Определение национальной территории стало первоочередным вопросом для первых граждан новой нации. В наследство доставалась, по сути, земля, разделенная на пять провинций еще в последние годы испанского владычества: именно эта территория с ее богатствами и потенциалом могла считаться достоянием мексиканцев. Однако очень скоро она была сокращена – сначала из-за обретения независимости странами Центральной Америки, а затем и вследствие потери более чем половины оставшейся территории, навязанной военной силой и жадностью Соединенных Штатов [106]. Защита границ, особенно северной, стала постоянной головной болью и привела к мерам, которые во многом определили черты современной Мексики.
Забота о колонизации севера существовала с самых ранних времен Новой Испании и постоянно усиливалась. Предпринимались самые разные попытки привлечь туда людей, которые бы сосредоточились в центральной части страны. Тысячи индейцев были переселены туда насильно; «людям разума» (то есть неиндейцам) предлагались привилегии, которых у них не было в других регионах. Однако север так и оставался малонаселенным. Либералы сделали шаг вперед, способствуя созданию гигантских латифундий. На этой ничейной земле обитали только индейцы. Но поскольку это были воинственные индейцы, привыкшие сражаться с чужаками, отличные всадники, присутствующие повсюду и, при этом будучи малочисленными, нуждавшиеся в огромных территориях для своего выживания и защиты, они представляли собой угрозу для «порядочных людей», постоянную опасность, которая охлаждала энтузиазм по поводу колонизации севера. Война и истребление стали на это ответом в XIX веке.
Свободные индейцы не были признаны независимым Мексиканским государством как независимые нации (а тем более когда признание означало бы отказ от контроля над огромными территориями, которые они занимали): они либо считаются мексиканцами и подчиняются законам страны, либо – мятежниками, ставящими под угрозу национальный суверенитет, а значит, врагами и предателями родины. Национализация севера стала новой формой завоевания, новой интервенцией, только уже с более мощным оружием и аргументами, адаптированными ко времени. Индейцам приходилось защищаться с двух фронтов – от мексиканцев и от североамериканцев: тех, кто убегал отсюда, истребляли там, а тех, кто пересекал границу в направлении на юг, преследовали и атаковали здесь, насколько позволяли национальные силы. Против индейцев применялось всё. Историк Мойсес Гонсалес Наварро сообщает о наградах охотникам на индейцев: в Чиуауа в 1859 году платили 200 песо за убитого воина, 250 – за пленного, 150 – за живую женщину или ребенка и 100 – за мертвых. К 1883 году расценки оставались теми же: 250 за пленника и 200 за скальп. Живые индейцы ценились немного выше, поскольку находились североамериканские авантюристы, готовые их купить. С большой неохотой заключались некоторые соглашения: с команчами – в 1843 году, на условиях союза и защиты; в 1850 году правительство Чиуауа заключило другое соглашение – уже с апачами. Также велись переговоры с Соединенными Штатами, которые в Гуадалупском договоре [107] обязались предотвращать набеги индейцев, оказавшихся по ту сторону нашей границы и ставших с тех пор американцами. Но это обязательство продержалось недолго: Санта-Анна [108] освободил их от этого бремени в договоре Ла Месилья.
Некоторые народы продолжают сопротивляться, несмотря ни на что. Яки и майо восстают в 1825 году под молодым руководством Хуана Бандераса и вновь поднимаются с оружием в руках в период с 1885 по 1905 год, сначала под командованием Кахеме [109], а затем Тетабьяте [110]. Дон Порфирио ссылает многих яки на Юкатан, считая их «упорными врагами цивилизации»; там они сбегают с хенекеновых [111] плантаций и пешком отправляются в обратный путь на родину, создавая одну из самых поразительных эпопей борьбы за свободу. Это лишь один эпизод из десятков, происходивших в той же стране и в том же столетии.
На другом конце территории, на Юкатане, где по королевской привилегии энкомьенды не исчезли за весь колониальный период и где к середине XIX века сложилась система крупных плантаций, переживавших расцвет благодаря экспорту хенекена, индейцы майя – батраки, жившие и трудившиеся в условиях открытого вассалитета, бросили вызов правительству на долгие десятилетия, до самых первых лет XX века. Против них либерализм без колебаний применил меры, противоречащие собственным принципам: вплоть до продажи майя на Кубу в качестве рабов, что было грубо замаскировано под «добровольные контракты».
Раздробленность независимой Мексики, существование провинций, а затем штатов, в которых зарождалась собственная автономная жизнь и стремление к самостоятельности, стали причиной конфликтов, заливших страну кровью в первые десятилетия национального существования. Борьба между федералистами и централистами, формально выигранная первыми, но на деле – вторыми, имела отношение к глубинной Мексике лишь в том смысле, что именно индейцы и чернь погибали в стычках и сражениях. Эта война была не их войной: она шла за то, чтобы решить, принадлежит ли богатство страны (во всех его формах и проявлениях) всем мексиканцам (то есть одной господствующей группе), или же каждая провинция, каждый регион, каждый вождь имеет первоочередное право распоряжаться своим наследием. Индейцы служили лишь предлогом и пушечным мясом.
Главной проблемой для них выступает борьба против раздела общинных земель. Либералы (а начинается это еще с Бурбонов) сакрализируют индивидуальную собственность. По их мнению, настоящий гражданин – это собственник, а земля – основная форма собственности. Современная и цивилизованная нация – это общество, в котором у каждого есть свой участок земли, большой или маленький, в зависимости от способностей и добродетелей владельца. Не существует другого пути к процветанию наций, считают либералы (а вернее, копируют), кроме индивидуального труда, основанного на личной заинтересованности и опирающегося на индивидуальную собственность. При таком подходе общинная собственность на землю в индейских сообществах становится препятствием, которое необходимо немедленно устранить. Еще Кадисские законы сделали первые шаги в этом направлении, и вскоре после обретения независимости Мексикой этот импульс обрел форму. В 1824 году в Мехико был издан указ о разделе имущества общин Сан-Хуан и Сантьяго, которые сохранялись на протяжении всего колониального периода. Сопротивление оказалось столь сильным, что цели удалось достичь лишь частично: земли были разделены не между отдельными людьми, а между деревнями и районами. В 1827 году правительство Мичоакана распорядилось о разделе общинных земель. Другие штаты предприняли аналогичные попытки. Позднее были утверждены Реформаторские законы, которые предписывали отмену общинной собственности по всей стране. Однако дело не продвигалось так, как ожидалось. В Веракрусе, например, к 1882 году были отменены общинные земли лишь у четырех или пяти общин, и то они остались в виде крупных участков, принадлежащих совладельцам. Когда в 1910 году разразилась Революция, более 40 % деревень всё еще сохраняли общинную собственность на землю, несмотря на действующие законы. Как справедливо заметил Гибсон: «В истории Мексики почти никогда не происходили значительные изменения, установленные законом. Закон – это приближение к историческим событиям или комментарий о них».
Тем не менее либеральная политика воображаемой Мексики имела разрушительные последствия для Мексики глубинной. Латифундии разрастались за счет общинных земель, под прикрытием закона или в обход его. Индейцы, оставшиеся без земли, число которых росло, не имели иной альтернативы, кроме как становиться батраками на плантациях, дешевой рабочей силой, прикованной к месту долгами и насилием. И всему этому лишенный земли индеец должен был противостоять в одиночку, индивидуально, без иных средств, кроме собственной стойкости. Это была навязанная ему форма существования как либерального, современного гражданина. Юридическое равенство, еще один миф воображаемой Мексики либералов, лишь усугубило положение индейца, ликвидировав те немногие привилегии, предоставленные ему в колониальный период, прежде всего – общинную собственность на землю. Бесконечная череда индейских восстаний в защиту общинных земель будет рассмотрена подробнее позже. Но восстаний было много, по всей стране. Они были жестокими и порой затяжными.
Нация, к которой стремились, должна была подражать европейской модели, а вскоре – и североамериканской. «Для либералов, – отмечает мексиканский историк Луис Гонсалес, – существовало непреодолимое противоречие между историческим прошлым Мексики и ее будущим возвышением». Индеец воспринимался как обуза. Разрыв с прошлым считался патриотическим долгом: «Полумифическая слава ацтекских монархов относится к эпохе и цивилизации, которые могут представлять интерес лишь для антиквара», – писал журналист и поэт Хосе Мария Вихиль. Мнение Хуареса [112] о своих соплеменниках по происхождению передает историк Хусто Сьерра [113], когда утверждает, что величайшим стремлением великого реформатора было «вывести индейскую семью из морального упадка – суеверий, из унижения ментального – невежества; из унижения физического – алкоголизма, к более достойному состоянию, пусть даже и небыстро» (цит. по Луису Гонсалесу).
Любопытно, что существовали и иные взгляды. Для Максимилиана [114] «индейцы – лучшие люди в стране; плохие – те, кто зовет себя порядочными, а также священники и монахи». Он создает смешанную комиссию (из мексиканцев и европейцев) для изучения условий жизни индейцев. Ничего не происходит. Императрица Карлота издает указ об отмене телесных наказаний на плантациях, сокращает рабочий день и устанавливает ограничения на долговую кабалу. И снова ничего не происходит.
Страна, где жили столько индейцев (более 60 % населения в 1810 году), не могла всерьез претендовать на модернизацию и прогресс – так, по-видимому, думали либералы. Склонность мало продавать и покупать лишь самое необходимое делала их врагами панацеи того времени – свободной торговли и свободного предпринимательства. Их приверженность традиционным техникам отвергала нового «бога» – технологию. Некоторые догадывались о глубинных причинах: Мануэль Кастельянос считал, что индейцы были «инертны к интеллектуальному прогрессу из-за отвращения к тем, кого они называли завоевателями». В любом случае представление о роли, которую индеец играл и мог бы играть в национальном обществе, по сути, не отличалось от той, что имели энкомендерос и креолы XVIII века: индейцы – это несчастье для отечества, помеха на пути к тому, чтобы стать настоящими французами или североамериканцами, единственным, как тогда казалось, возможным способом быть мексиканцем.
Надо было что-то делать, и попытки предпринимались периодически, когда внутренние и внешние войны оставляли на это время: нужно было привлекать иммигрантов, чтобы улучшать расу, и дать стране импульс, в котором она так нуждалась. Некоторые приезжали сами, чтобы заполнить вакуум, образовавшийся после спешной репатриации «гачупинов» на родину после обретения Мексикой независимости. Французы, англичане, немцы и «гринго»-американцы поспешили занять их места во главе прибыльных предприятий. Однако их приезжало мало; отсутствие безопасности в новой стране, имевшей репутацию варварской и нездоровой, отпугивала их. Пришлось предоставлять всевозможные льготы и рекламировать Мексику как землю завоеваний и быстрого обогащения. Во время первого президентства Порфирио Диаса удалось завезти чуть более 10 000 иммигрантов – итальянцев, кубинцев, канарцев, китайцев и мормонов. Сколько ни старались – светловолосые и голубоглазые так и не приехали, но хоть что-то. Важную роль играла также безопасность, которую постоянно подрывали индейские восстания. Либеральнейший доктор Мора [115] предлагал в качестве решения допускать в страну всех иностранцев, желающих обосноваться в Мексике,
принимать их при любых условиях и не останавливаться перед средствами для достижения этой цели. Как только они обоснуются на месте, необходимо также оказывать им поддержку со стороны правительства, предпочитая остальным выходцам из «цветных», во всём, что не является явным нарушением закона (цит. по М. Гонсалесу Наварро).
Годы спустя некоторые граждане, обеспокоенные судьбой индейцев и собравшиеся в Мексиканском индеанистском обществе, выражались следующим образом:
Социология учит нас, что лучший способ вывести из апатии народы, состоящие из относительно чистых рас, пока в них еще есть возможность к изменению, – это смешение. Смешение этнических элементов приводит к прогрессу. Я не знаю ни одного случая, когда цивилизованный человек «бронзовой расы» вступал бы в брак с представителем своего же народа. Все инстинктивно стремятся улучшить свою собственную расу (Франсиско Эскудеро, 1911).
Смешение, однако, не должно быть бесконтрольным:
Смешение китайца с индейцем дает наиболее вырожденное существо, физически и морально, какое только можно представить… Пусть в благодатное время приходит иностранный капитал, особенно английский, чтобы оживить наши благодарные регионы, мы встретим его с распростертыми объятиями и предоставим им все гарантии, но не приводите китайцев, ведь они и сами не приняли бы их на своей любимой родине… (Хосе Диас Сулуэта)
Национальное наследие в конечном счете принадлежало немногим, и они предпочли бы делиться им и приумножать его с белыми иностранцами, а не с темнокожими индейцами. Креэль [116] считал, что 100 000 европейских иммигрантов стоили больше, чем полмиллиона индейцев. С белыми, как утверждалось, приходили техника, дух предпринимательства, хорошие манеры и прогресс. От индейцев же можно было ждать лишь апатию, скрытую ненависть и удар в спину. Индейцы были нежелательными согражданами, несмотря на то что составляли большинство. И осмеливались заявлять, что их земли, которые были частью наследия «всех» мексиканцев, принадлежат только им и не продаются. Две цивилизации шли разными путями.