Глава 11
Катарина
В часовне было прохладно после спертой жары лазарета. Я проскользнула через боковую дверь и обнаружила Генриха уже в приходском доме, расставляющим книги на маленьком столике, за которым проходили наши уроки. Солнечный свет падал сквозь витражи, раскрашивая его осколками цвета — золото на спине, багрянец вдоль линии челюсти.
Он выглядел нормально, был совершенно самим собой. Та же легкая морщинка между бровями, когда он сосредотачивался, та же осторожность, с которой он переворачивал страницы своих драгоценных книг.
Я ждала, что почувствую что-то неладное.
Но ничего не происходило, и от этого почему-то было только хуже.
— Катарина. — Он поднял взгляд и улыбнулся. — Хорошо. Я подумал, что сегодня мы могли бы поработать над чем-то новым. Возможно, Исаия, о тех, кто ходил во тьме?
— Конечно, — сказала я, садясь напротив него. — «Сидящим в стране и тени смертной воссиял свет» ¹.
— Именно так. — Он открыл книгу и нашел нужный отрывок. Его руки были спокойны. Из-под ногтей не клубился дым, в венах не пульсировали тени. Я смотрела, как его пальцы скользят по тексту, и вспоминала — старалась не вспоминать, — какими они ощущались на моем лице.
Это был сон. Всего лишь сон.
— Populus qui ambulabat in tenebris, — начал он и сделал паузу. — Тебя что-то тревожит.
Я резко оторвала взгляд от его рук, где до этого рассматривала вены под кожей.
— Простите, святой отец. Я слушаю.
— Ты смотришь на меня так, будто у меня выросли рога. — Его тон был легким, дразнящим, но глаза с беспокойством изучали мои. — Что-то не так?
Да. Нет. Я не знаю.
— Нет, все в порядке, — пробормотала я, что было не совсем ложью. С ним все было в порядке. Это меня преследовали призраки.
Если бы нечто забрало его, разве я бы не узнала? Разве не почувствовала бы?
Генрих мягко закрыл книгу, откладывая ее в сторону.
— Если тебя что-то гнетет, ты знаешь, что можешь рассказать мне. На исповеди, если предпочитаешь формальность. Все, что тебе нужно. — Он указал рукой в сторону часовни. — Я здесь, чтобы помочь нести твое бремя, Катарина. Для этого я и нужен. Не бойся использовать меня.
От его последних слов по моей шее разлился жар, отчего вина лишь сильнее сдавила сердце.
Это был Генрих, мой священник, мой пастырь. В его голосе не было ничего, кроме доброты, и все же мои мысли по-прежнему устремлялись к желанию. Мысли, которые — озвучь я их вслух — прокляли бы меня так же верно, как и мои поступки в колодезном домике.
— Да, — услышала я собственный голос. — Я бы хотела исповедаться.
Мы встали одновременно. Он придержал маленькую дверцу кабинки, чтобы я вошла первой — с ним всегда были эти мелкие любезности, жесты, благодаря которым я чувствовала заботу. Я опустилась на колени в полумраке и услышала, как он устраивается по ту сторону решетки. Достаточно близко, чтобы я могла слышать его дыхание. Достаточно далеко, чтобы я не могла видеть его лицо.
Возможно, так было легче.
— Прости меня, святой отец, ибо я согрешила. — Слова слетели с губ автоматически после стольких лет практики. — Прошла одна неделя с моей последней исповеди.
— Продолжай, дитя.
Дитя. Он всегда так называл меня во время исповеди, и я ненавидела это. Ненавидела, когда меня низводили до чего-то маленького и невинного, в то время как я чувствовала себя совершенно иначе.
— Я… борюсь с желанием, — осторожно начала я. Дерево под коленями было жестким. Я сосредоточилась на этом легком дискомфорте, используя его как якорь. — Не только с греховным желанием, хотя есть и оно. Но я желаю… — Чего я желала? Жить в мире, который не ждет одного моего неверного шага, чтобы уничтожить меня? Помогать нуждающимся так, чтобы все вокруг не оборачивалось против меня? — Я желаю… — я запнулась, но затем заставила себя продолжить. — Я желаю того, на что не имею права.
По ту сторону воцарилось молчание. Затем, после глубокого вдоха:
— Что заставляет тебя думать, что у тебя нет права?
Вопрос застал меня врасплох.
— Потому что я… потому что это не мое место. Потому что именно через желания женщины и падают.
— Желать — в природе человека. Такую природу дал нам Бог, — сказал Генрих, и в его голосе прозвучала мягкость. — Это не одно и то же, что падение.
Мои руки судорожно сплелись на коленях. Тогда почему мне кажется, что я падаю с тех самых пор, как они забрали ее?
Снова пауза. Я слышала, как он пошевелился по ту сторону решетки, представила, как он наклоняется ближе.
— Скажи мне, чего ты хочешь, Катарина.
От повелительного тона в его голосе что-то сжалось внизу живота. Обычно он не разговаривал так на исповеди, но это освободило крошечную часть меня, которая ждала разрешения выпустить все, что кипело внутри.
Я подумала о парах, танцующих вокруг костров. Подумала о своем сне, до того, как он превратился в кошмар. О его руках в моих волосах, о том, как его язык встретился с моим.
— Я хочу… — Боже, помоги мне. — Я хочу… — Слова застряли в горле. — Я хочу, чтобы ко мне прикасались без стыда. Быть желанной. Хотеть самой и не чувствовать себя за это чудовищем.
— И ты считаешь, что эти желания делают тебя грешницей?
— А разве нет?
— Я думаю, — медленно произнес Генрих, — что Бог дал тебе разум, сердце и тело, и он не дает даров, от которых нужно отказываться. — Пауза. — Но, возможно, я не тот священник, которого стоит спрашивать о добродетели самоотречения.
Дрожь пробежала по моей спине. Это была опасная территория. Мы оба это знали.
— Я не знаю, как перестать хотеть, — призналась я. — И не знаю, хочу ли останавливаться. Это пылает внутри меня, и я не могу от этого избавиться.
При этих словах он усмехнулся. В этом смешке не было ни теплоты, ни веселья — он был мрачным, с примесью горечи, которой я никогда прежде не слышала.
— И это величайший из всех грехов, не так ли?
Мое сердце оборвалось, темные тени, следовавшие за мной повсюду, грозили поглотить меня целиком. Я была порочной. Я была проклята. Я зашла слишком далеко, захотела слишком многого. Мне следовало слушать мать, Церковь. Следовало оставаться маленькой, скромной — невидимой.
Я прижалась лбом к решетке, оказавшись достаточно близко, чтобы почти видеть его.
— Тогда назначьте мне епитимью, святой отец. Скажите, как мне быть хорошей.
— Какой епитимьи ты бы хотела?
— Такой, которая, по вашему мнению, должна меня… исправить. Молитв оказалось недостаточно. Мне нужно, чтобы это желание выбили из меня.
Молчание затянулось. Я слышала стук собственного сердца, слишком громкий в замкнутом пространстве. Его дыхание изменилось, участилось.
— Катарина. — Мое имя, едва громче шепота. Не дитя. Больше нет.
Я ждала, дрожа, все мое тело было напряжено от предвкушения того, какое наказание заслужило мое желание.
Затем я услышала, как он пошевелился. Дверца исповедальни открылась, и глубокий красный свет предвечернего солнца, льющийся сквозь витражи, очертил его силуэт. Он положил руку на дерево позади моей головы и наклонился. Тыльная сторона его пальцев скользнула по моей щеке, когда он произнес:
— Этого ли ты желаешь, моя голубка? Быть наказанной за свои грехи? Преобразовать эти похотливые мысли и желания через боль? — Его голос звучал иначе, чем когда-либо прежде. Ниже… и глубже.
Мое сердце заколотилось, пульс бился под его пальцами, когда они скользнули ниже.
— Да, пожалуйста…
Эти длинные пальцы продолжили свой путь, соскользнули к затылку, сорвали чепец и зарылись в мои волосы. Его взгляд ни на секунду не отрывался от моего — эти темные глаза с опущенными уголками, теперь более острые, чем я помнила, казалось, пылали багровым светом угасающего дня. Его хватка стала жестче, моя голова резко запрокинулась, и у меня вырвался тихий вздох. Он прижался губами к моему уху, его голос стал хриплым от сдерживаемого напряжения.
— Святые невыносимо страдали за свою веру. Они пылали преданностью. Скажи мне, когда ты молишься, чувствуешь ли ты огонь внизу живота? Поглощает ли он тебя? Потому что покорность должна причинить боль, прежде чем даровать благодать.
— Да, святой отец. — Это же пламя горело во мне сейчас, лизало кожу, вздыбливая каждый волосок на теле в отчаянной жажде его порицания.
Он отпустил мои волосы, по спине пробежала дрожь, и его пальцы последовали за ней, пока не перехватили мои руки.
Четки тяжело свисали между моими дрожащими пальцами, каждая бусина была отполирована до блеска годами молитв.
Генрих наблюдал за этим, его рука, куда больше моей, обхватила мои ладони.
— Тебе страшно, Катарина?
— Нет. — Это прозвучало как скулеж.
— Ложь в исповедальне. — Он прицокнул языком. — Еще один грех в твою коллекцию.
Его пальцы сомкнулись на моих запястьях, прикосновение обжигало даже сквозь позднюю весеннюю прохладу, пропитавшую каменную церковь.
— Знаешь ли ты, что понимали блаженные мученики и о чем забыли мы? — Он начал обматывать четки вокруг моих запястий. Деревянные бусины впивались в кожу. — Они знали, что плоть нужно истязать, дабы освободить дух. Что боль и наслаждение — это молитвы одному и тому же Богу, просто на разных языках.
Бусины впивались все глубже с каждым витком, серебряное распятие покачивалось между моими связанными руками, как маятник. Это был не тот Генрих, которого я знала, чьи руки были мягкими и нерешительными. Этот Генрих двигался с незнакомой мне порочностью, каждый оборот четок был рассчитан так, чтобы вдавить их в хрупкие кости моих запястий.
Его дыхание обжигало мое горло, и я уловила исходивший от него иной запах. Под знакомым ароматом ладана и старых книг скрывалось темное предзнаменование — сера.
— Тебе снится огонь, потому что ты и есть огонь, Катарина, — прошептал он, его губы скользнули по моему уху. — Я годами наблюдал, как ты притворяешься тихим пеплом, которого они жаждут. Наблюдал, как ты прячешь свою природу за молитвами и епитимьями. Но я знаю, кто ты на самом деле.
Четки затянулись еще туже, и я прикусила губу, чтобы не вскрикнуть. В этот час церковь была пуста — последний кающийся уже поплелся домой, — но в Бамберге у стен всегда были уши.
— И кто же я? — спросила я, хоть и боялась услышать ответ.
Он отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть на меня, и в угасающем свете его лицо преобразилось. Мягкие черты ученого, которые я заучила наизусть, как-то заострились, стали хищными. Его зрачки были широко расширены вопреки свету, превращая этот взгляд в нечто… нечестивое.
— Ты та, кем была твоя мать. Та, за что ее сожгли. — Его большой палец надавил на пульс у меня на горле. — Женщина, которая отказывается преклонять колени, если только ей самой не доставляет это удовольствие.
Смех Генриха был тихим, но с нотками опасности.
— Ты помогаешь женщинам контролировать собственные жизни. Знаешь, какие травы разжигают жизнь, а какие гасят ее. Ты идешь по этому миру с силой, которую Церковь не может контролировать, и потому боится ее.
Мои связанные руки задрожали между нами.
— Ты знал. Ты всегда знал.
— Знал. — Его пальцы очертили линию моей челюсти. — Я видел, как женщины, приходившие к дверям церкви с отчаянием в глазах, уходили от твоих дверей с надеждой. Надеждой, которую ни один священник никогда не смог бы дать тем, кто оказался в их положении.
Это было его исповедью, и она повисла в воздухе между нами.
— И ты ни разу не остановил меня? Почему?
Его глаза смягчились, пусть и всего на один удар моего сердца.
— Я бы никогда так не поступил с тобой, моя голубка. — Ласковое обращение на его губах наполнилось новым смыслом. — Вопрос в том, продолжишь ли ты прятаться в тенях, или же наконец признаешь, чего жаждешь на самом деле.
Четки уже лишили мои руки чувствительности, молитвенные бусины перекрыли кровообращение, отчего в пальцах закололо. Боль была невыносимой, сосредотачивая все мое внимание на точках, где дерево впивалось в плоть, где его руки держали мои в плену.
Я хотела, чтобы его руки были повсюду на мне. В исповедальне стало душно, жар наших тел и дыхания превратил ее в самые настоящие врата Ада. Один крошечный шаг, и я бы упала и никогда не вернулась.
Это было безумие. Самоубийство в городе, где одно лишь подозрение означало смерть. Но его слова разожгли во мне то, что тлело с тех самых пор, как я впервые увидела его.
— Отпусти меня, — сказала я, проверяя.
Но его хватка на моих запястьях лишь сжалась сильнее, притягивая меня ближе, пока я не почувствовала жар, исходящий от его тела сквозь одежду — вся мягкость исчезла.
— Разве этого ты хочешь на самом деле? Или ты хочешь, чтобы я затянул эти четки еще туже, пока бусины Пресвятой Богородицы не оставят на твоей коже следы, которые ты будешь чувствовать еще несколько дней? Чтобы каждый раз, складывая руки в молитве, ты вспоминала этот момент?
Боже, помоги мне, я хотела этих следов. Хотела, чтобы это воспоминание впечаталось в мою плоть, как клеймо.
— Генрих, — выдохнула я, и на его лице снова что-то мелькнуло. На мгновение его хватка ослабла, и я увидела в нем своего защитника — мужчину, который оберегал девушку, от которой все готовы были избавиться.
Затем это исчезло, сменившись этим прекрасным незнакомцем, носившим лицо Генриха, но двигавшимся с порочностью, которая пробуждала худшую часть меня.
— Произнеси мое имя еще раз, — скомандовал он.
— Генрих, — повторила я, позволяя своей нужде просочиться в этот звук, и он вознаградил меня, распустив один виток четок. Кровь хлынула обратно в кончики пальцев с болезненной сладостью.
— Хорошо, — пробормотал он. — Очень хорошо.
Где-то вдалеке я услышала шаги по булыжной мостовой, голоса, разносившиеся в вечернем воздухе. Город готовился ко сну, угроза слухов и обвинений тяготела над каждым, напряжение висело в воздухе, словно миазмы.
— Кто-то идет, — сказала я.
Генрих прислушался, склонив голову, словно волк, принюхивающийся к ветру. Затем он придвинулся ко мне ближе, и маленькая дверца исповедальни закрылась за его спиной.
— Тогда ты должна быть очень тихой, моя голубка.
Он рванул четки так, что мои руки оказались над головой, прижатые к задней деревянной стенке. Бусины снова впились глубоко, скрежеща по костям.
— Ты просила епитимью за множество своих грехов, так что я дам ее тебе.
Его пальцы скомкали мою юбку, задирая ее выше. Он втиснул колено между моих бедер, раздвигая их, пока скользил по нежной, нетронутой коже на внутренней стороне моего бедра.
— Генрих… — Я едва выдохнула это имя, боясь издать хоть какой-то звук. Это была мольба — но не мольба остановиться.
Моя нога дернулась, когда он нашел место, где еще никогда не бывал ни один мужчина, медленно двигаясь взад-вперед, словно его пальцы очерчивали слова на странице. Я прикусила губу, чтобы подавить стоны, рвущиеся наружу.
— Такая мокрая, да еще и в Доме Божьем. Какое же ты похотливое создание. — Он обвел кругом ту самую точку, от которой я таяла. — Признавайся — ты трогала себя здесь, думая обо мне?
— Да, — выдохнула я, пока он разжигал огонь, грозивший поглотить меня без остатка.
— Умоляй о прощении. Умоляй меня. — Его взгляд ни на секунду не отрывался от моего лица.
— Простите меня, святой отец, ибо я согре…
У меня перехватило дыхание, когда он скользнул дальше, протолкнув два пальца внутрь меня так, что жжение внутри сравнялось с болью в запястьях.
— Прочти двадцать «Аве Мария», моя голубка. И тогда ты получишь свое отпущение грехов.
— Радуйся, Мария, благодати полная… — выдохнула я, когда его рот опустился во впадинку на моем горле. Тепло распространилось оттуда, где его губы касались моей кожи, и устремилось вниз, туда, где его пальцы медленно двигались внутри меня. Он протолкнул их так глубоко, что казалось, будто он прикасается к самой моей душе — душе, низведенной до одного лишь отчаянного желания. — Господь с Тобою. — Я едва дышала, а Генрих издал низкий, мрачный смешок.
— Ты чувствуешь его сейчас с собой, моя голубка? Нет, конечно же нет. Его здесь нет. Я здесь. Так пусть твое тело молится мне.
Я никогда прежде не чувствовала ничего подобного. Это отличалось от того, когда я была одна. Наслаждение пронзило каждую клеточку моего тела, глубокая тень, прошитая горящими углями, пока мои соски болезненно не потерлись о грубую ткань платья, когда все мое тело изогнулось предательской волной, гонясь за тем, что он мне давал.
Я сжалась вокруг проникших в меня пальцев, и он начал двигать большим пальцем более узкими кругами, заставляя мои ноги беспорядочно дергаться. Я ударила ногой по маленькой деревянной дверце, луч света осветил его лицо, и он стал похож на кого-то другого.
Но мне было плевать, кто нас увидит или услышит. Все, что меня волновало — это его взгляд, устремленный на меня, то, как он смотрел на меня, словно я была его святыней, его таинством.
Все слилось воедино, белый свет заплясал перед глазами, когда мое тело содрогнулось. Глаза закрылись, когда ощущения захлестнули меня с головой, наслаждение достигло своего пика, проходя сквозь меня. Он не останавливался, пока не схлынула каждая волна, а моя грудь не перестала тяжело вздыматься.
— Катарина. — Его голос был тихим, совсем рядом. Мои ресницы дрогнули, и я увидела, что он смотрит на меня так, как я помнила. В его взгляде было благоговение, но голод исчез. На мгновение мы были просто мужчиной и женщиной, а не священником и грешницей, не слугой Бога и женщиной, которая его погубила. Я хотела, чтобы эта мягкость продлилась хоть немного дольше.
Я подалась вперед, прижимаясь губами к его губам. Теперь не было никаких колебаний, когда он приоткрыл рот навстречу мне, наши языки встретились в медленном танце. Это была молитва на языке, понятном только нам двоим. И в этот миг он был моим и только моим.
Затем он отстранился, и тень исповедальни заострила черты его лица. Моя юбка упала, когда он вытащил пальцы, оставив меня с пустотой, которой я никогда прежде не ощущала.
Он поднес их ко рту, и я смотрела, как он пробует на вкус поблескивающее доказательство моего греха, оставшееся на них. Голод вернулся в его глаза, вместе с жесткостью, от которой мое сердце болезненно сжалось.
Затем, медленно, он начал разматывать четки с моих запястий. Каждый распущенный виток приносил свою маленькую агонию, когда кровь возвращалась в пережатую плоть. Добравшись до последнего кольца, он опустил мои руки и прижался губами к красным следам, оставленным бусинами.
— Увидимся на нашем уроке завтра, — пробормотал он в мою кожу. — Нам нужно обсудить еще много грехов.
Он отпустил меня, отступая назад в тот самый момент, когда главная дверь церкви со скрипом отворилась. К тому времени, как прихожанка — старая фрау Вебер, судя по звуку шаркающей походки, — добралась до нефа, Генрих уже исчез в ризнице, оставив меня одну в исповедальне с горящими запястьями и бешено бьющимся сердцем.
Я опустила взгляд на следы, оставленные четками — идеальные красные отпечатки каждой бусины, священная геометрия боли, выведенная на моей коже. Они превратятся в синяки, поняла я, помечая меня как ту грешницу, которой я и являлась.
Эта мысль должна была привести меня в ужас. В городе, где люди Епископа ведьм искали любой признак связи с дьяволами, эти следы были равносильны смертному приговору.
Но вместо этого я прижала к ним пальцы, чувствуя, как нежная плоть пульсирует от боли, и улыбнулась.
Огонь внизу живота пылал ярче, чем мой страх, впервые на моей памяти.
¹ Библия короля Якова, Исаия 9:2