К книге
Житие преосвященного СмарагдаРАЗГОВОР О КОЛЬЦОВЕ Рассказ
98%
РАЗГОВОР О КОЛЬЦОВЕ Рассказ
54

Когда заходит речь о народности Кольцова, в моей памяти встает жаркий августовский день и диковатые, голые придонские горы, рыжие, глинистые, усеянные белыми и серыми камнями, сквозь которые пробиваются обтрепанные сухими, жестокими ветрами кусты полыни и неприхотливого татарника с шапками алых цветов. А дальше — все степь да степь и кривая серебряная сабля Дона, уходящая к сизоватому горизонту… И такой тут простор, такая необхватность, что дух захватывает от радости, да и от гордости, пожалуй.

Как-то раз довелось мне побывать в этих местах, и вот на одной из донских круч неожиданно завязался разговор о Кольцове, который я и хочу описать.

Над Доном ходило деревенское стадо. Старик-пастух играл на жалейке. Нынче редко бывает, когда в селе еще есть такой человек, что сумеет сделать жалейку, да и сыграть на ней. Это прямо диковина — такой музыкант. В областных домах народного творчества все жалеечники на строгом учете. И надо прямо сказать, что такие искусники знают себе цену и уж где попало не поиграют, а все больше в клубах — на смотрах самодеятельности или на каких-нибудь торжественных вечерах.

А тут запросто — сидит и играет старик, и никто особенного значения не придает его древнему искусству, — все равно как если бы жаворонок пел или донская вода звенела на перекате.

Был полдень, бабы доили коров, бренчали подойники. Порой слышалось негромкое восклицание: «Стой, Зорька, ногу!» Коровы неспокойно стояли: тучи оводов вились над ними.

Мне было хорошо сидеть на белом камне, слушать птичье посвистывание жалейки, глядеть в голубую заречную даль… Но вдруг оборвалась жалобная жалейка, и старик крикнул:

— Э-эй! Максимовна! Скажи Володьке, нехай мне курева принесет!

— Ладно, скажу! — отозвалась женщина с голубым подойником. Отставив левую руку в сторону, медленно (видимо, подойник был полон) пошла она по узенькой, подымающейся на гору тропочке. На полугоре ее нагнала другая, тоже с подойником. Смеясь и разговаривая, они пошли вместе и через минуту были возле меня. Первая оказалась уже пожилой, худощавой, с черными цыганскими глазами, а вторая — молоденькой, чуть рыжеватой, девушкой. Пожилая поставила на землю подойник и вздохнула:

— Вот так-то всю жизнь и лазием, чисто, прости господи, козы, по нашим кручам… Здравствуйте!

Я поздоровался и сказал, что тут, мол, и горы не так уж трудны, потому что воздух легкий.

— Да вот именно-то! — с видимым удовольствием согласилась пожилая. — У нас, верно, воздух полезный. Старики за все просто до ста годов скрипят. Садись, Неля, — обратилась она к девушке, — давай отдыхать…

— Да я, тетя Устя, не уморилась! — улыбнулась Неля. — Это тебе, верно, поговорить хочется…

— Видали угадчицу! — добродушно рассмеялась тетя Устя. — Ну, да хоть и поговорить, что ж такого? Я им один вопрос хочу сделать. Можно?

— Конечно, — сказал я, — пожалуйста.

— Вот у нас тут кино про Кольцова снимают… так вы не из этих ли съемщиков будете? Я вроде вас с ними видала, когда намедни на пароме съемка шла.

— Вы не ошиблись, Устинья Максимовна, — сказал я, — это вы меня видели на пароме.

— О! — удивилась Устинья. — Да вы откуда же знаете, как меня зовут?

Я сказал, что слышал, как ее окликал пастух.

— Ишь ты! — покачала она головой. — А я думаю, что же это такое? Так вот, что я у вас спросить-то хотела… Раз вы кино снимаете, вам должно быть известно. Это верно, что Кольцов из нашей деревни уроженец?

— Нет, — ответил я, — он в городе Воронеже родился.

— А проживал?

— И проживал там же, в Воронеже.

— Да ну-ка! — недоверчиво поглядела на меня Устинья. — Что это вы говорите? Левонтьич! — закричала она. — Эй, слышь, Левонтьич! Экой глухой пенек… Левонтьич!

— Меня, что ли? — отозвался пастух.

— Да а то кого же! Поди-ка, слышь, сюда! Вот он старый человек, — обратилась ко мне Устинья, — ему девяносто годов скоро, — он вам сейчас расскажет…

К нам подошел пастух. Это был сухонький чернобровый старичок с жиденькой бороденкой, сквозь седые волосы которой просвечивался костлявый подбородок. Длинный пастуший кнут волочился за ним, как змея.

— Ты все не ушла? — поклонившись мне, сказал старик. — А я думаю — вот сейчас мне Володька папироски доставит…

— Да погоди ты, со своими папиросками! — с досадой перебила его Устинья. — Вот они, — она указала на меня, — они говорят, что Кольцов не наш уроженец, а воронежский.

— Правильно, воронежский, — сказал Левонтьич.

— Фу ты, боже мой! — плюнула Устинья. — Чего ж ты, милка, путляешь? То — наш, то — воронежский!

— А я тебе сейчас все как есть объясню, — сказал старик. — Это мы теперь стали липецкие, а в старину — Воронежской губернии, Задонского уезда числились…

— Губерния, губерния! — передразнила его Устинья. — Они говорят, что Кольцов в городе Воронеже проживал!

— Как, то есть, в городе Воронеже?

— Да вот так!

— Не может быть, — строго поглядел Левонтьич, — он наш, Кольцов, местный.

— Да вот и я им говорю, — сердито сказала Устинья, — а они — в Воронеже!

— Хорошего человека все к себе заманивают, — вздохнул Левонтьич, — такому везде рады. Только, я извиняюсь, не знаю, как вас по имя-отчеству, вы, конечно, человек ученый, но места наши вам мало известные. Я вам сейчас все, как по карточкам, разложу. Вот видите, — старик указал кнутом на задонские луга, — какое у нас тут приволье, ужасно замечательное для скотины? И вот тебе — московский большак рядом. А они, Кольцовы-то, скотом занимались, вот и облюбовали, конечно, себе эти места: тут тебе и выпас, тут тебе и на Москву прямая дорога. Ясная картина? — хитро прищурился старик.

— Так позвольте же, — возразил я, — кольцовские выпасы тут действительно могли быть. Но сам-то он, Кольцов, все-таки в Воронеже проживал, это всем известно.

— А вы, простите за смелость, — спросил Левонтьич, — сами случайно не из Воронежа будете?

— Из Воронежа.

— Ну, я же говорил! — весело рассмеялся старик. — Вы, значит, его к себе, а мы — к себе! Вот на факте и доказано! Ну, ладно, — примирительно сказал он, — вы — так, а мы — так, и у всех — правда. Он, Кольцов-то, конечно, на месте не сидел, он, может, и в Воронеже живал, все может быть. Однако, какая-нибудь есть причина, что вот это, допустим, село, где мы с вами в данный момент находимся, Кольцова в своих уроженцах считает. А я сам из Каменки, это километров семь отсюдова, — так ведь мы же не говорим: наш Кольцов! Может, и хотели бы, да не говорим: раз не наш, значит не наш…

— Ну, так и вы Кольцову не чужие, — сказала Устинья. — Девку-то он у вас, в Каменке, взял.

— Какую девку? — удивился я.

— А невесту свою, Дунюшку.

— Что верно, то верно, — сказал Левонтьич, — девку он у нас взял. Но только ни себе, ни ей не на радость: день, что ли, всего и пожил с ней, — продали ее.

— Нашему барину продали, — пояснила Устинья, — Бехтееву-барину. У нас их тут три барина было — Севастьянов, Плотников да Бехтеев. Так ее Бехтееву продали.

— Это точно, — кивнула девушка, — это я сама в книжке читала, что Бехтееву.

— Да как же это? — совсем недоумевая, воскликнул я. — Писатель, может быть, просто выдумал эту фамилию!

— Ишь ты, ловкий какой! — ехидно сказал Левонтьич. — Выдумал! Писатель, он, брат, ежели историю описывает, так не выдумает чего зря, ни грамма не соврет. Это уж будь покоен.

— Ну, что там, — сказал я, — чего нам спорить? Это дело десятое, где Кольцов родился. Где бы ни родился, песни-то те же останутся.

— Ваше слово на месте, — сказал Левонтьич, — спорить нам не из чего.

— Вы мне лучше скажите, — продолжал я, — знают ли у вас на селе стихи Кольцова?

— Да как вам сказать, — замялся старик, — ежели, допустим, взять молодежь, то прямо скажу: плоховато знают.

— У них свои песни. — Устинья кивнула на девушку. — Разные там «елочки-сосеночки, воронежски девчоночки…».

Девушка засмеялась.

— А мы, старики, знаем. — Левонтьич искоса неодобрительно глянул на девушку. — Я вон с каких пор, а все помню: «Что ты спишь, мужичок, ведь весна на дворе, ведь соседи твои работают давно. Встань, проснись, подымись…» Это про лодыря стих, — пояснил он мне.

— Не хуже нашего Тюлькина! — всплеснула руками Устинья. — Все проспал!

— А кто это — Тюлькин? — спросил я.

— Это у нас, годов пять назад, председатель был Тюлькин. Чуть было по миру с ним не пошли — такой лежень, прости господи, уродился!

— Или, допустим, — не слушая Устинью, продолжал старик, — другая песня: «Сяду, говорит, я за стол да подумаю, как, говорит, на свете жить одинокому…». Вон как!

Левонтьич подмигнул мне, вынул из кармана поломанную папироску, заклеил ее языком, зажег спичку и закурил. В табак, наверно, попали крошки хлеба или еще что, только от папиросы пошел ядовитый дым, что-то в ней потрескивало и даже стрельнуло один раз. Старик с досадой кинул папиросу наземь.

— С разговорами твоими! — сердито глянул он на Устинью. — Давно бы дома была, а теперь, — он поглядел на солнце, — сельпо на обед закроется… вот и покури!

Старик плюнул и пошел к стаду.

— Осерчал! — усмехнулась Устинья. — И верно, что это я расселась… Ну, счастливо оставаться! Пойдем, Неля.

— Одну минуту, Устинья Максимовна! — остановил я старуху. — Позвольте и мне вам вопрос сделать.

— Ну? — поглядела она на меня.

— Поют у вас сейчас кольцовские песни?

Устинья задумалась.

— Нет, — покачала она головой, — не поют. Нынче у нас старинные песни в редкость. Разве уж если когда мы, старики, старинку вспомним… Да и то сказать, — засмеялась Устинья, — вот вы говорите — песни кольцовские. А мы, — это я еще в девках была, — часто, помню, певали «Перстенечек золотой, ненаглядный, дорогой», — ну, песня да песня, хорошая, жалобная такая…

— Так ведь это же кольцовская! — перебил я Устинью.

— Вот и да-то! — живо сказала она. — Только мы этого тогда не знали. Уж когда-когда младшенькая моя девочка в книжке мне прочитала… Тут я, старая дура, и узнала, что Кольцова эта песня!

Весело засмеявшись, Устинья поглядела в заречную даль, туда, где в синеватой дымке стушевывались границы степи и неба, где серебряными старинными зеркалами поблескивали задонские озера. И такая вдруг озорная молодость, такой огонь вспыхнули в ее черных глазах!

Проводив взглядом удаляющихся женщин, я пошел в село. Узкая тропинка вилась среди выгоревшего на солнце голенастого чернобыльника. Возле самой тропы нежно голубели звездочки цветов цикория, кое-где мелькали багровые шапки колючего татарника. Тонкий, чудесный запах полыни теплой волной плыл над этой полузасохшей, но удивительно живучей растительностью. Высоко в бледно-синем, точно вылинявшем, небе слышалось заливистое ржание жеребенка: это, распластав крылья, парил над крутой донской излучиной речной ястребок — скопа.

У крайних изб села мне повстречался шибко бегущий паренек в матросской полосатой тельняшке. В руке его была зажата пачка папирос «Огонек». Я догадался, что это и был тот самый Володька, которого так ждал Левонтьич.

Возле коновязи у сельсовета стояли запыленная «победа» и два мотоцикла. Тут же торчал глубоко врытый в землю низенький, черный, довольно толстый круглый столб. Наверно, когда-то не хватало коновязи, и этот невесть откуда взявшийся столб служил как бы ее продолжением. Я подошел поближе и разглядел, что это — мрамор, на котором была высечена полуистершаяся надпись: «Здесь погребено тело…» Дальше надпись уходила вглубь. Я расковырял землю, и мне удалось прочитать все: «…столбовой дворянки Прасковьи Никитичны Бехтеевой, скончавшейся в 1859 году, януария 16-го дня».

Ко мне подошел артист Виталий Коняев, исполнявший в фильме роль Алексея Кольцова. Весь месяц, который он провел на съемках в Задонье, он ходил в посконной рубахе, в грубых домотканых портках и пыльных сапогах — в той одежде, в какой мы и видели его в фильме. И народ так привык к нему, что, когда он шел по селу, ребятишки кричали: «Вон наш Кольцов идет!»

— Что это вы делаете? — поравнявшись со мной, спросил Коняев.

Я показал ему надпись на камне и передал разговор с пастухом и Устиньей.

На улице показались четверо девчат. Они, видимо, шли с колхозного тока, от молотилки: их лица были густо припудрены пылью. Подходя к нам, они стали прихорашиваться, поправлять волосы, выбившиеся из-под цветных косынок. Одна из них на ходу погляделась в крохотное круглое зеркальце.

— Здравствуйте, товарищ Кольцов! — крикнула та, что больше всех прихорашивалась, и, весело рассмеявшись, девушки скрылись в переулке.

Жаркий август стоял над задонской степью. И вот этот-то знойный августовский день мне и вспоминается, когда заходит, разговор о народности Кольцова.

Предыдущая главаГлава 54 из 55Следующая глава