К книге
Верой и ПравдойГлава 3
7%
Глава 3
4

В комнате, где время, казалось, замедлило свой бег, упрятанное от порывов балтийского ветра и мерного гула портовой жизни, пахло теперь не только чаем и старой бумагой. Воздух наполнился плотным, почти осязаемым шлейфом прошлого. Денис Спиридонович отхлебнул из кружки, беззвучно поставил её на стол, и взгляд его устремился сквозь заиндевевшее стекло окна. Туда, где вдалеке качались на воде силуэты корабельных мачт. Его смуглые, испещренные мелкими морщинами руки лежали спокойно на столе, но в этой позе была собранность человека, готовящегося к долгому и трудному переходу по лабиринтам собственной памяти.

– Петр Алексеевич… – начал он, и это имя прозвучало с каким-то особым, сдержанным уважением, но лишенным обычного для служивых людей подобострастия. – Его, Михайло, на холстах да в хвалебных одах изображают исполином, держащим в одной руке скипетр, а в другой – корабельный рубанок. А видели те, кто это писал, как он, склонившись над верфью, самолично счищает стружку с киля? Видели – как же! Вообще редко кто решался честно описать, как выглядели его глаза, когда он обнаруживал казнокрадство или тупость, прикрытую спесью. Это были глаза грозного, справедливого и до жути практичного хозяина необъятной усадьбы под названием Россия. В гневе он был страшен! Не истеричен, нет. Скор и точен, как удар палаша. Мог единым окриком – и я слышал этот окрик, леденящий душу, – обратить в бегство целую коллегию важных сановников. А мог, встретив на улице солдата со справным, да ещё и до блеска начищенным ружьем, обнять его, расцеловать в обе щеки и, перекинувшись парой слов, тут же, на месте, произвести в капралы. В нём жили два существа: неистовый, нетерпеливый творец нового – и суровый, подозрительный следователь, выискивающий малейшую трещину в своем грандиозном замысле.

Люди сказывали, что заседая однажды в Сенате и слушая дела о различных воровствах, царь в гневе своём клялся пресечь оные и тотчас сказал тогдашнему генерал-прокурору Павлу Ивановичу Ягужинскому: «Сейчас напиши от моего имени указ во всё государство такого содержания: что если кто и на столько украдёт, что можно купить верёвку, тот, без дальнейшего следствия, повешен и будет». Генерал-прокурор, выслушав строгое повеление, взялся было уже за перо, но несколько поудержавшись, отвечал Петру Алексеевичу: «Подумайте, Ваше Величество, какие следствия будет иметь такой указ?» – «Пиши, – прервал государь, – что я тебе приказал». – Ягужинский всё ещё не писал и, наконец, с улыбкою сказал ему: «Всемилостивейший государь! Неужели ты хочешь остаться императором один, без служителей и подданных? Все мы воруем, с тем только различием, что один более и приметнее, нежели другой». Государь, погружённый в свои мысли, услышав такой забавный ответ, рассмеялся и замолчал.

Ложь и тупость он ненавидел лютой ненавистью, ибо видел в них главных внутренних врагов – страшнее любого Карла Шведского. Тогда Россию, как корабль, с мели снимали. А доски, что трещали, без жалости за борт летели.

Денис Калмыков помолчал, давая юноше вникнуть в эти слова. Ломоносов сидел неподвижно, его мощные руки лежали на коленях, а взгляд, прямой и жадно-любознательный, был прикован к рассказчику.

– Я государя впервые увидел не на троне, а в длинной, похожей на амбар палате Навигацкой школы, что на Сухаревой башне в Москве. Воздух там был густой от меловой пыли, запаха пота, перегорелого масла в лампадах. На грубо сколоченных столах – астролябии, циркули, вороха исписанных цифрами листов. И он, Петр Алексеевич, посреди этого хаоса знаний. Высоченный, в простом кафтане из верблюжьего сукна, запачканном то ли дёгтем, то ли чернилами. И с мозолистыми, не по-царски грубыми руками. Он принимал экзамен у нас, вернувшихся из-за моря. И вот стоит он, положив одну руку на карту Балтики, а другой потирает подбородок, и смотрит. Смотрит на каждого так, будто лучом каким неведомым, просвечивает насквозь. Видит не только то, что ты вызубрил, но и то, насколько ты это понял, почувствовал кожей, как говорится. От этого взгляда у иного и столбняк нападал – язык к небу прилипал. Со мной… со мной вышло иначе. Потому что я, возвращаясь из Англии, вез в голове не просто набор правил да формул. Я вез живую картину: как штурман на «Ребекке», где я служил практикантом. В шторм у скалистого берега вел судно, сверяясь не только с лагом и компасом, но и с цветом воды, и с полетом птиц. Я вез понимание, что наука – это инструмент, а не догма. И когда он, Петр Алексеевич, задал мне вовсе не книжный, а жизненный вопрос – о постановке парусов при внезапном шквале с подветренной стороны, – я ответил не по учебнику, а как есть на деле. Он тогда молча кивнул, и в его глазах мелькнула искра одобрения. Вот это он ценил превыше всего: не родословную, не умение вилять словами, а суть дела. Практическую пользу. Чистоган ума, а не кошелёк или родню!

Рассказчик откинулся на спинку стула, и тень от коптящей лампы легла на его лицо, делая его вдруг усталым, почти старым.

– Но была в нем, Михайло, и безжалостная жила. Холодная, как сталь клинка. Если он уличал кого в предательстве дела, в казнокрадстве, в умышленном вредительстве своим реформам – пощады не жди! Головы летели с плеч, и самые голубые крови не спасали. Да, он Россию, словно огромный, на мель севший и прогнивший корабль, стаскивал с мели. И для этого ломал через колено всё, что мешало: и косность боярства, и невежество приказных, и вековые предрассудки. Ломал, не оглядываясь на стоны. Он строил новое государство, и фундамент его был замешан не только на поте и железе, но, увы, и на крови. И те, кому это новое было ненавистно, кто терял власть и привилегии, – они не дремали. Они копали подкопы. И алхимия с её таинственностью, с её обещаниями могущества и богатства, была тогда для них идеальной лопатой. Но… я забегаю вперед.

Калмыков придвинул к гостю блюдо с баранками, брынзу. Снова налил чаю. Рука его была тверда.

– А тогда я был молод, полон сил и той особой, дерзкой уверенности, что даётся человеку, впервые почувствовавшему вкус настоящего знания. Мне было двадцать восемь. Архангельск. Ты его знаешь, но теперешний Архангельск – это уже осевший, устоявшийся город. А тогда это был настоящий Вавилон на берегу Двины. Представь: низкое северное небо, почти всегда в свинцовых тучах. Резкий, несущий мелкую ледяную крошку ветер с моря. И вдоль всего длинного-предлинного берега – невероятное многоголосие. Скрип тысяч блоков, грохот скатываемых по сходням бочек с рыбой, ржанье лошадей, грубый смех матросов на разных языках: голландском, немецком, датском, английском. Воздух – крутая смесь запахов: воды и водорослей, едкой смолы, дыма из труб кузниц, пряных иностранных табаков, выпечки, чёрного русского хлеба.

Он закрыл глаза, словно вглядываясь в ту давнюю картину.

– Лес мачт, Михайло. Такой густой, что, кажется, по нему с одного корабля на другой перебраться можно, не замочив ног. И флаги… флаги всех мыслимых цветов и рисунков. Наши, с Андреевским крестом, – ещё новёхонькие, непривычные глазу. Шведские, голландские, ганзейские. И среди этого всего – я. Денис Калмыков, экстра-мичман, только что зачисленный на пахнущий свежим деревом и пенькой фрегат «Гавриил». Мозги мои были набиты под завязку не только навигацией и корабельной архитектурой. Я привез из Англии идеи. О сигнализации, об организации службы на корабле, о новых методах картографии. И еще… еще я привез одну вещицу. Диковинную и, как потом оказалось, роковую.

Калмыков встал, прошелся по комнате. Его тень, изломанная и зыбкая, проплыла по стенам с книжными полками, по развешанным мореходными картами.

– И вот в нашем порту, как шаровая молния, проносится весть: «Светлейший! Сам светлейший князь Меншиков изволит прибыть с ревизией!» Представляешь суматоху? Александр Данилович Меншиков! «Полудержавный властелин», любимец Петра, герой Полтавы, непременный участник всех пиров и ассамблей, первый богач империи и, как шептались по углам, первый же казнокрад. Весь город, от губернатора до последнего грузчика, вскочил на дыбы. Усердно чистили мостовые, которые тут же заносило свежим снегом, вывешивали ковры на смотровых улицах, денщики офицеров лихорадочно начищали и гладили мундиры своих господ. А я сидел в своей казенной каморке при портовой конторе и обдумывал дерзкий план. Мысль была проста: вот он, шанс! Карьера, признание, возможность быть замеченным не просто начальством, а самим столпом власти. Петру нужны толковые люди. Надо себя показать. Не подхалимством, а делом. И… и была у меня припасена одна вещица. Браслет.

Он остановился у полки с книгами, но не смотрел на них.

– Назывался он «Девять глаз Ибиса». Работа тончайшая, явно не европейская. Обруч из темного серебра с причудливой чеканкой, изображавшей какие-то знаки, напоминавшие египетские иероглифы. И вправлены в него были девять камней. Не алмазов и не изумрудов, а каких-то зелёных, с золотистыми прожилками внутри. Когда поворачиваешь его на свету, эти прожилки мерцают, точно зрачки. Взгляд у него был… тяжелый. Неприятный. Мне его в Лондоне подарил один странный тип, с которым свела судьба, – Роберт Фламанд. Алхимик, как он сам себя называл, член какого-то философского общества. Он бегло говорил по-русски. Мы разговорились о науках, он, узнав, что я скоро возвращаюсь в Россию, очень оживился. На прощание вручил презент, эту штуковину. Сказал: «Возьми, юноша. Это символ знания, сокрытого от профанов. Найди ему в вашей дикой стране самого достойного хозяина». Я тогда счел его чудаком-мистиком, а браслет – просто дорогим и занятным курьезом. Решил, что если представится случай, преподнесу его кому-нибудь из начальства как редкость. В знак уважения или к важному событию.

– И такой случай, похоже, вам представился, – тихо сказал Ломоносов.

– Представился, – кивнул Калмыков, возвращаясь к столу. – Я, с грехом пополам, привёл в порядок свой единственный парадный мундир, сунул браслет в карман и отправился туда, где остановился светлейший, – в лучший по тем временам дом купца Филатова, у набережной. А в воротах – толчея, швейцары, гайдуки в ливреях. Я, пользуясь суматохой и своим мундиром, проскользнул во двор, а оттуда – в сени. В большой горнице, уставленной дубовыми лавками, уже толпились местные чины, купцы, офицеры. И в центре, возле горящего камина, стоял Он. Александр Данилович. Не так высок, как Петр, но статен, широк в плечах. Лицо круглое, румяное, глаза быстрые, сметливые и с постоянным прищуром, будто оценивающие всё и вся с точки зрения выгоды. Улыбался он присутствующим, кивал, но в этой улыбке было больше привычки, чем тепла. Я, собравшись с духом, пробился сквозь толпу и, сделав шаг вперед, отчеканил по уставу:

– Ваша светлость! Экстра-мичман Денис Калмыков, недавно возвратившийся с обучения из Англии, осмеливается преподнести через вас государю императору диковинную вещь, как знак верности и рвения к службе!

Все удивленно затихли. Меншиков обернулся, его быстрый взгляд скользнул по моему лицу, мундиру, задержался на моих руках, и в глубине его глаз что-то мелькнуло – не интерес, а скорее любопытство, смешанное с осторожностью. Он взял браслет, который я протянул на ладони. Взвесил его, покрутил, поднес к свету, разглядывая камни.

– Диковинка… и вправду диковинка, – произнес он нараспев, и его голос, немного гнусавый, заполнил комнату. – Недурно. Откуда ж такая?

– От английских ученых, ваша светлость. Символ их уважения к просвещенному монарху, – выпалил я заготовленную фразу.

Меншиков снова посмотрел на меня, и теперь в его взгляде я увидел нечто иное: расчет. Он был вороват, как лиса, и постоянно искал, чем бы отвлечь государя от ревизий и проверок, которые могли вскрыть его собственные махинации. И эта странная, мистическая вещица, видимо, показалась ему идеальной отвлекающей приманкой.

– Похвально, мичман, похвально! – громко сказал он, и его лицо расплылось в широкой, совсем уже деловой улыбке. – Усердие твоё я непременно доложу государю. Вещь любопытная. Думаю, Петр Алексеевич оценит такой… экзотический дар.

Он ловко сунул браслет в складки своего камзола, кивнул мне и повернулся к другим просителям. Я был на седьмом небе. Мечтал о благодарности, о производстве в следующий чин, о том, что мое имя будет замечено. А получил… А получил я билет в самый ад.

Калмыков умолк. Он смотрел на свои руки, сжатые в кулаки, будто чувствуя в них холод кандалов.

– Прошло несколько месяцев. Я уже освоился на «Гаврииле», мы готовились к переходу в Ревель. И вдруг, в один из дней, когда я проверял на складе такелаж, ко мне подошли двое. Не в мундирах, а в обычных, но добротных серых кафтанах. Лица – непроницаемые, будто вырезанные из желтого песчаника. Один, постарше, с жидкой бородкой, спросил тихо, без всякой приставки «господин»:

– Денис Калмыков?

– Я.

– Собирай вещи. С нами. По государеву делу.

Я онемел. «Какое дело?»

– Узнаешь. Поторопись.

Меня даже не арестовали формально. Меня просто взяли. Под белы руки, без лишних слов, вывели со склада и посадили в простую, закрытую повозку, стоявшую за углом. Так я впервые в жизни проехался в карете, но не как вельможа, а как преступник. Везут, трясет по ухабам, а куда – молчок. Окна занавешены. Я ломал голову: в чем провинился? Может, Меншикову, что не понравилось? Или, может, в Англии что натворил, о чем и не ведаю? Только под конец второго дня пути, услышав крики часовых на знакомом шлагбауме, я понял: везут в Петербург. И сердце мое упало. В Петербург «по государеву делу» везли либо для награды, либо… в Тайную канцелярию.

Он сделал глоток холодного чая, его горло снова перехватило, будто от горечи.

– Привезли ночью. Не в крепость, а в невзрачное здание на городской окраине. Ввели в подвал. Каменный мешок с земляным полом, зарешеченное окошко под потолком, дубовый стол да две табуретки. И запах… Запах сырости, страха и чего-то кислого, въевшегося в стены. Там меня и оставили. На целые сутки. Без еды, без воды, без вопросов. Это был первый этап – сломить волю ожиданием. А на вторые сутки пришли они. Следователь, тощий, с птичьим лицом и холодными глазами, и писарь. Началось.

Калмыков говорил теперь тише, но каждое слово было отчеканено или отлито из свинца, как пуля.

– Сначала вопросы были будничные: кто, откуда, как обучался, кого знал в Англии. Потом – о браслете. Где взял, кто дал, что означают знаки на нем, о чем говорил англичанин. Я отвечал честно, во всех подробностях. Они записывали. А на третий день… на третий день тон изменился. «Не врешь ли, калмык? Может, этот браслет – инструмент дьявольский? Может, ты научился у англичан колдовать? И не подослан ли ты, чтобы извести царя-батюшку порчей?» Я отнекивался, клялся. Тогда они принесли свечу. И начали… уточнять детали. Прижигали раскаленным воском тыльную сторону запястий и грудь, требуя сказать «правду» о связях с масонами и алхимиками. Я кричал, что никаких связей не имел, что браслет – просто подарок. Не верили. Потом была дыба. Я, слава Богу, был крепок. Выдержал, не потерял сознания. Но боль… боль была такая, что мир распадался на острые осколки. И сквозь этот адский туман я продолжал твердить одно: «Не виновен… Не знаю… Фламанд, англичанин… браслет…»

Он провел рукой по лицу, будто стирая невидимую пелену былого ужаса.

– А потом, после одного из таких «допросов», когда я уже почти перестал чувствовать свое тело, в камеру вошел Он. Вошел один, без свиты. В том же простом кафтане, только на этот раз чистом. И в камере стало тесно от его присутствия. Следователь и писарь замерли, как истуканы. Петр подошел ко мне. Я, полуживой, висел на растяжках, не в силах даже голову поднять. Он взял мою изуродованную, распухшую руку, разглядел ожоги, посмотрел на моё лицо. И спросил. Его голос был негромок, но прорезал гул в ушах:

– Ну что, калмык, признаешься, наконец, в колдовстве и злом умысле?

Я собрал последние силы, прошептал губами, потрескавшимися от жажды:

– Не… в чем… государь… Я… не…

И тогда он задал вопрос. Не про браслет, не про Фламанда, не про порчу. Он спросил:

– Как рассчитывается девиация магнитного компаса на корабле, обшитом железными скобами? И какую поправку вносить при плавании в высоких широтах?

В моей голове, превратившейся в сплошной болезненный туман, будто сверкнула молния. Вопрос был из самой сути моей профессии, из той области, где для меня не существовало страха или лжи, только чистая математика и физика. И я ответил. Сначала сбивчиво, хрипло, а потом, по мере того как язык обретал гибкость, все четче и яснее. Я говорил о железе, искажающем поле, о методах эмпирической поверки, о

таблицах, которые мы составляли на «Ребекке». Говорил формулы, термины. Я забыл, где нахожусь, забыл про боль. Я просто отвечал на вопрос, как на экзамене.

Петр слушал, не перебивая. Стоял, скрестив руки на груди, и слушал. Когда я замолчал, исчерпав все, что знал, он повернулся к следователю. Лицо его было непроницаемо.

– Видишь, – сказал он отрывисто. – Этот человек мыслит категориями математики и навигации. Его мозг устроен так. Для колдовства и дьявольских интриг здесь, – он ткнул пальцем себе в висок, – нет места. Он не виновен. Он – орудие. Пешка в чужой игре. А мне, – Петр обернулся и впервые прямо взглянул на меня, и в его глазах я увидел не милость, а холодный, стратегический расчет, – а мне нужна пешка, которая видит доску. Которая сможет быть полезна ферзю.

Он кивнул следователю:

– Отпустить. Вылечить. И доставить ко мне, когда будет в состоянии ходить.

И вышел. А я, Михайло, потерял сознание. Но уже не от боли, а от дикого, невероятного облегчения.

Денис Спиридонович откинулся на спинку стула, и по его лицу скользнула тень той давней, выстраданной улыбки.

– Меня отпоили, откормили, залечили раны. А через несколько дней я стоял почти в том месте, в кабинете Летнего дворца, где когда-то сдавал экзамен. Петр был один. Он ходил взад-вперед, держа за спиной свою длинную голландскую трубку.

– Зело вникай, калмык, – сказал он не глядя на меня. – Кто-то очень умный и очень опасный использует эту алхимическую мишуру, эту тьму, чтобы копать под нас. Недавнее убийство моей знакомой, которой я пожаловал сей браслет – только начало. Цель – я. Цель – остановить то, что мы строим. Все подробности тебе пока сказывать не стану. Но того браслета и странной записки с шифром, которую при ней нашли, недостаточно для большого дела. Это пробный шар. Разведка боем. И они выбрали тебя в качестве… почтальона. Почти случайного, никому не интересного. И это их ошибка.

Он остановился напротив меня.

– Когда тебе прикажут, вернешься в Архангельск. Будешь служить, как служил. Но твоя служба будет сложнее. Ты должен ждать там визитов от тех, кто стоит за всем этим. От этих «просвещённых» господ, что считают Россию дремучей страной, которой нужно указать её место. И ты теперь будешь моими глазами и ушами там, где официальные лица ничего не услышат. Ты мне подходишь для этого: ты – никто. Бывший слуга, инородец, человек без рода и племени в их глазах. На таких не смотрят. Будешь ждать того англичанина-алхимика или его посланников. По донесениям будут там, в порту аглицкие корабли с тайным грузом. Примерно через полгода, а может, боле. Будешь искать связи с тем знакомым алхимиком. И помни: никому ни слова. Ни начальству, ни друзьям. Только мне. Через доверенных лиц моих. Понятно?

Я вытянулся в струнку, и всё моё существо, ещё недавно разбитое, ответило ему жаркой волной преданности.

– Так точно, Государь. Понятно.

– Тогда ступай! И да поможет тебе Бог и твое калмыцкое упрямство, – он махнул рукой, и аудиенция была окончена.

Калмыков умолк. Рассказ оборвался, но в комнате всё ещё висел гул его слов, будто отзвук далекого грома. Ломоносов сидел, не шелохнувшись, подавленный и восхищенный одновременно. Он узнал не просто историю спасения. Он увидел рождение воли и примера служения человека, который теперь, через годы, глядел на него со спокойной силой во взгляде. И Михайло догадывался, что история бывалого морского офицера только началась.

Предыдущая главаГлава 4 из 59Следующая глава