К книге
Два баронаГлава 10 (продолжение)
60%
Глава 10 (продолжение)
12

Тот матрос, рыжий веснушчатый парень из Ливерпуля, не был социалистом, но был сочувствующим. Взамен попросил какую-нибудь икону, старенькую, которую не жалко. «Фо сувенир, мэйт», — сказал он тогда, сверкая белозубой улыбкой на фоне бронированных бортов дредноута. Горыныч отдал ему образок Георгия Победоносца, потемневший, в медной ризе, и подумал тогда, что английскому моряку святой Георгий, пожалуй, сгодится — всё-таки патрон ихний, английский.

Как только «бычий глаз» осветил пространство, разрезав тьму клином желтого света, Семён отключил свой DAIMON. И правильно сделал. С этими электрическими штучками пока ненадёжно. В их сути есть какое-то нервное, капризное электричество, готовое угаснуть в самый неподходящий момент. Бывает, два часа от батарейки работают, а бывает, на десять минут только хватает, мигнет и умрет, оставив тебя в кромешной тьме с врагами или с пустотой. Потом, в будущем, придумают вечную батарейку, как придумают летающие автомобили и города под стеклянными колпаками. Но мы живем не в «потом». Мы живем в «сейчас». В этом душном, грозовом «сейчас», где каждый шаг может стать последним, и где керосиновая лампа честнее лампочки накаливания.

Они пошли дальше, звук шагов гасил пыльный ворс коридорной дорожки. План начертил Базилевич. Он ещё до войны, в четырнадцатом году, имел виды на Азовский банк. Он готовился тщательно, как художник готовится к главной картине своей жизни: изучал толщину стен, расположение сейфов, привычки прислуги. Да не сложилось тогда — попал на каторгу по другому, совершенно глупому делу с поддельными векселями. Но на каторге он встретил настоящих людей, большевиков, и поставил свой талант медвежатника на службу Революции. И потому Базилевич шел впереди, рядом с ним, с товарищем Горынычем. Не как равный, но как особо ценный инструмент.

Чуть позади, мягко ступая, шел Антон. У каждого в этой ночной симфонии своя роль, своя функция, своя партитура. Антон прежде разъезжал по ярмаркам, от Курска до Одессы, с коронным номером: в подкинутую вверх шапку стрелял из нагана. Успевал сделать семь выстрелов, и семь же раз попасть, разрывая материю в клочья под восторженный рев толпы. Стрелял в свою, ярмарочную, дешевейшую, но зрители, подозревая подвох, подсовывали свои, и сколько шапок перепортили! Теперь другое. Теперь он не по шапкам стреляет. Его револьвер быстр, точен и беспощаден, как сама судьба, заглянувшая в темный коридор. Если из темноты выступит охрана, палец сам нажмет на спуск. Это будет продолжение ярмарочного номера, только без зрителей в тишине.

И замыкал движение Семён. Даром, что из студентов, а силища в нем была медвежья, звериная, унаследованная от дедов-бурлаков. Может перекреститься двухпудовой гирей и не запыхаться, может разогнуть подкову и согнуть рубль. Сейчас он нес на себе семь баулов, сложенных в восьмой. Пустые, они не тяжелые — грубый холст, пахнущий складами и мышами. Но скоро, очень скоро, они наполнятся монетами, и тогда Семён потащит на своем горбу целое состояние, не проронив ни стона. Они все потащат.

Они прошли коридором. Тени на стенах, отбрасываемые «бычьим глазом», плясали безумный танец. Зашли в операционный зал. Здесь воздух был другим — стоялым, пропитанным запахом чернил, старой бумаги и особой, банковской пыли, состоящей из микрочастиц человеческих надежд и отчаяния. Высокий потолок терялся во мраке, и чудилось, что там, под лепниной, висит невидимая паутина сумм и процентов. Окна были закрыты тяжелыми шторами, и гром снаружи звучал теперь глуше, как будто они спустились в подземелье.

А уж из зала путь вел к хранилищу, к тому самому месту, где спят деньги, ожидая своего часа. Базилевич остановился, переводя дыхание. В свете лампы блеснули капли пота на его лбу. Это был не мандраж новичка, это был холодный азарт мастера перед главной работой его жизни.

Где-то в каморке сторожа, старик, приложившись к пустой косушке, видел десятый сон, и ему снились зеленые сады и далекая, мирная жизнь, где не стреляют и не грабят банков. А здесь четыре тени замерли у двери, и даже сердце Горыныча, закаленное жизнью революционера, выдало лишний сладкий удар.

Здесь замок был посложнее, но не очень. Покидая город в спешке, под гудки пароходов и плач брошенных вкладчиков, прежние владельцы банка — люди с холеными руками и глазами цвета утреннего тумана над Босфором — постарались забрать с собой всё ценное, что могли унести. Они снимали со стен бронзовые бра, выламывали из дверей дорогие немецкие замки фирмы «Боде-Панцер», чьи язычки ходили мягко, как поршни в цилиндрах «Роллс-Ройса», и укладывали их в саквояжи из свиной кожи, рядом с фамильными бриллиантами и акциями пароходных обществ. А новые владельцы — кто они? Люди, пришедшие на готовое, люди, для которых банк был не храмом, а сараем для временного хранения. То ли они снебрежничали, то ли просто не смогли найти надежную замену в городе, где даже гвозди приходилось выменивать на муку. Они поставили замок попроще — «Самойловъ и сынъ», тульская работа. Для дачи годятся, запирать веранду от мальчишек, ворующих яблоки, для банка нет.

Базилевич, встав на колени перед этим недоразумением, даже вздохнул горестно. В свете «бычьего глаза» его тень на стене напоминала огромного жука-могильщика, склонившегося над трупом респектабельности.

Гроза тем временем разыгралась всерьез. Там, снаружи, за толщей камня и стекла, мир сошел с ума. Вода обрушилась на Екатерининский проспект сплошной стеной, заливая булыжник, который теперь блестел, как спина гигантского морского зверя. Здесь, за толстыми стенами банка, раскаты грома были не оглушительными, а просто громкими — им приходилось пробиваться сквозь стены, окна, крышу и потолки. Но воздух все равно вибрировал. Он был заряжен электричеством настолько, что, казалось, можно услышать, как потрескивают усы Базилевича, если поднести к ним палец.

И тут ударило, так ударило! Прямое попадание! Молния лизнула громоотвод на крыше, железный штык, обращенный в небо. Стены и пол даже дрогнули — не сильно, а так, как вздрагивает спящая собака, когда ей снится погоня за зайцем. По каменным плитам прошла судорога. Раздалось легкое шипение, словно тысяча невидимых змей высунули языки из щелей в полу. И волосы у Семёна встали дыбом. В буквальном смысле. Его рыжеватый чуб, обычно свисавший на лоб сальной сосулькой, вдруг превратился в одуванчик, ореол светящейся в полумраке пушинки. У Базилевича — то же самое, его седые виски поднялись, и он стал похож на взъерошенного филина, которого разбудили днем. Себя товарищ Горыныч не видел — он ощущал лишь холодок, пробежавший по макушке под кепкой, а Антон брился наголо, его череп был гладок и безучастен к небесным разрядам, как пушечное ядро.

— Молния в громоотвод попала, ничего страшного, — успокоил студент Семён, когда к ним вернулись слух и речь. Голос его звучал глухо, словно уши заложило ватой, пропитанной камфарным маслом. Товарищ Горыныч сглотнул, и в ушах щелкнуло, мир снова наполнился звуками: шумом дождя, стуком сердца, дыханием сотоварищей.

— Сторож, должно быть, проснулся, — заметил Базилевич, даже не оборачиваясь. Он говорил это не с тревогой, а с досадой мастера, которому мешают работать глупые обстоятельства.

Стоит чёрта помянуть… Он и появился. Не из коридора, не из темноты — он словно материализовался из самого воздуха, из пыли и запаха перегара. Просто в какой-то момент в желтом конусе света от «бычьего глаза» возник край клетчатой рубахи, а затем и весь человек.

— А чего это вы здесь делаете, господа хорошие? — спросил сторож. Ну, какой он сторож, под стать замкам, ему здравомыслящий человек доверить может разве что ведерко с мусором, да и то с оглядкой: вынесет ли, не упадет ли по дороге? Старенький, пьяненький, хлипкий — он стоял, покачиваясь, как тростинка на ветру, хотя ветра в коридоре не было. И оружия никакого при нём — даже палки. Руки его были пусты, если не считать невидимого груза прожитых лет и выпитой водки. Разило от него сивухой, впрочем, крепко, но с благородной кислинкой виноградной косточки. Домашняя виноградная водка, это не казенная «белоголовка», нет. Это напиток, в котором ещё живет дух солнца, заточенный в бутыль прошлой осенью.

— Экспроприируем экспроприаторов, — сказал товарищ Горыныч. Он долго тренировался, стараясь выговорить эти слова без запинки, заучивал, как заучивают заклинание против злых духов. Заучил, и при всякой возможности произносил, наслаждаясь их весом и солидностью.

— Чего-чего? — старик приложил ладонь к уху, похожему на сушеный абрикос.

— Грабим награбленное, старик. Забираем у буржуев то, что они украли у народа.

— А… — махнул рукой сторож. Рука описала в воздухе кривую, как падающий лист, и бессильно упала. — Суета сует. Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Родится человек, умрет человек, а деньги как лежали, так и лежать будут. Только переходят из рук в руки, как… как эта… — он не нашел слова и икнул.

Он сделал шаг вперед, и все напряглись. Но сторож просто лег на ковровую дорожку, шедшую по мраморному полу, просунул ладошку под щёку, сморщенную, как печеное яблоко.

— Не будите, утром сам проснусь, — закрыл глаза и засопел в три завёртки, словно маленький, но очень старательный кузнечный мех.

Антон вопросительно посмотрел на товарища Горыныча. В его взгляде читался простой вопрос, без философии: прибрать? Он уже представлял, как мягко шагнет к старику и как тихо хрустнут позвонки, словно сухие ветки в костре.

— Пусть спит, — ответил товарищ Горыныч. В этом решении не было милосердия, был голый расчет. Труп сторожа — это шум, это возня, это лишний след. А спящий пьяница — это просто часть интерьера, как чучело медведя в ресторане. Проснется завтра, и ничего не вспомнит. А хоть и вспомнит, что с того.

И тут Базилевич, не замечая всей этой сцены, одолел замок. Щелкнуло, и дверь в хранилище, повинуясь легкому толчку, отошла с тихим, уважительным вздохом, выпуская наружу запах старой бумаги, металла и ещё чего-то неуловимого — запах времени, законсервированного в темноте. Дверь была солидная, дубовая, со стальными накладками, но опять же — не для банка. Такую ставят в подвал винодела, чтобы хранить бутылки с урожаем 1897 года, а не в финансовое учреждение.

Хранилище не потрясало. Оно было простым, даже унылым. Никаких тебе стальных сейфов с медными ручками, блестящими, как самовары. Никаких бронированных комнат с зеркальными стенами, где отражается жадный блеск в глазах. Совсем простое хранилище. Металлические стеллажи, выкрашенные казенной шаровой краской, облупившейся на углах, и на них аккуратно, с какой-то крестьянской бережливостью, лежали холщовые мешочки красного цвета. Красные, как запекшаяся кровь. Красные, как флаг над баррикадой. Но когда свет упал на них ближе, стало видно: это не цвет революции, это цвет дешевой краски, которой метят кули с овсом.

Семён, повинуясь жесту товарища Горыныча, короткому кивку, похожему на удар топора, положил баулы на пол. Холст глухо шлепнулся о камень.

Он приподнял один мешок.

— Пуда два, чуть больше, — сказал он, словно прикидывая вес поросенка на базаре.

— Развяжи.

Семён развязал. Тесьма поддалась легко, и горловина мешка раскрылась, как пасть дракона на приеме зубного врача. Внутри — десять маленьких мешочков, уложенных тесно, как селедки в бочке. Он развязал и маленькие, и в свете лампы тускло, угрюмо, почти виновато блеснуло.

— Медь, — разочарованно произнес он, и в голосе его было столько горечи, словно он ожидал найти там звездную пыль, а нашел земной прах.

Ну да. В маленьких мешочках — по десять рублей медью. Скучные кругляши с двуглавыми орлами. В двухпудовом мешке — сто рублей. Товарищ Горыныч быстро прикинул в уме, и мысль его работала как арифмометр, щелкая костяшками разочарования. Денег здесь много, пусть и меди, но сколько они смогут унести? Если в два захода, пудов двадцать, максимум тридцать. То есть тысячу, полторы тысячи рублей. Конечно, тысяча рублей медью тоже деньги, для мужика целое состояния, но для них… Партии нужна не одна тысяча, а больше. Много больше. Стало ясно, почему и двери, и замки, и сторож — на фу-фу. Медь большего не стоит.

— Должна быть другая кладовая, — сказал Базилевич. Голос его был спокоен, даже доволен. Для него это была загадка, а он любил загадки. Он потер руки, согревая пальцы для новой работы. — Непременно должна быть. Семён, посвети!

— Здесь! — сказал он вскоре, и голос его, обычно глухой и будничный, дрогнул той особой, счастливой дрожью, какая бывает у гончей, взявшей след. Правда, гончие не говорят, но — дрожат, да.

В стене была дверь, малоприметная, если не вглядываться, то и не увидишь.

Базилевич отступил на шаг, оглядел стену с видом художника, оценивающего холст. Потом, словно фокусник, достал из своей потертой кожаной сумки «малый джентльменский набор» — свертки с инструментами, каждый на своем месте, в специальном кармашке, протертом до блеска от частого использования. Он разложил их перед собой на полу, и в свете лампы они блеснули, как хирургические скальпели, зажимы и пинцеты перед сложной операцией. И дверь оказалась блиндированной — с листами вороненой стали, с заклепками, похожими на оспины на лице ветерана. Это внушало надежды: неспроста она такая. За такими дверями не прячут медяки и не хранят старые бухгалтерские книги.

Он провозился с замком уже минут пять. Пять долгих минут, в течение которых тишина подвала наполнялась лишь металлическим поскрипыванием, шорохом дыхания и далекими, словно из другого мира, раскатами грома. Семён светил ему, затаив дыхание, и тень от его руки с фонарем дрожала на стене, как черное пламя. Наконец, замок сдался с тяжелым, утробным щелчком — звуком, похожим на вздох облегчения, испущенный самой дверью.

За дверью было второе хранилище. С виду — копия первого, словно отражение в мутном зеркале. Те же металлические стеллажи, та же шаровая краска, облупившаяся на углах, те же аккуратно сложенные полотняные мешки. Только цвет их был иным — не красным, кричащим о дешевизне, а белым, чистым, как саван, как первый снег, выпавший на грешную землю.

Семён уже без команды снял со стеллажа мешок. Мышцы его напряглись, он оценил вес опять же в два пуда, но на этот раз в его движении не было разочарованной небрежности, была почтительная осторожность. Он развязал горловину, достал мешочки поменьше, и тоже развязал.

Серебро!

В желтом конусе света оно вспыхнуло мягко, лунно, не так нагло, как золото, но с достоинством, присущим благородному металлу. Рубли, полтины, гривенники — все как новенькие, на рублях и полтинах четкий профиль свергнутого и убитого императора. Казалось, монеты отчеканены только вчера. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и, казалось, излучали собственный, холодный и чистый свет, впитывая и отражая пламя керосиновой лампы.

Горыныч быстро произвел в уме расчет. Мешок в два пуда — это три тысячи рублей. Взять двадцать пудов — это тридцать тысяч! Уже сумма! Не та унизительная мелочь, которую стыдно везти в комитет. Эти деньги можно потратить не на полезных идиотов, конечно, не на их брошюрки и бесконечные споры до хрипоты. Эти деньги пойдут на продажных офицеров — на тех, у кого в петлицах тускло блестит золото погон, а в душе — ржавчина страха перед завтрашним днем. Генерала, может, и не купишь за тридцать тысяч, генералы нынче дороги, как хорошие скакуны, а поручиков, так целый пучок. Можно купить целый взвод поручиков, с их амбициями, долгами и тайным желанием оказаться на стороне победителей.

Предыдущая главаГлава 12 из 20Следующая глава