Постный стол Хейлса после истинной умеренности монастыря улегся во мне тяжело. От ужина, от обуревавшего чувства я сбежал в часовню. А было ведь наивное упование, что она заменит мне ту, мертвую? Было. Чем, в конце концов, невестка и впрямь не сестра? Я нарочно называл ее так даже про себя, словно это могло изменить жаркий отклик тела, охладить огонь чресл. Отец Катберт возжигал лампады, ошибаясь и обжигаясь, дуя на скрюченные болезнью пальцы. Потом повернулся ко мне, и я впервые по приезду имел возможность рассмотреть его подробно. Как же все они постарели, те, что старше меня. Или я позврослел? Катберт не испытывал никакого почтения ко мне, для него я по-прежнему оставался скорей мальчиком, чем епископом:
— Говорят, ты взялся за ум с тех пор, как получил сан?
— Кто же это клевещет?
— Да вот его милость Уитсом всё шлет и шлет госпоже письма.
Я усмехнулся. Будь у меня собственные деньги, кузен определенно заслуживал бы подарка к Пасхе. Но ведь у меня и есть мои собственные деньги… доходы с епархии Брихина. Вот только до совершеннолетия их не видать. Придется пока кузену Джеймсу, как и прежде, создавать мне репутацию бескорыстно, довольствуясь гостинцами леди-матери.
— Оно бы и хорошо, — продолжил Катберт, — однако не верю я. Черного кобеля не отмоешь добела, я всегда говорил. Даже если и обрядишь в сутану.
— Это я-то черный кобель? — право, тогда я совсем не заслуживал подобного клейма. Ну, почти.
— Ты — unblessed hand, Джон.
В молчании провел я следующие два часа, размышляя о превратностях судьбы под сводом часовни, где когда-то этот человек крестил меня по обряду, едва не стоившему сана ему самому.
Трудные времена наступили для Хепбернов, раз уж сама Маргарет Хепберн, железной рукой в бархатной перчатке правившая домом столь долго, пробовала опереться на плечи младшего сына пятнадцати лет. А именно это сейчас и происходило — в спальне матери в Восточной башне. За запертыми ставнями окна лило с раннего утра, но обещало развиднеться к полудню. Где тот полдень, в котором развиднеется для нас всех? Пока же мы беседовали в полумраке. Мать вкратце рассказала за ужином накануне, да я и сам опросил ребят — все сходилось на том, что наш драгоценный Патрик словил арбалетный болт третьего дня, и сейчас должен быть если не при смерти, то порядком плох. Хермитейдж — лютое место, ни священника, ни врача, разве что коновал сыщется какой, да и люди там не чета нашим, сплошь матерые рейдеры, живущие грабежом англичан, вскормленные с лезвия джеддарта ворованной на юге ягнятиной. Зима была на исходе, самое голодное время. Крайтон временно взял на себя старик Уитсом, отец Джеймса, это избавило Уилла от необходимости начальствовать там гарнизоном и представлять собой власть отсутствующего графа. Доверить власть в Хермитейдже даже временно Рубцованному Джону Бинстону госпожа графиня обосновано опасалась — потому как вдруг назад не вернет, с него станется. Теперь нам с Уиллом вдвоем следовало выехать в долину как можно скорей, чтобы слабость и болезнь мастера Хейлса не позволила рейдерам Хермитейджа окунуться в беззаконие, или, чего доброго, сдать замок наиболее алчным соседям. Также в долину с нами направлялись Джок-Скорняк, хаддингтонский лекарь, и три дюжины рейдеров от гарнизона Хейлса, с меньшим сопровождением могли бы и не доехать. Это же Граница. Я стоял, мать расхаживала взад-вперед по спальне, служившей ей также и кабинетом, и то, что наиболее отчетливо я ощущал в ней, было тревогой. Необходимостью. Нуждой. Словом, у меня на руках были все карты, чтобы сыграть. К пятнадцати годам я представлял собой сплошное решето от нанесенных родичами ран, и мне вовсе не хотелось входить в их игры снова. Единственное, чего я желал — вернуться в «Светоч Лотиана» и остаться там действительно надолго. Я, видите ли, устал. Как больному телесно требуется рутина сна и питания, так мне необходимы были рутины молчания, учения и молитвы — иначе переполнявшие меня страсти выплеснутся наружу. Ярость и боль, которые всегда воскресали в Хейлсе. Наконец графиня Босуэлл умолкла и остановилась против меня, ожидая ответа.
— Словом, вы, леди, все предусмотрели. Но почему именно я?
Казалось, вопрос ее удивил:
— Потому что кроме тебя некому, Джон.
— У вас двое сыновей, леди, сызмальства предназначенных для этой роли, они…
— Ты не они, ты крещен не так, как они, ты вырос иным. Ты последний от крови твоего отца — и самый сильный.
— И, тем не менее, вы отдали меня Церкви?
— Мне было бы не справиться с тобой без помощи Господа нашего, не огранить твою душу. Власть над телами — ничто, Джон. Власть над душами — такова власть подлинная. Конечно, с Адамом тебе не сравниться…
Теперь мне уже вовеки не сравниться с Адамом.
— Но Адама больше нет. И ныне твоя очередь послужить на благо семьи — там, где не выстоит Патрик, и так, как не сможет Уилл.
— Боюсь, именно там, где не выстоял Патрик, я вам теперь и не годен. Вы отдали меня Церкви ради власти над душами…
— Я отдала тебя Церкви, чтобы спасти тебе жизнь. Не моя вина в том, что ты сам внезапно выбрал стезю, тебе не предназначенную отродясь — когда уже мог выбирать.
— Так или иначе, я могу теперь отправиться с Уиллом в качестве опоры духа, не более. Я дал обеты.
— И что? Разве это что-то меняет?
Тут меня пронзила мысль, что она знает какой-то секрет, неизвестный мне, момент, все проясняющий, допустивший ее спокойно принять мой постриг:
— Стало быть, я и теперь могу убивать без смущения совести⁈
Она смотрела на меня с глубоким весельем в глазах:
— Видимо, так.
У меня серые глаза моей матери.
— Возможно, ты станешь наиболее великим из всех… из оставшихся, упокой, Господи, его душу.
Она знала, на что нажать человеку с unblessed hand. Тем, кому не дано любви, достается величие. Могучие прелаты Шотландии поднимались до невиданных высот… и мне оказаться среди них? Я не мыслил себя наверху, быть может, напрасно.
— Власть над душами смертных и власть беспечальной смерти на правой руке… кто сможет теперь остановить тебя?
Иногда я думаю, что совершенно напрасно она сказала мне те слова — мне, пятнадцатилетнему мальчишке, ибо разбудила дьявола. Этими словами она завершила акт моего рождения, акт творения, начавшийся так больно и трудно пятнадцать лет назад тоже в марте. Иметь такую невероятную свободу внутри себя и не иметь ограничений извне… купила ли она меня? Да, купила. Ибо то было большим, чем простое признание в материнской любви. В тот миг она увидела меня подлинным — и я сам увидел себя ее глазами.
Но было одно дело, которое требовало завершения именно сейчас.
— Хорошо… когда же мы уедем, что станет с остальными, с оставшимися?
— За меня не стоит беспокоиться. Если понадобится, я призову Рубцованного Джона…
— Сюда⁈
— Зачем же? Достаточно будет стравить их с Лафнессом.
Еще очко в пользу леди-матери. Она разговаривала со мной как с равным, впрочем, за это и поплатилась.
— А что же будет с вдовой моего брата? Она желала вырастить сына в Хейлсе, мне помнится.
— Она больше не нужна. Чем скорей она нас покинет, тем лучше.
— Прежде чем она уйдет, следует вернуть то, что ей принадлежит.
— Что же?
Она, вероятно, ожидала слов о деньгах, о вдовьей части, и напряглась, ибо Маргарет Хепберн не любила выпускать из рук однажды прибранное, но я сумел удивить ее, хоть и ненадолго:
— Ребенка.
— Ты хочешь вернуть племянника в Хейлс⁈
— Не обязательно. Вероятно, там, где он есть, ему действительно безопасней. Но мать имеет право видеть его, их не следовало разлучать.
— Я, благодарение Богу, и без тебя разберусь, Джон, что делать следовало, а что и нет. Кроме того, ребенок ей не принадлежит. Он наш.
— А это уже не по-божески и не по-людски.
— А по-божески Адам был бы жив. Далеко не все свершается Господним соизволением, Джон, как раз напротив. У нее нет никаких прав на ребенка, именно по-людски. Она должна быть благодарна, что Адам взял ее за себя — с ее-то прошлым, и что ребенок теперь в безопасности. А тебе, Джон, если ты так любил брата, как мне казалось, следовало бы думать о нуждах его сына, а не держать руку его вдовы.
— Я и не держал бы ее, будь в вас хоть немного справедливости к слабому. Так напоминает вашего покойного супруга, леди… уж не заразились вы от него этой скверной, прежде чем дали выпить горячего вина?
О, что это был за взгляд! Как если бы я смотрел на себя самого. Губы ее сухо сжались, однако она выдержала бурю внутри, не промолвив ни слова.
Я подтвердил:
— Я знаю.
— Откуда же?
— Подслушал. И если об этом станет известно…
— Так что с того? Все впустую. Кто смог бы предугадать, что Адам вскоре отправится за отцом… а новым графом станет… этот! Ее сын.
— Его сын.
Тут я понял, что отослав его от себя, она защищала ребенка и от себя тоже — в том числе.
— Знай я об этом…
— Что?
Она промолчала. И уж не овдовел бы тогда слишком рано мой старший брат? Какая бездна скрывалась у меня под ногами.
— Что с того, — повторила она иным тоном, — если я понесла наказание. Вначале Адам, а после и Мэри-Маргарет. Моя единственная!
Плечи ее дрогнули. Острая жалость общей болью отозвалась во мне, но надо было дожать:
— Есть то, чего вы хотите от меня. А также иное, чего от вас хочу я. Не будет вашей доброй воли — не станет и моей. Я должен знать. Уж вам-то лучше всех известно, мне нет никакого дела до Патрика, подыхающего в Лиддесдейле, и до Уилла, которому никак не придет время взрослеть. Или вы доверите мне местонахождение мальчика, или я не поеду в Лиддесдейл — зачем бы вам оно не понадобилось на самом деле. Напротив, поблагодарив вас за богатый епископский скарб и завещав его бедным, немедленно сяду в седло, вернусь к францисканцам и… там отрекусь от сана, приняв строгий монашеский обет. Что помешает, дорогая леди, вам и семье пользоваться, как вы рассчитывали, доходами епископата в Брихине до моего совершеннолетия и вхождения в должность.
Деньги. На это я всегда мог нажать. И по тому, с каким потрясением взглянула она на меня, понял, что нажал верно.
— Ты не сделаешь этого!
— Желаете проверить?
Похоже, нет, не желала. Серые глаза ее метали молнии, но меня было не выжечь сим греческим огнем — мы слишком похожи. Она словно искала — и не нашла — во мне себя, но зато обнаружила того, кого уничтожила. Мы долго и пристально глядели друг на друга. Первой отступила леди-мать. И бросила через плечо, повернувшись ко мне спиной:
— Мой внук в приорате Сент-Эндрюс, под надзором приора, и как мне регулярно доносят, здоров. Но лишь только ты обмолвишься об этом кому-либо из твоих братьев…
Это был красивый ход — ей удалось разлучить меня с Агнесс мгновенно. Невестка собралась в путь чуть не скорей меня самого.
Но без воздаяния мать меня не оставила:
— Ты никогда не получишь ее.
— Неисповедимы пути Господни.
Думал ли я в самом деле то, что говорил? Или во мне говорила лишь дерзость, обычная в том возрасте? Я вышел в холл, отправил весточку Агнесс с ее камеристкой, а затем спустился во двор, где застал на ступенях часовни брата Франциска в беседе с отцом Катбертом. И тут только понял, что колени у меня подрагивают.
— Вели седлать, Франц, мы едем.
— И куда же?
— В Лиддесдейл.
— А что там?
— Это земля греха, — отец Катберт скорбно поджал губы. — Там тебе самое место, Джон.
— Кому, как не мне, — отвечал я, веселясь, — слуге Божьему, нести в ту долину свет благочестия и праведности?
На душе у меня было легко впервые за много месяцев.
— Огнем и мечом? — оживился Хаальс. — Проповеди! Я люблю твои проповеди!
И поспешил к конюшням размашистым шагом старого солдата.
На ворота Хейлса, на кованую решетку их я в этот раз, уезжая, не оглянулся. Та, что составляла весь Хейлс для меня, уже во весь опор мчалась на север, в Файф. Любовь — отвратительное чувство. Оно добавляет смертному постоянное беспокойство за любимое существо, как будто мало нам прочих невзгод.