К книге
Звезды над Самаркандом. Хромой Тимур. Костры походаКостры похода Книга 2. Часть третья Камни Армении. Пятнадцатая глава Сарай
86%
Костры похода Книга 2. Часть третья Камни Армении. Пятнадцатая глава Сарай
36

В Сарае в том году сентябрь выдался хмур. Через Урал, сквозь дебри Прикамья, наползли непроглядные тучи. Задождило, заветрело, захолодало, забило белыми струями ливней бревна новостроек, серую глину лачуг. Буйные заросли чертополоха поднялись на черной погорельщине.

Сарай медленно отстраивался после достопамятного Тимурова нашествия. Допреж того Орда сама обыкла творить нашествия, а пять лет назад Тимур показал ей, каково самой сносить незваных гостей.

За пять лет с маху, запросто большого города не подымешь, да и народ поредел: многие поразбежались – кто в лесные захолустья, кто – к северу, в русские края, кто полег на полях битв под Чистополем, на Каме-реке, на волжских берегах. Немало народу уведено в полон. Но были и такие, что перекинулись к Тимуру, ушли в рядах его мирозавоевательных воинств, искать повелителю побед, а себе – добыч.

В Сарае не было дня, чтоб не вспоминали Тимурова посещенья, в беседах, на торгу, дома за едой, матери у младенческих колыбелей, отцы, сокрушаясь, что сына на помощь звать неоткуда. Не только семейств или хотя бы одинокого человека – камешка не осталось в Сарае, что улежал бы на своем месте при посещении Тимуровом.

Кто ушел, не все вернулись: обжились, осели на бежецких местах. Первыми появились купцы: им в лесах не сиделось, в битвы не манилось, в походы не шлось. Их базар манил, им на торг шлось, им у своих лавок сиделось.

И когда во все стороны от базарной площади Таразык еще зияли пустыри и погорельщина, площадь уже обстроилась рядами крытых палаток, заезжими дворами, дубовыми караван-сараями с амбарами для товаров, где кузнецы двери для верности оковали железами. И торг ожил.

Но ожил не в прежней силе. Против прежнего многого недоставало.

Купцов обнадеживало, что исконное торговое место не обманет: исстари стоял Сарай на торговом пути из Руси в страны мусульман. Первый большой мусульманский рынок на пути из Руси на базары Востока – Астрахани, Шемахи, Хорезма, Ирана, Индии… Не на местном – на перевалочном, провозном товаре рос сарайский торг, богатея перекупкой, посредничеством. Недаром первыми отстроились караван-сараи Бухарский, Армянский, Нижегородский, называемый также Русским, и какой-то странный, горбатый, с деревянными башенками по углам двора – Крымский, куда привозили товар христианские купцы из генуэзской Каффы, из-за теплых морей. В тех караван-сараях нередко шла мена, свершались сделки, минуя площадь Таразык, с ее огромными медными весами, от которых и пошло название площади.

Те весы, по преданию, сняты с коромысла Батыевым баскаком на нижегородском торгу, когда там со всех русских городов взыскивалась дань для сарайского хана. Доски были медные, почернели, висели на кованых цепях и столь велики, что зимами, когда в город свозили мороженые туши, на одну доску весов накладывали по три, а случалось – и по четыре воловьих туши.

И чего только не побывало на тех весах! И тюки с генуэзскими или веницийскими клеймами и с немецкими крестами, и новгородские мешки с красными метками хозяев, и вьюки из Ирана, длинные, узкие, из коричневой шерсти с красными перевязками, и лубяные или берестяные коробья от нижегородских корабельщиков, и широкие холщовые мешки сибирских меховщиков, с нашитыми у горловин цветными – красными, зелеными, черными – лоскутами для обозначения, что за меха в мешках: красные – соболь, зеленые – белка, черные – куница, желтые – горностай; опытный глаз издали, не вспарывая мешка, видел, чем богат сибирский купец.

Каких только земель пыль не оседала у этих весов, вдалбливалась в сырую глину площади Таразык суетливыми, тяжкими, расторопными, острыми, широкими коваными, стоптанными, всякими-разными каблуками купцов – пыль далекой Адриатики, Великого Новгорода, душного города Бухары…

На медных досках весов до Тимурова прихода были целы и неразборчивые надписи. Однако русские купцы пытались читать те надписи и смеялись, радовались, что сюда, в этакую чужеземную даль, достигает родная русская речь, врезанная в медь лет полтораста, а то и двести назад: «Свесь добро, да с разумом», «Гирей мерит, а глазу верит», «Весу верь по товарам, а не по гирям», «Люби товар не по весу, а по цене».

Надписи окаймляли узкой полосой каждую доску, а посредине доски в круге стояло по клейму: на одной доске – лев, на другой – вздыбленный единорог.

Нынче из тех досок висела одна, с единорогом; другая вместе с цепью пропала при Тумуровом посещенье, и замену ей отковали сарайские медники, а сарайские кузнецы – железную цепь. И на новой доске, где быть бы льву в круге, вычеканили, как на деньге, имя Едигея и ему благочестивое пожелание удачи в делах. Кому была надобность в весах, весовщик, прежде чем положить товар на доску, уравновешивал весы. И каждый раз доски подолгу бултыхались то кверху, то книзу, будто тяжбились между собой торговая русская сметка и ханское ордынское величие.

Величие Едигея блюлось здесь строго. На золотоордынское седалище он приволочился из Самарканда, не то в коннице, не то в обозе Тимура, своего поильца-кормильца. Притащился сюда не в недалеком, а в еще прежнем нашествии Тимура, лет за десять до сего, в 1391 году. Беглый полководец Белой Орды Едигей в Золотой Орде искал себе благ, суля Тимуру союз в борьбе с Тохтамышем, преданность и сибирские меха.

Хан Тохтамыш, претерпев от Тимура полный разгром на берегах Камы под Чистополем, бежал в Литву, а раскормленный на самаркандских лепешках тучный Едигей, покряхтывая, восшел на седалище ханов Золотой Орды, хотя и не всегда решался титуловать себя ханом, ибо природным ханом был беглец Тохтамыш, а Едигею, по ветхому Мамаеву обычаю, приходилось до поры до времени прикрываться именем то того, то другого юнца из послушных потомков хана Чингиза.

После сарайского пожарища на погорелом месте Тохтамышева стана Едигею слепили кирпичные палаты, обнесли их кирпичной стеной, на углы поставили восьмигранные бревенчатые сторожки с острыми, как у шлемов, железными кровлями. И в этих сторожках посменно сидели караульные, презрительно глядя вниз, на базар, сонно – вдаль, за Волгу, а за Волгой, за далью заливных лугов, синели степи.

Пока Тохтамыша привечал великий литовский князь Витовт, Едигей засылал иноземных купцов к Витовту, то в Киев, то в Вильну, глядя по тому, где в те годы обретался Тохтамыш, разведывать о замыслах коварного беглого хана. Надежных ордынских людей Едигей посылал в Москву к великому князю Василию Дмитриевичу, зятю Витовта, с наговорами на тестя: «Вон, мол, тестюшка-то пригрел твою змею, московского разорителя, злодея Тохтамыша. Не на тебя ли, мол, Василий, готовит тестюшка твой ту змею? А остерегаю я тебя, мол, только по издавней любви и по всей отеческой о тебе заботе. Берегись Литвы, не иди к ней в дружбу, доколе там на тебя этакая змея припасена».

Но, неусыпно ослабляя связи между Литвой и Русью, Едигей пекся лишь о том, чтобы этим ослабить и Литву, и Русь. И Москва не поддержала Литву, зять не помог тестю, когда, подстрекаемый нетерпеливым Тохтамышем, Витовт из Киева пошел в поход на Сарай. На берегах невидной речки Ворсклы Едигей подстерег Витовта с Тохтамышем и, прежде чем те изготовились к нежданной битве, сокрушил все их силы, разбросал самонадеянное воинство по речным берегам. Пали славные литовские воины, именитые богатыри. Сам Витовт едва унес ноги. Но Тохтамыш вывернулся из-под руки Едигея. И эта самая желанная добыча, ради которой вся битва готовилась, выскользнула из Едигеевых рук, исчезла бесследно. Теперь выпало Едигею не столько радости победе и достойной добыче, сколько забот о розыске хана. Пока хан был на виду, он был опасен, но не страшен. Страшен он стал теперь, когда не поймешь, с какой стороны его ждать. И второй год пребывает Едигей в неведении. Ловит Тохтамыша, разведал, что таится он где-то тут, под боком, в самой Орде; может быть, сохрани Аллах, таится в самом Сарае, но нащупать его никак не дается, а пока не нащупаешь, не возьмешь.

Едигей догадывался, что так наглухо не скрылся бы в Орде беглый хан, если б не было здесь у него своих надежных людей. Значит, в самой Орде есть силы, враждебные Едигею, может быть, среди самых близких слуг и вельмож есть друзья Тохтамышевы, прикинувшиеся друзьями Едигеевыми. Кое-кого для острастки взяли, попытали, помучили, но взято ли было невпопад, люди ли оказались твердые, ничего не выпыталось, не вымучилось.

В этой душевной сумятице, не льстя себя надеждами на расположение московского князя, Едигей принялся чинить помехи московским купцам, рассчитывая ослабить русские города, закрыв им прежнюю торговлю с понизовыми волжскими базарами, перехлестнув речной путь из Москвы, из Нижнего, из Твери на юг, на Восток.

После битвы на Ворскле, возомнив, что Москва без Литвы присмиреет, смирится с волей Орды, Едигей московских корабельников ниже Сарая не пустил. Корабли отстаивались у берега, купцы жалобились, а сарайские перекупщики перенимали русские товары с кораблей на берег, оценивали, будто добычу, ликовали в предвкушении и впредь великих выгод, да нажглись: русские корабли ни с товаром, ни за товаром не стали ходить в Сарай.

Вскоре товар, привозимый снизу, из стран Востока, залег по сарайским амбарам, по караван-сараям и лабазам, а иноземные купцы толклись по городу, ища покупателей, грозясь, как бы ни было это разорительно, увезти свои товары назад.

Едигей чаял разговаривать с Москвой свысока. Возмечтал вернуть Орде времена Батыевы, годы захватов, баскакского хозяйничанья на русском торгу, безропотного послушания русских князей, затаивших гнев и втайне точивших мечи для отповеди.

Едигей мудрил год, мудрил другой год… И притих сарайский базар, запустели пристани, не с любовью кланялись хану именитые сарайские перекупщики.

Уже доносили хану верные люди: сарайские купцы перешептываются, ищут управы на крутой нрав хана. А Едигей понимал: недоглядишь – взбунтуются, другого хана себе купят – сговорчивого. При Мамаевых временах ханов меняли без проволочек, не мешкая. Сам Мамай, потакая купцам, над природными ханами на этих дрожжах поднялся, доколе не ударил Дмитрий Донской с размаху по всей опаре, раскрошил всю квашню.

Уже доносили хану, что московские купцы поехали к Витовту договариваться, чтоб древний русский торговый путь по Днепру был им чист. А Днепром можно и к Черному морю выйти, минуя генуэзскую Каффу, исконной русской дорогой через Византию, через Царьград на Трапезунд, в страны Ирана, в Индию… Через Византию – к Дубровнику, к Венеции, в Геную… Знакома русским дорога и через немецкие города: до Батыева разоренья Киев крепко стоял на той дороге. Теперь в Киеве Витовт, на Едигея сердит, с московским зятем пуще прежнего захочет родства и дружбы, не откажет московским купцам.

Доносили хану и о иноземных купцах, слонявшихся без торговых дел по Сараю: генуэзцы грозятся на той неделе, как ни горько, снова грузить непроданный товар, возвратиться к себе в Каффу. Иранцы уже сговариваются плыть назад до Астрахани…

Выходило: у восточных купцов нет тут сбыта, да и закупить нечего, а русские ищут других путей. Будет в других краях, в других городах встречаться Москва с Востоком. И тогда – прощай Сарай с его деревянными рядами, с бревенчатыми караван-сараями – сгниют впусте, истлеют, как бездыханное тело, – тишь и тлен расползутся по купеческим городам Золотой Орды.

Кинутся купцы навстречу друг другу, искать пути по Днепру – на Киев, на Смоленск, на Москву, на Тверь. Им еще прибыльнее будет, чем тянуться караванами по безводным степям на Волгу да плыть по неделям, не видя ни единой пристани, среди своевольных кочевников да степных зверей.

Видно, ушло Батыево время: в Киеве русских купцов ныне не перехватишь, Днепра не перегородишь; видно каждому: нет уже у Орды той силы, что была при Батые, даже и той нет, что при Мамае была.

Едигею, как ни горько, подошло время поразмыслить, как из такого капкана выйти. И выйти с честью. Как поднять торг, не суля московскому князю никаких посулов, чтоб Василий не углядел в этих посулах, до какого худа оскудела Золотая Орда. Как не упустить вниз по Волге в обратный путь восточных купцов, дабы не распустили по всем землям слух о сарайских обстоятельствах? Как, минуя оглядчивого, опасливого князя Василия, вернуть на волжские торговые пути русских купцов, чем их задобрить, какими милостями; чем их заверить, какими посулами? Окриками дел не поправишь, угрозами купцов не зазовешь: этак, выходит, собственными руками задавить свой же базар!

Громоздкий, отечный, одышливый Едигей, сутулясь, похаживал по длинной узкой горнице, примыкавшей к гостевой палате, где принимал своих вельмож и вел дела.

Похаживал по скрипучим, гнущимся доскам пола, косясь на сырость, темными пятнами проступавшую по низу кирпичных стен; от них пахло плесенью, погребом. Из-за этой сырости нельзя было покрыть стены коврами, – видно, булгарские умелые каменщики, кладя ханскую палату, делали свое дело без любви к хану, без заботы о крепости и красоте стен. Небось у себя, в Булгаре, и Черную палату, и минарет крепче клали и краше!

Серый халат слегка сполз с одного плеча, и Едигей, казалось, кособочится, да и голову он привык держать с наклоном вправо, будто прислушивается к чему-то.

Похаживал один; подходил к узенькому, как бойница, оконцу, в которое видно было лишь дождливое небо вверху да кирпичную стену снизу.

– И Тохтамыш недаром где-то затаился: видит, как оскудевает сарайский базар. Радуется, как свирепеют купцы, как злобствуют на Едигея! Таится и своего часа ждет. А то, глядишь, и посулы кому-то сулит… Кому ж? В Самарканд ему уж не сунуться… Может, Москве сулит?

Похаживал, прикидывая на глаз поход Тимура.

– Султанию занял. Шемаху. Теперь ни морем, ни по берегам от Астрахани на Иран пути нет. Трапезунд отрезан, обойден. В Армении хозяйничает. С той стороны тоже пути не стало. Одна дорога осталась – от Царьграда на Дамаск. А оттуда… Куда ж оттуда?.. Нет, Тимура не обойдешь. Он, правда, купцам потворствует. Это тоже помнить надо; Тимуром купцов не застращаешь: за пропуск взыщет и пустит. У него так! Не зря сам торгует. Даже в Сарае его приказчики водятся. И видно, богатый товар, да не ухватишься: с таким купцом не сторгуешься, повелитель вселенной! А Москве что! Она Днепром пробьется на Царьград, а оттуда большие корабельные дороги во все стороны!.. Жег ее Тохтамыш, эту Москву, жег, да не выжег. Эх!..

Мутное время на Золотую Орду наползло, как эти сентябрьские дожди на худые кровли Сарая.

И льет, и льет – то ливнем хлынет, затопчет, как вражья конница, то заморосит, словно туман льнет к земле, и эта морось сквозь любую стену сочится, никуда от нее не отслонишься.

В гостевую палату хана наведываются иноземные купцы порасспросить, не дозволит ли хан взять товары да куда-нибудь плыть – либо наверх через Булгар к Нижнему, либо вниз – к Астрахани.

Знатные ханские люди, заходя в палату в халатах из ярких, из каляных самаркандских шелков, чванясь друг перед другом белизной и лихой повязкой чалмы, отвечают гостям с нарочитой благосклонностью:

– Не дозволит. Еще нет указаний. Государю недужится. Нынче выхода не будет.

А за порогом льет, льет обложной дождь.

Льет, льет сентябрьский дождь над Золотой Ордой. Волга затянута непроглядным туманом. Тут и вспомнится прозрачный самаркандский зной, с апреля до ноября ясное небо, темная, темная густая листва над гладью водоемов, темная тень в сени карагачей и чинаров, горлинки на карнизах, гуркуя, выговаривают:

«Геворк-армянин… Геворк-армянин…»

А тут – кап, кап, кап… И дела таковы же: кап, кап, кап…

Геворк Пушок, прибыв в Сарай, сгоряча отдал часть своих товаров здешним перекупщикам. Большую часть товаров отдал под залог. Полного расчета тогда не добивался, а чем дальше время идет, тем труднее стало добиться. Теперь у многих саранских купцов по амбарам лежат эти Пушковы товары. Лежат без движенья, ожидая сдвига в ордынских делах: сбыта нет. Купцы держат закупленный товар наготове; и продать некуда, и назад не отдают, и не рассчитываются – нечем.

Застыли дела у сарайцев, замерли дела и у Геворка Пушка: купеческая судьба неотделима от жизни всего базара. А базарная жизнь как река: то она искрится золотом, то несет муть и мусор. И в той реке отражается вся страна. Что ни день, меняется неверная река, нельзя ни на миг с нее глаз спускать… Не гладка, не пряма купеческая тропа на базаре, не утоптана, скользка. Едва с базара отлучишься, на другом потопчешься, вернешься – будто впервые в темный лес забрел: дела переменились, давай, не щадя сил, другую тропу искать, а то и новую через бурелом протаптывать. Сентябрь на исходе, а торговли нет!

Топчется Пушок по Сараю, выманивает у купцов свои же деньги, свои же товары. По всему городу всякая тропинка, всякое бревнышко давно известны, давно прискучили. Всех купцов со всем их торговым родословьем на весь век запомнил Геворк Пушок. Делать тут давно стало нечего: сарайцы накупились, на новые закупки казны не осталось, торговать не с кем.

Надо бы, надо бы к Нижнему пробиваться, и Едигей не посмел бы Тимуровой пайцзой пренебречь, пропустил бы Пушка с индийскими товарами, да товары-то, отданные сарайцам, – не свои! Когда не свои, не рассчитавшись, не бросишь их по чужим амбарам.

В тяжелых, непривычных ордынских сапогах с желтыми отворотами по черной, вязкой, непролазной земле бродит Пушок, с тоской поглядывая на небо: давно бы время по Москве ходить.

Дощатый настил перед ларями потемнел от мокряди. С крыш стекают холодные струи, норовя залиться за шиворот. Купцы отворачиваются, при виде Пушка на глаза напускают дремоту. А было, когда у Пушка товар брали, ластились, зазывали. Нынче же никому нет охоты рассчитываться, когда торговля затихла. Но и назад закупленный товар отдавать охоты нет: купец до той поры крепок, пока деньги его вложены в добрый товар, деньги же в кошеле – это мертвые деньги, как зерно на печке день ото дня всхожесть теряет. Деньги надо держать в добром товаре, а Пушков товар хорош, надежен, только б стало кому продать.

Сто раз каялся Пушок, что не послушал дельных слов от русских купцов, с которыми из Астрахани сюда пробирался, когда звали ехать дальше, не стоять в Сарае. Не послушал, остался поторговать в Сарае, большой выгоды искал. Те небось давно в новый путь собираются, астраханскими закупками расторговавшись кто в Москве, кто в Твери, кто у себя в Великом Новгороде, а ты, Геворк-армянин, сам себя перехитрил: меси сарайскую грязь, перепродавай из левой руки в правую, из правой в левую драгоценные свои товары, индийскую добычу повелителя вселенной… Меча Справедливости!

Пушок шел по скользким мосткам мимо купцов, напряженно вслушиваясь, не окликнут ли его, не заговорят ли о расчете: «Забрали, мол, помним, сколько чего забрали. Как дело двинется, хоть ты нам и с большим запросом товары запродал, да дело слажено, расчет будет полный». Такое бы сказали, и то у Пушка на душе повеселело бы. Нет, отворачиваются, отмалчиваются, а многие из них не ордынцы, не басурмане – свои, армяне; хватали, не торгуясь, тем и обольстили Пушка. Как ни запрашивал, брали: товар редкостный. Хорошо бы заработал Пушок, такой барыш в Самарканде никому не снится, да теперь – ходи жди, как милостыню, свой барыш выклянчивай! У своих же, хоть и сарайских, а все же у своих, армян!

Не в Армянском, а в Бухарском караван-сарае стал на постой Геворк Пушок. Не к лицу ему было, Тимурову пайцзу объявляя базарному старосте, селиться среди армян.

В Бухарском караван-сарае купцы пять раз за день молятся, а едят всего только два раза – перед базаром, после первой молитвы, и другой раз – вернувшись, перед сном.

Неуютно жилось здесь Пушку среди запертых келий, среди опасливых купцов из Бухары, из Самарканда, из Ургенча; каждый весело и шумно заговаривал, но едва разговор касался торговли, люди замыкались: каждый торговал втихомолку, и к армянину ни у кого здесь доверия не было: «Христианин, а с пайцзой повелителя вселенной. Таких остерегаться надо: никто не знает, зачем таких подсылают за тридевять земель к мирным купцам».

Но еще в Астрахани Пушок понял, что купцу место на постой надо выбирать не по языку, не по вере, а по пайцзе. В Астрахани армяне сперва его с душой приняли, а как узнали, чей товар везет, оказался Геворк Пушок и в Армянском караван-сарае как в чужеплеменном плену.

Пушок шел через весь базар к базарной окраине, к остаткам Армянской слободы, – там остановились проплывающие из Нижнего в Астрахань армянские купцы.

Пушок шел, осторожно ставя ноги: столько липкой грязи натащили прохожие на дощатые мостки, что не было разницы между этой узкой стезей и простой дорогой…

Попадались ордынки, но при встрече с мужчиной отворачивались, заслоняясь концами платков от круглых Пушковых глаз. И над Бухарским караван-сараем сияло неприглядное целомудрие; зазвав блудницу с базара, проводили ее к себе в келью крадучись, словно с чужого склада ворованный товар несли. Другое дело – сходить на базарные задворки, где давали гостям пленницу: туда сам идешь крадучись – невелика честь на такой двор зайти, вороватому хозяину в глаза смотреть, объяснять наглому, сытому пустослову, за каким товаром зашел. А он еще переспрашивает со всякими присловьями, чтобы у гостя потом обиды не было.

Русичи веселей жили, свободней, да к себе на подворье чужих людей не допускали; туда и ордынец запросто не забредет. Русичи при Едигее и с ордынцами нелюдимы стали; больше закупали сибирский товар: меха, мед, воск, орехи, а своего сбывали мало, на Русь ездили редко, да и то по особому уговору с Едигеем…

В мясных рядах высились мокрые, склизкие столбы с крюками. Сюда привоз с боен берут ранним утром, к полудню остается товару мало; Пушок, проходя, отвернулся.

«Баранина? Она в Орде суха и овчиной пахнет. Говядина синяя, жир не белый, а желтый. Бывает и зеленый жир! Конина – не для нас, сами услаждайтесь!»

На Зеленом рынке торговали огородники, крестьяне. Большая часть пригородных огородников родом была из русских городов, в плен взятые, в рабство проданные. Арабов в Орде, если у них не было своего ремесла, отпускали на землю. Выкупиться на волю никто не мог: с земли тяжкий налог и всю базарную выручку отдавали хозяевам, но и не голодали, жили семьями, считали эту жизнь за благо – лишь бы не тащиться, как с тысячами других случалось, пешком через безводные степи в далекую Азию, а там через руки перекупщиков попадать неведомо в какие руки, неведомо на какие муки. Свой полон, как самый доходный товар, ордынцы сбывали и в Мавераннахр, и в Иран, и в Аравию; генуэзцы, скупая его у ордынцев, перепродавали в черноморских городах, турки его скупали в Каффе и в Анапе, везли за море. И люди, оторванные от родимых пашен, выловленные в родных лесах, ранеными схваченные в битвах, старцы и девушки, юноши и старухи, шли, пока сил хватало, от города к городу, от базара к базару, из рук в руки, толпами, шествиями, оберегаемые конными сторожами, степными собаками.

Против такой доли доля пригородных саранских огородников казалась почти что царской: сиди над своими корзинами, торгуй.

Они сидели длинными рядами на грязи, накрывшись дерюгами, рогожами, а то и самими корзинами от настойчивого, мелкого, бесперебойного дождя. Обросшие бородами, строгие, глядя исподлобья всепонимающими, недобрыми глазами. А в корзинах под их узловатыми, широкопалыми руками чернела редька, алела морковь – заячья отрада, золотилась репа, медью светился лук.

Не было у них заветных сладких корешков и травок, какими благоухают армянские базары в Трапезунде, в Сивасе, в Арзруме, в Карсе, в святом Эчмиадзине, в больших и малых городах армян. Здесь великие товары переваливают с корабля на корабль, со склада на склад, из амбара в амбар, а базар сер, бесцветен. Уныл и при дожде. Уныл и на солнце. Торгуют будто исподтишка: из своего амбара берут, а сами озираются, будто из-под полы тайком тянут. Добрый купец не втайне торгует, а на всю площадь, чтоб видно и слышно было из конца в конец по всему городу, чтоб видели, что за славные товары, когда отбою нет от покупателей! Так в Армении, так и в Самарканде заведено, а тут и купцы-то из своих дверей выглядывают, как мыши из нор.

Опостылел Сарай Геворку Пушку. Отвести душу шел Пушок на Армянский двор, где, по слухам, стали на короткий постой приплывшие из Нижнего армяне, проплывающие вниз к Астрахани.

За базаром, по дороге к Армянской слободе, между досками мостовин кое-где пробивалась бойкая травка. Пушок, сторонясь грязи, жался к заборам и тынам, где росла осунувшаяся от дождя крапива, где, бодрясь, цеплялись за Пушка репейники.

Над улицей на шестах или на длинных жердях, высунутых из слуховых окон, свисало и сохло белье: серая, белая, линючая домотканина, то вдруг витиевато вышитый цветными нитками платок. Улица стала узка. Бревенчатые стены сдвинулись, оставляя лишь щель, а не улицу. Эта щель уперлась в тяжелые, серые, обитые медными петлями ворота Армянского двора.

Маленькая, круглая, высоко, на локоть от земли, врезанная в створку ворот, взвизгнула медными петлями калитка.

Прежде чем впустить Пушка, сквозь щель приоткрытой калитки его оглядел привратник. Оглядев, спросил:

– Откуда?

– Здесь живу. На Бухарском подворье.

– На Бухарском? Там не живут армяне.

Привратник сказал это по-армянски. Но Пушок не сразу понял речь этого худого и, видно, злобного сероглазого стража. Таким языком говорят армяне в Византии или в Генуе. Речь плавная. Но ей наперекор глядели серые глаза – жестоко, холодно, недружелюбно. И он повторил:

– Там не живут!..

– А я вот там.

– А к нам зачем?

Видно, в Сарае постоялые дворы чуждались один другого. Такой отчужденности не замечал Пушок на других базарах, где ему случалось живать.

– Из Нижнего у вас стоят?

– К ним?

– Хочу повидаться.

– Постой. Пойду гляну, есть ли такие.

И калитка перед Пушком плотно закрылась. Он слышал, как привратник, лязгнув железом, задвинул засов.

Дождь, притихший было, снова заморосил, и сильнее прежнего. Мокрый холодный ветер налетал с Заволжья, с широких степей.

Сложив на животе руки, покорно и долго ждал Геворк-армянин, пока соотечественники откликнутся из-за калитки.

Отворачиваясь от мокрых струй, Пушок не заметил, как калитка отперлась, открылась и привратник, высунув голову, оглядел улицу. От неожиданности Пушок оторопел, когда услышал за спиной голос привратника:

– Ты один?

– А с кем же?

– Тогда входи.

Высоко задрав подол, Пушок перешагнул через высокий порог.

Внутри двор, мощенный синим от дождя камнем, оказался чист и безлюден. Как в монастыре, со всех сторон двора чернели низенькие крепкие двери на медных петлях с медными узорчатыми скобами. Стены выбелены. Двери черны и, казалось, натерты маслом – поблескивали под дождем серебристыми бликами. Суровый двор: камни сини, двери черны, лишь узкий дощатый карниз над белой стеной покрашен красной краской.

Видно, армяне обновили свой двор после Тимуровых бесчинств в Сарае. К тому же стены двора толсты. Пушок еще в воротах заметил, как толсты и крепки стены: тут можно было выстоять против большой осады; берегли армяне место, где складывали свой товар.

Привратник, сухощавый, хилый, шел впереди Пушка, высокомерно, как владетель двора, подняв голову, не снисходя к посетителю с Бухарского подворья.

И Пушок, видя перед собой этот уверенный, неторопливый, хозяйственный шаг, терялся и робел, словно не к соотечественникам шел, а на суд каких-то кровожадных ханов, словно вели его к самому Тимуру на суд.

Проезжие гости, сидя на синевато-сером ковре у порога своей кельи, только что кончили обед. Синей линючей холстиной вытирали жирные пальцы, каждый палец отдельно. Губы еще блестели от сала. На блюде между ними лежали обглоданные кости и остатки незнамо где добытых пахучих, горьковатых травок, всякой приятной зелени.

Их было трое, и все они теперь смотрели на приближающегося Пушка. Один, с голубовато-бледным длинным лицом, подергивал похожим на молоток носом и чмокал, дергая щекой, надеясь высосать застрявшую между зубами пищу. Его лицо облегала каштановая бородка, узкая и густая, как выпушка на вороте, нашитая искусным скорняком вокруг всего длинного лица, от висков до кадыка. Этого звали древним именем Мкртич.

Другой, круглолицый Саргис, вытирал жирные пальцы о свою кольчатую красноватую бороду, и во всем его лице, даже во всем его облике, главенствовал, казалось, только крошечный, кругленький синевато-темный нос, выставленный впереди всего лица, хотя нос этот был столь удивительно мал. Впрочем, и сам этот купец Саргис оказался очень мал ростом.

Третий же, облаченный не в купеческий казакин, а в ветхую монашескую рясу, костлявый, сутулый, смуглый, был так длинноног, что, сидя с поджатой ногой, а другую поставив, коленкой он достигал своего виска. К тому же, выставив навстречу Пушку свое лицо, он пригнул голову, до бровей заросшую густыми вьющимися седеющими космами. Но борода его не вилась, опускалась длинными струями на грудь, начинаясь под самыми глазами. Руки его казались лапами зверя, до самых ногтей покрытые густой жесткой черной щетиной. Имя его было Акоб.

Все трое, склонившись друг к другу над блюдом, смотрели на приближающегося Пушка как бы одним взглядом, хотя и взгляд, и глаза у каждого были особенные, таили каждый что-то свое.

Никто не встал навстречу Пушку. Все выжидающе смотрели и молчали.

Пушок, приблизившись, но не решаясь подойти вплотную, поклонился.

Армяне недружно, каждый по-своему, ответили ему молчаливыми поклонами. И опять молчали, ожидая, что скажет Пушок.

Он, постояв, еще раз поклонился.

– Узнав о благополучном вашем прибытии… Так? Чувствую желание, поскольку соотечественники… Так? Так!.. Вот и зашел.

Наконец Мкртич ответил:

– Далеко следуете?

– Москва.

– Товар?

– Разная мелочь. Понемногу – жемчуг, драгоценных камней… Мешочек. Изделия из кости, серебряные вещи. Разная мелочь, разная. Но все в таком роде.

Круглолицый Саргис предложил:

– Вы бы сели!

Присаживаясь, бочком с краю, Пушок спросил:

– Каков там базар?

Длиннолицый Мкртич, держась отчужденно и строго, возразил:

– Мы не из Москвы. Мы из Нижнего.

– И как там?

Ответил Саргис:

– Русь добрый завозной товар всегда берет. Платить у них есть чем. Только давай вези!

– На какой товар спрос?

– Только давай! Все берут, чего у самих не хватает.

Но Мкртич, хмурясь, поправил Саргиса:

– Дрянь не берут. Не обманешь! Жемчуг – так чтобы ормуздский. Они его гурмыжским зовут. Лалы – так добывай им бадахшанские, алые с синим огоньком. У кого товар нехорош, лучше тут сбыть, чтоб зря не возить.

Саргис поддался любознательности:

– У вас-то товары добры ли?

– Разные. Жемчуг действительно с Ормузда. Парча – индийская. Изделия из кости, серебро – все оттуда же, Индия. И камни, какие везу…

Мкртич, хмурясь, как бы укорил Пушка:

– С таким товаром легко: много места не занимает.

– Да ведь у меня этой мелочи был караван. Вьюков около восьмидесяти еще осталось.

Мкртич и Саргис, не вставая, на коленях подползли ближе к Пушку, и Мкртич недоверчиво спросил:

– Откуда ж столько взять, чтоб все было добрым товаром?

– Самарканд дрянью не торгует!

Тогда все время молчавший Акоб, порывистым движением откинув назад космы своей седины, каким-то птичьим голосом воскликнул не то в изумлении, не то в испуге:

– Самарканд?!

– А что?

– Почему ж армянин – из Самарканда?

– У нас там полно армян.

– Живут?

Пушок еще не понял, какого ответа ждет от него побагровевший Акоб, когда Мкртич строго, как бы допрашивая, усомнился:

– И мы там бывали. Закупимся в Самарканде ли, в Бухаре ли – и домой! Вы же шествуете из Самарканда на Москву. Где же дом?

Домом Пушка были караван-сараи, постоялые дворы, степные рабаты на многих, многих торговых дорогах. Ни разу не довелось Пушку разбогатеть, занять верное место на базаре, обзавестись семьей, купить дом. Столько раз выпадало счастье; казалось, вот-вот в руках дом, семья, собственные караваны… И вдруг – ах, и ничего нет!.. Сколько раз! Всю жизнь – вот-вот… И каждый раз – ах, и ничего нет! Судьба есть судьба! Хотя языческие философы поучали, что свою судьбу человек носит в самом себе и волен ее подчинить себе… Носит в себе – с этим Пушок не спорит. Но подчинить – это не в силах человеческих: судьба есть судьба!

Но ему не хотелось срамиться перед армянскими купцами – он ответил им небрежно:

– Дом? Как где? В Самарканде!

– И велик?

– Зато крепок!

Акоб снова с таким же испугом и недоумением взвизгнул:

– И еще цел?!

Столь же недоверчиво спросил и Мкртич:

– Это у Тимура-то армянский дом крепок?

– А что?

– Вы не слыхали, что ль, каков он с армянами?

– Когда это было! Более десяти лет прошло. Да и тогда в Самарканде он армян не трогал.

– Более десяти? Да он сейчас там, у нас!

– Я слыхал, он в Армении. Да ведь он дальше идет, через Армению он только проходит! Дальше идет на вавилонского султана…

– Только проходит? А воззвания наших пастырей? Не слыхали?

– Какие?

– А кровь, а огонь! А девушки, а женщины наши расхватаны нечестивыми иноверцами…

Акоб перебил Мкртича с отчаянием в голосе:

– А книги наши разметаны, пожжены. Святыни наши истоптаны. Не осталось камня на камне от монастырей, от городов… Я же иду оттуда! Я этим двоим только вчера тут встретился! Я это сам видел! О Иисус!..

Мкртич перебил Акоба:

– Наши дома пожжены, поломаны. Семьи неведомо где! Где сам народ наш? Мы встретили его, брата Акоба, – вот и стали на этой проклятой пристани. Не знаем, куда деваться? Куда держать путь? Армянские подворья в Астрахани разграблены. Почтенные старцы погублены А? Он только проходит? Дальше идет? Куда? Куда идет эта чума?

– Какие воззвания? – испуганно переспросил Пушок. – Не слыхал никаких воззваний…

Мкртич, с недоверием отшатнувшись, крикнул:

– Не слыхали? Может, и нет желания слыхать?

– Как – нет? Что вы!

– Тогда слушайте!

Мкртич протянул руку к Акобу, и Акоб из кожаного мешочка, свисавшего на ремешках с его шеи, достал скатанный трубочкой потемнелый пергамент.

– Читайте ему! – гневно велел Мкртич.

Отстранив трубочку на всю длину руки, одним пальцем Акоб развернул и, прищурившись, тихо принялся читать послание:

«Вам, народ айказян, армяне! Слушайте!

Где бы ни были вы, слушайте!

Великое зло сотворено на земле нашей! Горе нам!

Безжалостный, бессовестный, свирепый, преисполненный ярости, слуга дьявола появился с востока, из города Самарканда, главарь разбойников, коновод убийц. Имя ему Тимур-Ланк!

Горе и вопль всем нам, армяне! Ибо растерзана вся наша страна от Арчеша и до Иберии, до Куры-реки Агванской, до городов Вана, до стен Сибастии, ныне именуемой Сивас, вся отдана на растерзание, на расхищение, на разбой, предана погибели, резне, насилиям, порабощению, залита кровью невинных.

Всех горестей – ни рассказать, ни описать, армяне!

Родная земля взывает к вам:

„Сын мой! Горе мне, горе! Горе дню твоего рождения, горе мне и горе отцу твоему. Горе разломанным рукам моим, что обнимали тебя, сын мой, отнятый у меня для растерзания; сын мой, кинутый в пучину горести!..“

О армяне! Помощи, помощи ждем от вас!

Это пишу я, видевший своими глазами страну, заваленную телами убитых, тысячи женщин и невинных младенцев, угоняемых, как стада, в нечестивое рабство, разрушенные города, где ничего не осталось, осквернение святынь, голод, нищету.

Голыми, без всякого стыда, босыми, подобно скоту, бродят уцелевшие среди развалин. Ни у кого не осталось достояния, некому выкупить родных и земляков из плена.

Книги наши из монастырей и сокровищниц расхищены. И даже на выкуп благих книг из нечестивого плена ни у кого нет достояния.

Я оповещаю об этом, чтобы слезами гнева омыли вы раны и язвы нашего народа.

Это видел своими глазами я, Фома, монах из Мецопа.

О армяне! Где бы вы ни были, спешите на помощь! Выкупайте из плена людей – кровь нашего народа! Паче людей выкупайте наши книги – ум нашего народа!

Читайте это слово всем армянам. Велите им передавать это слово всем армянам, которые встретятся.

Помощи! Помощи!..»

Акоб поднял мокрое от слез лицо и взглянул в серое сарайское небо.

Мкртич и Саргис опустили головы, чтобы скрыть волнение, а может быть – утаить тревоги.

Пушок смекнул:

«Повелитель снова шарит по армянским сундукам! Доберутся и до этих! Сам не доберется – здешний хан не упустит случая!»

Пушок украдкой оглянулся: нет ли поблизости кого-нибудь из сарайцев. И спросил:

– Вы только армянам читаете? Здесь никто не видел у вас это?..

Раздавив ладонью слезы на глазах, Акоб сказал:

– Меня послал сам вардапет Фома. Я пронес это, перешагивая через мертвецов, через развалины городов, и везде читал армянам. Везде плакали. Многие собирают деньги и посылают с верными людьми.

– А, кроме армян, вас никто не слышал?

– Пусть и нечестивые знают, как велик наш народ в дни бедствия.

– Да это же против повелителя вселенной!

– Это о разбойнике?

Пушок повернулся к Саргису:

– Вы будете жертвовать? Пошлете деньги?

– Горе, горе! – покачал головой Саргис. – Где наши дома? Куда деть товар? Мы подаяние пошлем. Но здешние армяне хотят увезти свой товар из Сарая.

– Куда?

– Разное думают: в Каффу, к генуэзцам. В Константинополь, к единоверцам.

Пушок смекнул: «Сбегут, не расплатившись со мной!»

Мкртич, хмурясь, добавил:

– Никто не знает, докуда дойдет эта чума. Он бывал и в Каффе, он может дойти и до Константинополя. Он может пощадить армянских купцов – такое бывало, но армянским товарам от него не жди пощады!

Пушок встал:

– Я пойду. Дела, дела!

Акоб спросил:

– Как получить вашу жертву? Народ в беде!

– Я дам, я дам. Прощайте.

Не замечая привратника, стоявшего поодаль, Пушок заспешил к воротам. Привратник намеревался со скорбным поклоном выпустить Пушка из калитки, но Пушок, торопливой рукой оттолкнув привратника, сам отодвинул засов и почти выпрыгнул через калитку наружу.

Он поспешил, не глядя ни на дождь, ни на вязкую грязь улицы, не по обочине, а серединой дороги, назад на базар.

«Они собираются удирать отсюда! С моими товарами!»

Его охватило нетерпение, решимость.

Он громко застучал каблуками по мосткам и гневно обратился к первому подвернувшемуся купцу из тех, что взяли у него в долг кое-какие товары:

– Торгуете?

– А что? – сонно и нехотя откликнулся должник.

– Давайте расчет!

– Ах, я уже говорил. Нельзя же об одном и том же…

– Расчет! – закричал Пушок. – Три тюка у меня откупили! Расчет! Немедля! Иначе вся твоя армянская лавчонка полетит в когти дьяволу!

– Что вы! Что вы! – очнулся купец.

– Расчет! Вставай, негодяй! Добывай деньги! Я иду к хану, я ему скажу! Деньги!

– Сейчас, сейчас! Что с вами? Армянин, в такие дни!

– Какие дни? Я попрошу хана спросить, какие это такие дни, чтоб увильнуть от расплаты? К вечеру чтоб были деньги, если хочешь уцелеть!

Уже высовывались из-за товаров и другие купцы. Кое-кто остановился. Выглядев тех, с которых следовало получить, Пушок кинулся и к ним.

Больше не было тихих речей, не было просьб ускорить расчеты. Пушок повелевал, кричал, наподдавал подвертывавшуюся под сапог лавочную рухлядь.

– К вечеру деньги. Полностью! Как уговорено. Ни на таньгу меньше!

Кое-кто предложил вернуть Пушку товар.

– Мне? Обратно? Бракуете самаркандский товар? Мошенники! Платить, как уговорились! Ни на таньгу меньше!

Так, пройдя по всему ряду, свернув и в ряды ювелиров, где тоже оказались его должники, хотя и мусульмане, а не армяне, пройдя и по ряду торговцев тканями, везде покричал, погрозил, побушевал Пушок.

Как на крыльях, свернул он на площадь, на вязкую площадь Таразык, где за весами виднелись ворота ханских палат.

Так торопливо, так смело ринулся Пушок в ханские ворота, что стражи не успели или не решились придержать его. Он ворвался в гостевую палату и, поднимая на ладони Тимурову пайцзу, не кланяясь, подошел к ханскому вельможе, чинно выступавшему под шелест самаркандского халата.

Вельможа благосклонно было склонил венчанную чалмой голову, но Пушок не обратил внимания на его благосклонность и, сверкнув пайцзой перед глазами вельможи, потребовал:

– К хану!..

– Нынче ханского выхода не…

– Выходов мне ждать некогда! Веди к нему!

Вельможа видел в руке купца пайцзу повелителя вселенной, его тамгу – три кольца: два внизу, одно сверху; и как ни поверни, так и останется: два внизу, одно сверху.

Не смея глядеть в круглые, дьявольские, налитые кровью глаза Тимурова купца, кланяясь и притом наступая на полы своего халата, он поспешил довести Пушка до ханской двери и открыл ее перед Пушком.

А когда она закрылась, поглотив их, все слышавшие беседу Пушка с вельможей поспешили на базар оповестить всех об этом взбесившемся армянине, у которого даже перед ханом Золотой Орды нет ни смирения, ни почтения, ни страха. И тогда все должники Пушка обрели страх и почтение к Пушку и поспешили выполнить его требования, вечером полностью за все рассчитаться с ним.

А Пушок стоял перед Едигеем в том длинном, узком покое, где Едигей любил, прохаживаясь, думать о судьбах стран и об участи людей, зависимых и независимых от золотоордынского хана. В том покое, где никто не смел тревожить хана Едигея, не всегда решавшегося титуловать себя ханом, но ни одному из ханов не дававшего власти над Золотой Ордой.

Едигей, брезгливо и сурово взглянув на ворвавшегося, откинул голову, вжал ее в плечи, посмотрел на растерянного вельможу и наконец вник в слова Пушка. А вникнув, внял им.

Пушок, размахивая пайцзой, кричал:

– Самаркандского купца разорять? А? Что ж это? Товар закупили, а платить? Я сижу, сижу, жду, а они что? Повелитель вселенной послал меня куда? В Москву. А тут перехватывают товар, запирают к себе в амбар – и конец. Так? Я дойду до повелителя, он мне хозяин! Я скажу: сарайские купцы забрали твой товар! Так? Я скажу!

Едигей, разглядев пайцзу, обеспокоился:

– Кто забрал товар?

– Вот они! Все тут! – Пушок пригнулся, вытянул из-за голенища трубочку пергамента и развернул. – Тут все! И с кого сколько! Вот они! Мне надо для повелителя закупки делать. А в Москве как я их сделаю, когда деньги в Сарае, по рукам у сарайцев. Так? Я ж не от себя, я от повелителя! Так?

Едигей крикнул вельможе:

– Вы что же? Купец торгует, товар расхватан, от нас помощи ждет. А вы?

Вельможа, не видавший такой строгости от Едигея, кланялся, бормоча:

– Пожалуйста! Пожалуйста!..

Едигей, не слушая вельможу, приказывал:

– Пристава ему дать. Пускай идет по базару. Все, кто тут записан, чтоб расчет… Немедля! А заспорят, лавку – на запор, а должника – на цепь, пока не расплатится. Вот!

Но Пушок не отступал:

– К тому ж мне на Москву надо! Чтоб по дороге никаких помех! А то вон что делается: проплывешь ночь, наутро новая застава, опять стой! Река чтоб была чистая!

– Соберетесь плыть – своих людей с вами пошлю.

– Ну вот! – одобрил Пушок, все еще тяжело дыша, все еще не в силах отдышаться от своего подвига. – Ну вот! Так? Так!

Вельможа сам повел Пушка на Таразык. У весов нашел пристава и велел ему сопровождать Пушка.

– Слово хана: «Немедля расчет!» Кто заспорит, помни слово хана: «Лавку – на запор, должника – на цепь!» А будешь запирать своим замком! Понял? И ключи – мне!

Пристав повел Пушка по рядам, с готовностью спрашивая:

– Этот должен? Нет? Вспомните-ка, ведь это человек богатый. И к тому ж армянин.

И случалось, нечаянные-негаданные люди оказывались среди должников Пушка в этот хлопотливый сентябрьский день перед отбытием из Сарая.

Сарайские сапоги Пушок носил еще с лета. К ним он прикупил рыжий сарайский чекмень из жесткой шерстяной домотканины, круглую войлочную шапку с острым донышком. Армянские кудри подкоротил, чтоб не торчали из-под шапки. И теперь казалось Пушку, нет в нем отличия от прочих сарайцев. Он был готов в путь. Но Едигей медлил с посылкой своих людей, обещанных Пушку в попутчики.

Дни ожидания Пушок не потерял попусту: из Сарая на Москву провоза долго не было, на многие азиатские товары не только в Москве, но и в Нижнем спрос возрос. И взамен тюков, сбытых сарайским купцам, Пушок богато закупился другими товарами, не столь знатными, как индийские тюки повелителя, но не менее доходными на повседневном торгу. Закупки же свои Пушок делал задешево: сарайские армяне спешили распродаться, встревоженные нерадостными слухами, зная, что в тревожные дни деньги спрятать легче, чем товары, да и в пути они занимают меньше места.

Свои закупки Пушок предпочитал совершать среди армян, приговаривая:

– Почтеннейший, зачем дорожитесь? Хотите свой товар для нечестивых мухаммедан сберечь? Берегитесь: они у вас отнимут задаром. А я – христианин! Мне грех христиан разорять, я вам деньги плачу. Так? Зачем же перед христианским купцом дорожиться? Лучше дать дешевле, но своему, чем дать выгоду, но неверному. Так? Так!

На Бухарском дворе Пушковы закупки увьючивали и вьюки складывали в сухих лабазах. За немногие дни вьюков набралось на целое судно. Но судна еще не было: Едигей медлил, отбирая людей, которых посылал с Пушком до Нижнего.

Наконец Пушок пошел к Едигею поторопить хана.

У ханских ворот стражи перед купцом скрестили копья:

– Нельзя!

– У меня дела! Дела! Так? Как же нельзя?

– Милостивый хан заболел.

– Почему?

– Болен! Нельзя!

Но из палат, увидев Пушка, появился в раздувающемся самаркандском халате ханский вельможа. Он выражал почтение, даже подобострастие Пушку и тут же – гнев на стражей:

– Пустите! Пустите! Не видите разве, кто это?

Ведя Пушка в палату, он приговаривал:

– Молим Аллаха о здоровье нашего милостивого хана. Болен, тяжело болен. Но я ему скажу о вашем прибытии. Иду сказать.

Все, кто был в гостевой палате: писцы, военачальники, приближенные хана, муллы – все поднялись, кланяясь Пушку. Пока он ждал, все стояли, украдкой перешептываясь:

– Пайцза Тимура…

– О!..

– Самаркандский. Подослан…

– О!..

И вскоре ханский вельможа сам повел купца к хану.

Через длинную палату прошли в маленькую келью, в полутьму, где Пушок не сразу мог оглядеться. Наконец увидел хана в углу, на деревянной кровати, прикрытого стеганым малиновым одеялом.

Приподнявшись на локте, Едигей сказал:

– Поезжай, купец. Судно готовится. День-другой пройдет, можешь товар на судно класть. Да помни: будешь в Нижнем – русским купцам говори: в Сарае, мол, товару много, товары хороши, дешевы. Обид никому не будет, а барыш – всякому. По Волге, мол, люди на каждой пристани – и в Услане, и в Урде, и в Казани, – до Булгара Волгу послал стеречь; русским купцам обид не будут чинить. Так и скажи. А с тобой своих людей посылаю до Нижнего, чтобы с нижегородцами уговор сделали: пускай с нами торгуют. А ты пусти по Руси весть: Сарай богат товарами, русских купцов ждет. Понял? Не правоверные ведь – дерзкие нечестивцы, а вот зазываем!..

И хан в досаде снова повалился на подушки.

– Кланяюсь за помощь, милостивый хан, за сбор недоимок с должников моих. От души повезу добрый слух о Сарае.

Но хан уже не отвечал, катая голову по подушкам.

И день-другой спустя, на скрипучих арбах, в длинных телегах, перевезли Пушковы вьюки-тюки к Волге, на пристань. Сперва было укрыли товар рогожами, но вдруг распогодилось: засветлело небо, прорвались тучи, целый месяц недружелюбно клубившиеся над Сараем.

Наступил последний вечер перед отплытием.

Солнце, будто стосковавшись по приволжской земле, ударило рдяным, полыхающим закатом. От такой ярости света задрожали бы, зазвенели бы золотые деревья, если б их не клонил к земле крепкий холодный ветер последних дней сентября.

Летели, кружась по берегу, красные листья и, достигнув Волги, опрокидывались в нее и уплывали.

Стоя на корабле, Пушок глядел на покидаемый город.

С берега Сарай казался неприглядным: круто вверх от пристани подымались извилистые тропинки. Постройки стояли к реке задами, грязными дворами, виднелись кучи золы, перемешанной с тлеющим тряпьем. Топорщились шесты, унизанные бельем, обсыхающим на ветру. Но и там, где не сушилось белье, над крышами торчали шесты и жерди, дожидаясь дня, когда у хозяек будет стирка. Над всем городом торчали они выше серых бревенчатых сторожек, высившихся из-за тесовых кровель. Перекликались соседи, за заборами взвизгивала детвора, горланили петухи, потревоженные закатом, от которого отвыкли за дождливое время.

Закат полыхал, обагряя клубящиеся тучи.

Вдруг, заслоняя тучи, словно объятый заревом, в развеваемой на ветру истрепанной, латаной, порыжелой рясе, а волосами, вздыбившимися над головой, на берегу встал Акоб, глядя с высоты берега вниз, на корабль Пушка.

И снизу, из тьмы, из паутины снастей, Пушок взирал с испугом: на закате жалкая сермяга Акоба золотилась, переливалась, как драгоценная парчовая риза, лицо его, озаренное пророческим сиянием, казалось, проницало всю даль, простертую между монахом Акобом и Геворком-купцом.

Закат тускнел на нем, пока он нисходил к пристани.

Приметив Пушка, хотя и запахнувшегося ордынским чекменем, Акоб, опираясь о посошок, спустился по скользкой тропе к судну и крикнул:

– Э, брат-армянин!

Пушок при этом окрике рад был, что Едигеевы люди еще не прибыли на корабль, а вьючники и корабельники разбирали поклажу под палубой.

– Что надо? – спросил Пушок.

– Мне с вами плыть!

– Далеко ль?

– К нашим братьям до Нижнего. В Нижнем армянские дворы полны. Понесу им послание благочестивого Фомы-вардапета.

– Нельзя! – ответил Пушок. – Корабль полон. Глянь на осадку: еще чуть – и волна нас захлестнет. Нельзя!

– Я должен прочитать им послание! – решительно сказал Акоб и, опершись о берег посошком, перепрыгнул на сходни.

Пушок посторонился, помолчал и, вдруг оживляясь, спросил:

– Денег надо?

– Даяние? На выкуп?

– На пропитание, на дорогу! На! Бери – и прочь отсюда, вон за те мешки! Ордынцы, сохрани Христос, увидят – они тебе такой тут устроят Нижний, что и Тимур-Ланк покажется родным отцом.

– Спасибо, что остерег, брат!

– И до Нижнего из-за мешков не выглядывай! Хоть бы рясу-то, рясу-то догадался бы снять!

– В рясе я останусь до гроба!

Пушок покосился:

– Да? До гроба?

Но на взгорье показались те четверо ордынцев, и слуги их, и караул, данный им в дорогу, ради кого и посылал Едигей этот корабль в Нижний.

Ночь простояли, размещая по кораблю поклажу.

Перед зарей, едва на минаретах отзвучали возгласы азана, на мачте развязали парус. Корабельники, упершись баграми в берег, оттолкнулись от земли, и волжские волны застучали в дощатые борта.

Предыдущая главаГлава 36 из 42Следующая глава