После Мальчик редко приходил к моему песчаному кургану. Идти далеко — тридцать ли в оба конца. Ранняя весна наступила бесшумно и мигом пролетела, только ее и видели. Сначала казалось, что пшеничные ростки и солончаковая степь лишь сквозят зеленью и сырым дыханием, но спустя всего пару дней я проснулся среди ночи и понял, что хижина затянута чистым густым теплом, которому вовсе не было предзнаменований. Воздух дышал влагой, все вокруг зеленело. От резкого, дразнящего ноздри запаха я несколько раз громко чихнул. Полежав в постели без сна, я вышел из хижины в чем мать родила, помочился на песок и вдруг понял, что лысый песчаный склон покрылся густой зеленью, в которой виднеется целая россыпь желтых, белых, голубых и сиреневых соцветий. Я вскинул голову и посмотрел вдаль — жухлая засоленная земля плотно укрылась густой зеленью. На пустоши не осталось деревьев, но пни и пеньки выстрелили в небо зелеными побегами.
Взошло солнце, восток вспыхнул алым заревом, подобно берегу Хуанхэ во время выплавки стали. Под лучами рассветного солнца густая трава и дикие цветы, распустившиеся на песчаной равнине старого русла, сверкали ослепительно и нежно. Я побежал навстречу восходящему солнцу, босиком по дикой траве, мечтая перемахнуть через равнину и окунуться в жидкое золото солнечных лучей, разлитое под восточным краем неба. В горле клокотал дикий вопль: «А-а-а! А-а-а!», он сквозняком рвался наружу, чтобы с дробным стуком рассыпаться по пустоши. Я без оглядки пробежал несколько десятков метров и только у родника, где каждый день набирал воду, понял, что забыл одеться.
Пристыженно оглядев себя, я поднял глаза на бескрайнюю и безлюдную равнину. С курлыканьем пролетели по небу журавли, черные тени прокатились по земле, будто камни. Сырой прохладный воздух у родника бросился на меня и обернул с ног до головы мокрой простыней. Мне нужно было писать. Я должен был писать. Я уже придумал название и начало своей настоящей книги. Наверное, потому и распустились цветы, потому земная твердь и покрылась густой зеленью, что всю ночь накануне я провел без сна, придумывая заглавие и начало своей новой книги.
Я решил, что назову свою книгу «Старое русло». Я постоял у родника, наклонился к лужице величиною с сито, умылся и пошагал к хижине. Была уже середина весны, но ранним утром в воздухе еще висел зимний холод. Я выбежал на пустошь голышом, долго стоял у родника и весь с ног до головы покрылся фиолетово-зеленой гусиной кожей. Несмотря на холод, я шагал назад медленно и неторопливо, чтобы растянуть ясность и восторг того раннего часа, когда повсюду распустились цветы. Но у самой хижины ускорился, заскочил внутрь и быстро натянул исподнее. Я вдруг понял, что должен как можно скорее записать начало «Старого русла», иначе вдохновение сбежит. Я подвинул невысокий дощатый столик ближе ко входу, где было светлее, принес табуретку, достал из-под подушки старые газеты, которые Мальчик выдал, чтобы я читал политинформацию. Застелил газетами стол, уселся на табуретку и сжал губы, пытаясь успокоить колотящееся сердце; когда волнение немного улеглось, я понял, что торжественный миг настал.
Дрожащей рукой я вывел на бумаге слова:
«Во всей стране не найдешь такого природного и исторического ландшафта, как в зоне перевоспитания, она подобна наплыву на старом дереве, который однажды превращается в глаз и наблюдает за миром».
Так было положено начало книге «Старое русло». Я перечитал про себя насыщенные чувством первые строки, протяжно вздохнул, расправил плечи, надел рубашку, натянул носки, сунул ноги в башмаки, вышел из хижины и встал на вершине песчаного кургана.
В ту секунду я чувствовал себя великаном или полководцем, одержавшим победу в первом сражении тяжелейшей войны. После восхода жидкий багрянец с земли исчез. Песчаную равнину заливало слепящим желтым светом. Солнце поднялось в небо на одну жердь. Равнина, которая за ночь успела расцвести и покрыться зеленью, теперь влажно и дробно шелестела — казалось, меня окружает шум легкой мороси. Стайка воробьев прилетела и уселась на склоне, радостный воробьиный крик вытеснили дробный шелест. Присмотревшись, я понял, что воробьи устроились на моем поле. Надо было спешить — при моем приближении воробьи вспорхнули и скрылись в широком необъятном небе. Я стоял у края поля и смотрел на пшеницу — зелень листьев отливала чернотой, побеги привыкли к земле, я посадил их редко, чтобы всем хватало жирной земли и ясного света. Обычно на пшеничном поле ростки стоят ровным и тесным строем, а в промежутки между рядами едва проходит мотыга. А на моем поле каждый росточек напоминал саженец редкого дерева, которое нужно выращивать отдельно от остальных.
Стоя у края грядки, я заметил, что два стебелька в середине грядки на второй ступени немного пожелтели. Я осторожно подошел и увидел, что у пожелтевших стебельков сохнут нижние листья. Испугавшись, что корни растений точат насекомые, я принялся раскапывать землю вокруг ростков и поранил палец о колючку — кровь хлынула наружу, как вода из родника. Я быстро зажал рану большим пальцем, чтобы остановить кровь, а левой рукой все раскапывал землю у корней. Насекомых я не нашел, зато увидел, что корни ростков ушли на такую глубину, где вместо плодородной земли остался только серо-желтый песок. Песок не держит воду — пожелтевшим стебелькам не хватало полива. Я сходил к кухонному навесу, взял ведро с водой и столовую чашку, зачерпнул воды, и тут большой палец соскользнул с ранки на указательном, кровь полилась по пальцу и закапала в чашку. И в каждой чашке воды, которой я поливал пшеницу, было две или три капли моей крови, а пожелтевшим стебелькам я наливал не одну чашку, а сразу две. Алые сгустки быстро растворялись в родниковой воде, растягивались на тонкие волокна, вода в чашке отливала красным и едва уловимо пахла сырой кровью. Я вылил воду с кровью в лунки у самых корней, а когда вода впиталась, засыпал лунки и прибил землю ладонями, чтобы ее не раздуло ветром с пустошей, а корням пшеницы было чем дышать и откуда всасывать воздух.
На другой день я вышел проверить вчерашние стебельки — сухой желтизны не было и в помине. Сочные исчерна-зеленые листья сделались даже плотнее и ярче, чем у стебельков, чьи корни питал более толстый плодородный слой, мне показалось, что и расти они стали яростней и настырней. Другие ростки лежали листьями на земле, изогнув спины и отливая едва заметной чернотой, а вчерашние ощетинились листьями, точно железными пластинами. Я понял: они напились моей крови, кровь дала росткам силы. Тогда я и узнал, как нужно ухаживать за пшеничным полем: в положенное время я выпалывал сорняки и поливал землю. Но когда наступала пора подкормки, я не вносил удобрений. Я пронумеровал пшеничные стебельки с запада на восток деревянными табличками, от одного до ста двадцати, и если какой росток начинал сохнуть, желтеть и терять силы, то наутро, когда мои жилы были полны свежей крови, прокалывал палец иголкой, сливал кровь в чашку с водой и подкармливал пшеницу: стебелькам с первыми приметами слабости доставалось несколько капель крови, вялым и поникшим — полтора или два десятка капель; я выливал разведенную кровь к самым корням, и на следующее утро желтизна сменялась густой чернотой, а жухлые вялые листочки наливались силой.
Когда я пришел на девяносто девятый участок получить паек, Мальчик напомнил, что я должен записывать свои слова и поступки во время выращивания пшеницы, наверху у него требуют мои записи. Тогда я начал коротко записывать, как растут и меняются сто двадцать пшеничных стебельков, чтобы отдать Мальчику, если он снова потребует, а себе оставлять черновики «Старого русла», написанные кровью сердца, прятать их под подушкой. Так дни шли за днями, раз в два или три дня я прокалывал палец иголкой или надрезал ножом, сцеживал кровь в чашку и поливал ростки, которым требовалась подкормка. Сегодня сцедил кровь из одного пальца, завтра из другого, через три недели, а то и через месяц снова придет пора резать первый палец, к тому времени он как раз заживет. Так наступил конец четвертого лунного месяца, воздух потеплел, днем я ходил в одной рубашке, а пшеничные стебельки начали куститься, — однажды ночью, лежа в своей постели, я услышал в земле тихое невнятное поскрипывание и поначалу принял его за обычные шепоты ночной равнины, тем более ночь стояла тихая, свет далекой луны и звезд мог едва заметно журчать, струясь по земле, как журчит текущая вода, а еще я подумал, что таинственный шепот и шелест летит от цветов и трав на ночной равнине. Я не разбирал, чем отличается шелест кущения пшеницы от обычных звуков, которые издает весенней ночью земля. Перевернувшись с боку на бок, я принялся обдумывать завтрашний отрывок «Старого русла». Я должен был проработать в уме каждую подробность, каждый сюжетный поворот, чтобы со спокойной душой отойти ко сну. Я написал несколько десятков страниц «Старого русла», почти двадцать тысяч иероглифов, исписанные листы аккуратной стопкой лежали у изголовья, и аромат чернил переплетался с жирным запахом крови и желтым глинистым духом земли под моей постелью. Я не знал, какой толщины будет начатая книга, но, одолев шестьдесят страниц, уже вполне ясно видел ее сюжет. И той ночью, когда сюжет вырисовался у меня в голове, я услышал голос земли и дыхание луны, которых не слышал обычно. Я не знал, росла луна или убывала, не заметил, в какой фазе она находилась. Собираясь уснуть, я услышал смутный шелест, он выползал из-под подушки и юрким насекомым забирался мне в уши. Поднял голову — шелест смолк. Опустил голову на подушку — шелест снова хлынул в уши, словно вода во время разлива. Я убрал подушку, расчистил траву, настеленную в изголовье, приложил ухо к земле и услышал топот корней сорняков и пшеницы, тревожный и беспокойный, будто они несутся под землей наперегонки или сражаются друг с другом. Я оделся, вышел из хижины, осторожно пробрался к грядкам, сел на корточки и не заметил ничего необычного. Тогда я снова припал к земле, повернул одно ухо к грядкам и услышал, как извиваются пшеничные корни и вытягиваются стебли, будто некая сила хочет вырваться из земли наружу, а резкий лиловый скрип напоминал стрекот бамбуковых побегов, что тихой ночью прорастают сквозь щели в камнях.
Размышляя над тем, почему пшенице вздумалось стрекотать и цвиркать, я сидел на земле и разглядывал грядки; наконец небо на востоке посветлело, равнина под утренними лучами сначала подернулась серой дымкой, а после темнота резко отступила и на землю пролился свет, ровно такой же, как в последние мгновения перед сумерками, когда все звуки смолкают и небо наливается дневной белизной. Серый туман мгновенно отступил, будто солнце вышло из-за облаков, и я увидел, что стебельки, которые чаще пили мою кровь, за ночь успели разветвиться и сделались похожи на густые кусты дикого терновника. А ростки, которым доставалось меньше крови, торчали над землей одинокими стебельками — сухостью и желтизной они не страдали, но выглядели заметно слабее.
Я чувствовал вину перед одинокими стебельками. Я их обделил. В тот день я рассек ножом сразу четыре пальца, кровь полилась в ведро щедрым ручьем — сытые ростки я угощал целой чашкой или половиной чашки, а одиноким стебелькам, которым крови досталось меньше, разом наливал две или три чашки. Вечером, когда все звуки смолкли, я выбрал полтора десятка ростков, одни выпили сегодня полчашки воды с кровью, другим досталась одна чашка, третьим — две или три. Каждый росток я накрыл старой газетой, края газет прижал к земле песком и камнями и, когда наступила полночь, встал у края поля и услышал из-под газет треск и цвирканье, словно мотыльки или пташки бьются крыльями о газетные листы, пытаясь вырваться наружу. На другое утро с рассветом я снова вышел посмотреть на укрытые ростки — вечером газеты лежали на земле плоско, а теперь торчали зонтиками. А ростки, которым досталось две или три чашки разбавленной крови, ощетинились листьями из-под бумаги, подставили солнечному свету непокорный изумруд, твердый и мясистый, словно под газетами прячется не пшеница, а побеги бамбука. Убрав листы, я увидел, что одинокие стебельки тоже заветвились, и издалека казалось, будто грядки мои зарастают купами дикого кустарника.