Стук, с которым рука падает в металлическое ведро. Маленькая посиневшая ручка. Хельга стискивает губы, видя в стальном ведре крохотную конечность, сжатые, словно у спящего, малюсенькие пальчики. Она поочередно подает инструменты доктору Кляйнле. На кушетке для родов трехлетний мальчик, восковая кукла под хлороформом, рука ампутирована до плеча. Малыш прибыл накануне из Берлина вместе с другими ранеными детьми. После него еще полдюжины ждут своей очереди.
Вечером в кухне, где теперь работают деревенские женщины из Штайнхёринга, она проверяет запасы еды для детей на завтра. У нее вдруг начинает кружиться голова, она хочет налить себе стакан воды и опрокидывает его. Чувствует, как подступают слезы, внезапный паводок. Отвернувшись, придавливает уголки глаз большим и указательным пальцами левой руки. И все же они текут, она утирает их пальцами и левым рукавом. Выпрямляется. Так и не повернувшись, спокойно спрашивает, где двадцать кило картошки, которые должны были у них остаться. Отвечает ей мужской голос: «Fünfzig кило, пятьдесят! И сто литров свежего молока!»
Она оборачивается, смотрит строго, чтобы заставить позабыть о своих покрасневших глазах. Это барон Отто фон Фойри, человек лет сорока с круглым и добрым лицом, кажется, что даже его густые черные брови улыбаются. В руках у него огромный мешок, в котором, должно быть, и лежит картошка, а через плечо висят две обезглавленные и ощипанные птицы, связанные веревочкой за лапки.
С тех пор как американцы заняли «Хохланд», он разъезжает по деревням, стараясь уговорить недоверчивых крестьян поделиться с ним молоком и картошкой, чтобы накормить подозрительных сирот. Крестьяне не любили их матерей и ничего не прощают детям. Несмотря на это, барону удается их уломать. Он никогда не возвращается с пустыми руками. Американцы оставили ему машину и даже дают бензин.
Он опускает мешок на пол. Потом весело бросает птиц на стальную решетку раковины. От звука, с которым голая плоть шлепается на металл, Хельга морщится, как от боли. Плоть, металл, маленькая ручка, искалеченное тело ребенка, растерзанное тело. Вскрытое, изрезанное тело Юргена. Обезглавленные птицы. У Хельги снова начинают дрожать руки, кончики пальцев подергиваются, лоб и верхняя губа покрываются испариной, свет, пронзающий кухонный полумрак, делается слепящим. Она отступает, приоткрыв рот, шатаясь, с испуганными глазами. Не слышит, как ее окликают, «сестра Хельга», ничего уже не слышит. В коридоре не понимает, куда идти. Вваливается в заброшенную комнату, ту, где жила фрау Хейртрёй с Юргеном. Здесь пахнет свернувшимся молоком и пылью. Могилой.
Дом «Хохланд», 18 мая
Gott sei Dank, слава Богу, есть человек, помогающий нам прокормить всех наших несчастных малышей, это барон, который живет в нескольких километрах от Штайнхёринга. Он любит детей, это видно, он немного напоминает мне нашего рейхсфюрера, только в нем нет ничего от военного и он не произносит речей.
Его мать еврейка, Ида фор Ирш, разумеется, из семьи банкиров, но обращенных в католичество в XIX веке. Говорят, что Иду фон Ирш переместили в Терезиенштадт, неизвестно, там ли она сейчас, но, во всяком случае, брат барона – пожилой человек – там умер. Барона с начала войны не трогали, он остался в своем имении, в Тайлинге. Это доказывает, что людей благородного происхождения, способствовавших процветанию Германии, не трогали, даже мишлингов первой степени. И еще доказывает, что слухи о судьбе, уготованной мишлингам, возможно, необоснованны, мне от этого легче, потому что мне всегда было не по себе, когда я слушала все эти истории, я никогда не одобряла того, как, говорят, поступали с людьми, даже с евреями. Никто такого не заслуживает. Разве недостаточно просто заставить их покинуть страну? Пусть живут где-нибудь еще, далеко. Но, конечно, во всем, что говорят, есть преувеличение. Я даже молюсь о том, чтобы так оно и было. Но в любом случае – что я могла бы сделать? Только ухаживать и лечить. Я всего лишь выполняла свой долг, ухаживала за незамужними матерями, продолжаю честно заботиться о незаконных детях и все еще девственница.
Дом «Хохланд», 23 мая
О нас пишут ужасные вещи. Немецких газет уже не найти, но доктор Кляйнле дал мне американский журнал, забытый каким-то солдатом. Там говорится о babyfactories, фабриках младенцев, о Nazi-bastards grown pigfat, нацистских ублюдках, которых откармливают, как свиней! Слишком много овсянки, и солнца, и заботы! Дети, у которых нет других отца и матери, кроме покойного нацистского государства, пишут они. Дети, которых кормили до отвала Nazi-nurses, медсестры-нацистки. Этих Superbabies, которых Генрих Гиммлер призывал своих эсэсовцев производить как можно больше. Но что же сделали несчастные малыши, кроме того, что родились и плакали, в большинстве своем оторванные от матерей и почти все без отцов?
Не пощадили ничего. Все, что было прекрасным, стало отвратительным. Все, что я любила, замарано. Я погружена во все это уродство. Уродина. Я, прежде гордая и сильная. Gott sei Dank, мне некогда смотреться в зеркало. И некогда задумываться.
An die Arbeit. За работу.
Дом «Хохланд», 24 мая
Для Юргена так лучше, он умер милосердной смертью, бедный малыш, не созданный для жизни, но то, как его отняли у матери и даже не вернули его останки, его мертвое тельце, его прах, нет, я не могу сказать, что так поступать хорошо.
Нет добра по одну сторону и зла по другую, есть долгое неостановимое скольжение и порой неощутимые переходы от одного к другому. Осознаёшь это слишком поздно.
Этот вопрос не дает мне покоя, он все время возвращается, всякий раз в новой формулировке, как будто он бесконечен. Выбираем ли мы зло или это оно нас выбирает? Я была доброй, но не на стороне добра?
Не считаем ли мы все, что мы на стороне света?
Могла ли я спасти Юргена? Как, как, как, я не смогла бы. Не смогла бы.
Дом «Хохланд», 25 мая
Привезли около тридцати еврейских сирот, детей, которые были в трудовых лагерях. Так говорит доктор Кляйнле. Они постарше детей из «Хохланда», им от четырех до десяти лет. Они помогают нам ухаживать за младенцами. Среди них есть один новорожденный, совсем маленький мальчик, очень тощий, с пергаментной кожей, стариковской кожей младенцев, у которых в первые недели жизни была слишком большая потеря веса. Его несла на руках девятилетняя девочка, она ничего о нем не знает, она нашла его, завернутого в одеяло, в грузовике, который привез их сюда. Он не плакал. Имени у него нет. Я называю его Kätzchen, котенок. Когда у меня есть немного времени, я сама кормлю его из бутылочки, мы прибавляем по десять граммов, потому что ему трудно сосать. Он немного напоминает мне Юргена, но этот малыш плохо ест из-за того, что у него сжался желудок. Все новорожденные напоминают мне Юргена, даже самые прожорливые. Они все похожи между собой. Еще один младенец без имени и без родителей. Еще один ребенок, который похож на всех остальных и которого никто никогда не найдет!
Дом «Хохланд», 26 мая
Рейхсфюрер покончил с собой!
Трусливо и подло, как те, кого он упрекал в том, что они ведут себя не «по-рыцарски». Где же она, смелость, какой он требовал от народа и от женщин, о которых мы заботились?
Хельга вынимает из тетради конверт и листок, на котором она, прелестная сестра из Грасберга, производит наилучшее впечатление. Берет из шкафа, где раньше были вещи Адельгейд, забытую зажигалку. Сжигает в раковине листок и конверт. Огонек растет, бумага чернеет, скукоживается, исчезает. Потом она подносит к зажигалке всю тетрадь. Пламя разрастается, и Хельге становится страшно. А вдруг оно дотянется до потолка, станет лизать стены, спалит «Хохланд»? Оно все выше, выше, потом опадает. Дым. Маленькая черная кучка. Она кашляет. Открывает кран. Вода, чистая вода на белой эмали, и пепел превращается в грязь. Ах, этот пепел, весь этот пепел, повсюду. В парке он даже затесался между мертвыми прошлогодними листьями. Остаются фрагменты писем и карточек, на которых еще можно прочитать слова, имена, жизни, даты. Их приходится счищать с подметок. Она хочет смыть водой эти угольные пятна, размазывает их по эмали, пепел липнет к пальцам, сколько она ни трет руки, все равно что-то остается. Она вытирает пальцы белым передником, оставляя на нем широкие серые следы.
Wir haven eine weisse Weste[37], – шепчет она, размазывая по накрахмаленной ткани пыль и грязь от пепла, всю мерзость мира.
Снимает передник, бросает его в угол.
Моет руки, чистит ногти, сдирает с кожи всю оставшуюся черноту. Изо всех сил скребет ладони и тыльную сторону рук, до крови раздражая кожу, уже иссушенную дезинфицирующими средствами и растрескавшуюся.