Этот человек. Он вернулся из другой жизни. Хельга роется в памяти. Они толком не познакомились, но день был важный, в тот день пришли американцы. Она надолго погружается в воспоминания, но ей не удается вспомнить точно.
Поляк из концлагеря. Он прятался в парке «Хохланда», когда других заключенных вернули в Дахау. Он уже не мог есть, вот это она запомнила. Все, в том числе и дети, умирали с голоду, а этот человек возвращал через все отверстия ту малость, какую ему давали. Отощавший до предела и все же неспособный удержать в своем теле что бы то ни было. Она со стыдом вспоминает, как думала: какая пустая трата, какая ошибка давать ему еду, которая пропадает зря, когда дети голодают. Ему положили матрас в одном из кабинетов. Она вспоминает, что принесла ему чистые простыни, а потом забыла о нем. Забыла или так никогда и не узнала, что с ним стало потом, не знала даже, когда он покинул «Хохланд». Ни разу больше о нем не подумала. Он затерялся среди всех странностей, всех мелькавших лиц, всех потрясений тех дней.
Марек. Его зовут Марек. Фамилию она забыла.
Но теперь он не такой тощий и не такой старый. Вот потому она не сразу его признала. Да, он помолодел. Он выглядит помолодевшим и грустным. Взгляд полон печали.
Она здоровается с ним, называет по имени, Марек, спрашивает, что снова привело его сюда. И тогда он говорит, что потерял в Освенциме жену и маленького ребенка, которого никогда не видел. В голосе слезы. Он спрашивает, здесь ли еще Рене, молодая француженка. Хельга в нерешительности.
– Фрау Рене не последовала за нами в Индерсдорф.
– Значит, она уехала во Францию? Мне казалось, она не хотела туда возвращаться.
– Она ушла.
А потом:
– Она умерла.
Хельга никак не может выговорить «она покончила с собой». На мгновение крепко зажмуривает глаза.
Легкое тело этой совсем юной женщины, которая повесилась на бельевой веревке на дубе за прудом. Безвольные руки и ноги, опущенное лицо.
Посиневшее лицо, налитые кровью глаза, зелень радужки почти фосфоресцирует. Открытые навстречу земле веки. На руках капли крови, брызнувшей из ноздрей. И засохшая кровь, вытекшая между ног на туфли. И смешанная с росой кровь на траве.
Нашла ее одна из монахинь-салезианок и тут же принялась молиться, бормотать что-то о доме греха и о дьяволе.
Хельга плачет, и Марек Новак гладит ее по голове, как ребенка. Иногда она забывает, что и сама молода, чуть старше Рене. Он не плачет, с виду он не более и не менее печален, чем прежде. «Мне хотелось бы с ней увидеться», – спокойно сказал он, как будто они всего лишь разминулись, только и всего. Хотя кем для него могла быть эта девочка, которую он и знал-то несколько дней, два одиночества в одном и том же месте в одно и то же время. Такая малость. Родственное одиночество, которое тоже его покинуло среди общего бедствия.
Потом он спрашивает, где Арне. Она делает ему знак идти за ней. Маленький Арне в комнате грудничков. Их там так много, и все так похожи друг на друга. Арне играет со своими ножками. Он хорошенький, у него отрастают волосики, рыжие, как у Рене, а глаза пока голубые с подпалинами. Когда Хельга подходит к нему, он начинает плакать. So so, still still, – говорит она. – Es ist alles gut mein Schatz[38]. Она поворачивается к Мареку:
– Многие наши дети запаздывают, позже садятся, позже встают, позже начинают ходить, а потом и говорить. У нас нет времени их стимулировать. Вот и Арне так. А ведь он был таким живым и веселым ребенком, пока фрау Рене была с ним.
Арне, который раньше других детей научился самостоятельно переворачиваться, никак не садится. Хотя Хельга каждый день понемножку с ним занимается. Или через день. Каждые два-три дня. У нее столько работы, и, бывает, она подходит к нему, а он спит, тогда она его не трогает, пусть поспит.
– Младенцы, которые были постарше, когда их привезли, часто справляются лучше.
У нее на руках Арне успокаивается. Марек гладит его по щеке, говорит с ним по-польски. Спрашивает, можно ли ему покачать ребенка. Конечно, отвечает Хельга. Оставляет их и возвращается в медицинский кабинет.
Когда она через два часа снова заходит в детскую, Марек Новак все еще там. Сидит на стуле, держит спящего ребенка. Тихонько поет ему польскую колыбельную, вокруг плачут дети, на которых никто не смотрит, а он будто и не слышит их. Он поднимает глаза на Хельгу:
– Есть ли какие-то вести от его отца?
Она искренне смеется.
– Я все жду, чтобы вернулся отец хотя бы одного из этих малышей. Та или другая мать – иногда случается. Но я ни разу не видела, чтобы отец пришел за своим ребенком. Даже когда некоторые из женщин еще были здесь.
Хельга умолкает, потом открывает рот, как будто хочет что-то прибавить. Ничего больше не говорит. Думает обо всех этих «крестных», которые давали столько торжественных клятв во время обрядов Имянаречения. Они тоже исчезли. Марек гладит уснувшего Арне большим пальцем по щечке.
– Я хотел бы его усыновить. Не сейчас. Мне надо устроиться. Но я вернусь за ним. Это возможно?
Пауза.
– Я посмотрю, что можно сделать. – И прибавляет: – Не вижу, кто мог бы вам в этом отказать. (Пауза.) Никому они не нужны, эти дети.
Рожденный в нацистском родильном доме сын французской девочки, покончившей с собой, и восемнадцатилетнего офицера, о котором ничего не известно. Марек гладит Арне по виску, и она видит, как он улыбается малышу, это впервые, она уверена, что раньше этого не видела, потому что такая улыбка запоминается, широкая и немного искривленная слева, где щека западает. Она говорит:
– Фрау Рене оставила письмо своему ребенку. Конверт даже не был запечатан. Это непростое письмо. Но, может быть, когда-нибудь это письмо надо будет ему отдать.
Хельга проводит левой рукой по лицу, как будто хочет умыться всухую.
– Я вам его покажу. У меня в кабинете.
Он берет конверт. Мелкий, убористый, чуть ли не сдавленный почерк. Чернильная клякса, какие сажают дети. Отпечаток пальца – наверное, указательного. Марек болезненно морщится.
– Вам не кажется, что на этот почерк почему-то больно смотреть?
Хельга смотрит, ничего не чувствует. Просто неряшливый детский почерк.
– Может быть, но она должна была жить для Арне, а она его бросила.
Мой мальчик,
Имя твоего отца – Артур Фейербах, он родом из Берлина. У меня от него ничего не осталось. Я порвала единственное письмо, которое от него получила, то письмо, с которым он отправил меня в эсэсовский родильный дом во Франции. Не оставив мне никакого личного адреса, никакой возможности когда-нибудь его найти, его или его родных, не оставив надежду на приют после войны, ничего, чтобы у меня мог быть дом.
Твои дед и бабушка по матери из Бретвиля-сюр-Одон, я ношу их фамилию, от которой я отказываюсь. Они тебя не примут.
Ты осиротел из-за войны и из-за ненависти. Не жалей никого, потому что никто не пожалел меня. И тебя никто не пожалеет. Отомсти за меня, мальчик мой.
Отомсти за меня твоему отцу, который меня соблазнил, его отчаяние его не оправдывает. Он меня бросил. И тебя бросил тоже.
Отомсти за меня твоему отцу, всем мужчинам, отомсти за меня немцам и французам. А главное – отомсти за меня женщинам, ни одной не пощади.
Отомсти за нас.
– Дайте мне немного времени, Schwester. Берегите этого ребенка, сберегите его для меня. Я скоро вернусь за ним и сохраню это письмо до его двенадцати лет. (Пауза, он, похоже, раздумывает.) Может быть. (Вздох.) Я оставляю вам адрес моей матери, для формальностей, у меня больше нет своего дома. Хотя вообще-то есть, дом матери – это дом, где я вырос, он остается немножко моим. И пока я буду жить там. Наверное, долго. Я нужен маме, и она поможет мне с малышом, я в этом уверен. Она будет так счастлива. Знаете, она потеряла двух моих младших братьев. – Он сжимает губы. – Треблинка.
Пауза.
– Какой он красивый. По-моему, он похож на Рене, вам так не кажется? Глаза – это невероятно, у нее были такие глаза. Волосы. Это ведь от нее, да?
Марек улыбается. Гладит лежащую на руке Хельги маленькую головку. Гладит малыша по щеке, и Арне тоже улыбается, старается ухватить ручками его запястье.
– Позвольте мне забрать его прямо сейчас, сестра Хельга.
– Я чувствую, что уже люблю его.