Марек
К утру припрятанный накануне хлеб заледенел. Одно из окон в общем бараке разбито, они мерзнут уже несколько ночей. Утром Марек, не утерпев, лизнул окаменевшую корку. Ни вкуса, ни запаха, только холод и тяжесть. Попробовал грызть и почувствовал, как трескается зубная эмаль. Он положил хлеб в карман штанов. И теперь бедром чувствует его как ледяной булыжник.
Он покрывает лаком колыбельку из светлого дерева. Воздух, который он выдыхает, сгущается, клубится в свете направленного на колыбель фонаря. За горизонтом встает солнце. Такая маленькая колыбелька, и дети, лежавшие в корзинах, были совсем махонькие. А ребенок Ванды такой же крошечный? Он думает о ребенке, но видит только тающий силуэт Ванды. И колыбель. Кисть выпадает из рук. Заснеженный пейзаж за окном светлеет. Марек распрямляется и, глядя в окно, растирает руки, болят ужасно, он разжимает их, сжимает, разжимает, сжимает. Прячет под рубашку, засовывает под мышки. Смотрит, как проясняется мир. К нему возвращается уверенность. Ванда слишком красива для того, чтобы небо ее покинуло. Он просит Бога позволить ему взять на себя боль любимой вдобавок к его собственной, просит спасти ее. Тотчас вытаскивает руки из-под одежды. Теперь нельзя их греть о собственную кожу, нельзя, чтобы у него перестало болеть, это было бы плохо для его близких. Господи, пальцы сейчас отвалятся. Он кулаком выключает фонарь. Снова берется за кисть непослушными пальцами. Всё — сплошная боль. Всё — белизна и свет.
Лежащий в кармане хлеб холодит влажную теперь кожу бедра, и эта легкая боль приятна, это боль обета. Способность запасать хлеб доказывает ему, что с тех пор, как решил бежать, он снова стал человеком. Пока он работает, хлеб постепенно оттаивает, и Марек задумывается, сколько времени он может так размораживаться от тепла человеческого тела. И сколько времени мороз позволит сохранять этот хлеб.
Этот кусок черного хлеба отправится к другим кускам, в холщовый мешок, спрятанный в сарае, куда складывают рабочие инструменты.
Уже март. Скоро он отсюда уйдет. Весной — зима не лучшее время для побега. Оставшиеся недели он использует для подготовки. Он намеревается несколько дней прятаться где-нибудь здесь, внутри поместья, потом сбежит, как стемнеет. Будет шагать, шагать, пока не доберется до Мюнхена. Он несколько раз обсуждал это с Пьером, тот не пойдет с ним. Говорит, что теперь надо только ждать. И молиться.
В Мюнхене ему легко будет скрываться в развалинах. Он их хорошо знает, все прошлое лето работал там в группе военнопленных после того, как город разбомбили. Почти все административные здания Лебенсборна были разрушены или слишком сильно повреждены, для того чтобы туда могли войти эсэсовцы. Заключенные не только разгребали завалы, они главным образом переправляли архивы, которые еще там оставались, сюда, в самый первый из новых корпусов, на тот момент — единственный. Мюнхен разрушен. Бомбардировки перерезали ему глотку, выпотрошили его дома, кажется, ни одна улица не осталась нетронутой. Дети играют на грудах камней. Там много разбитых, заброшенных, нежилых домов. Большинство мюнхенцев живут теперь в своих подвалах. Или в чужих. Марек в своей потрепанной гражданской одежде похож на бедного немца. А оставшиеся в Мюнхене немцы почти все бедны. Но вот в деревне он будет куда заметнее. Самое опасное — сорок километров между “Хохландом” и городом.
Добравшись до Мюнхена, он найдет способ вернуться в Польшу. Оттуда всего двести километров до чешской границы.
Сколько хлеба он сможет взять в дорогу? Он сует правую руку в карман. Скребет корочку, она размякла, стала липкой, глинистой, забивается под ногти, он тянет пальцы в рот, сосет, кусает. На мгновение перестает чувствовать боль в руках. “Я больше не хочу быть животным”, — думает Марек. Тут же задается вопросом, когда он снова сможет прикоснуться к размягченному хлебу, и, думая о хлебе, он шепчет: “Ванда, Ванда”.
Он перекладывает кисть в другую руку, левой он работает медленнее, но она меньше болит. Не сразу возвращается к работе. Смотрит за окно, на небо, на снег, дышит. Оттенки и плотность белизны. Его дыхание растворяется в наружном воздухе, от кожи идет пар. Он испаряется, мир выпивает его. Он уже растворяется, через кожу и через легкие. Уже исчезает и смешивается с природой, которая сумеет его принять.
Уже которую неделю он ищет место, где сможет прятаться несколько дней до того, как уйдет в Мюнхен, дней семь-восемь, если получится, до тех пор, пока немцы не перестанут его искать. Любой закоулок поместья может стать убежищем. Обдумывает он и возможность зарыться в землю в парке, прикрыв вход в землянку ветками и опавшими листьями. Земля укроет его от взглядов и от холода. Но придется подождать, пока она оттает, пока уйдет снег, который позволил бы его выследить.
Он слышит лай. Замирает. Собаки. И голоса эсэсовцев. Значит, собаки, которых он всю зиму не видел, сюда вернулись? В Дахау они были везде. Здесь их не было с конца лета, и он про них не вспоминал.
Если здесь собаки, в поместье прятаться нельзя.
Надо все придумывать заново.
Нахмурившись, он вытаскивает хлеб из кармана. Сосет его, как измученный жаждой человек сосет ледышку.