Слово «кукла» долго казалось мне пределом деградации, пока однажды ты не заменил его другим — более холодным, более окончательным. В кукле ещё сохраняется оттенок вещи, которую хранят, украшают, иногда берегут. В мусоре нет даже этого. Мусор нужен только в момент использования или выбрасывания. В нём нет достоинства, образа, формы, которую стоит поддерживать.
И именно поэтому новое имя подействовало на меня так сильно. В нём не осталось даже красивой тёмной эстетики подчинения. Оно было грубым, низким и почти бухгалтерским по точности. Я вдруг увидела последнюю ступень процесса: когда тебя определяют не через страсть, не через исключительность и не через связь, а через остаточность.
Принять это имя означало отказаться от последнего самоутешения. Больше нельзя было думать о себе как о чьей-то редкой, тёмной, особенной игрушке. Нужно было признать гораздо более неприятную правду: я согласна существовать и в статусе того, что можно использовать без уважения к форме и истории.
Ты больше не называл меня куклой.
Ты просто сказал однажды вечером, когда я стояла на коленях перед тобой, вся в слюнях, сперме и пепле:
— С сегодняшнего дня ты — мусор.
Настоящий.
Не игрушка. Не кукла. Мусор.
И ты сама будешь просить меня обращаться с тобой соответственно.
Я почувствовала, как внутри меня что-то окончательно щёлкнуло и встало на место.
Я уже не сопротивлялась. Я уже не играла. Я была мусором.
Ты начал использовать меня именно так.
Каждое утро я ползала за тобой по квартире и собирала языком всё, что ты бросал на пол: окурки, использованные салфетки, остатки еды, капли спермы, свою собственную слюну. Я вылизывала пол до блеска, а потом открывала рот и ждала, пока ты стряхнёшь в него пепел или используешь меня как писсуар.
Однажды ты решил сделать это публично.
Ты отвёз меня на заброшенную стройку на окраине города. Там ты привязал меня цепью к старой металлической трубе, как собаку. На шею повесил большую картонку:
«Я — МУСОР.
Используйте меня как хотите.
Моча, сперма, пепел, мусор — всё принимаю.»
Ты оставил меня там на несколько часов.
Люди приходили. Сначала осторожно. Потом всё смелее. Кто-то просто мочился мне в рот. Кто-то дрочил и кончал мне на лицо. Один дальнобойщик выкурил целую пачку сигарет и стряхивал весь пепел мне в открытый рот. Другой бросил в меня использованный презерватив и заставил проглотить его.
Я глотала. Я благодарила каждого. Я чувствовала, как по телу стекают чужие жидкости, как пепел скрипит на зубах, как сперма засыхает на лице и волосах.
Когда ты вернулся, я была уже неузнаваема — мокрая, грязная, воняющая чужими запахами, с пустыми, счастливыми глазами.
Ты присел передо мной, взял меня за подбородок и спросил:
— Кто ты?
Я посмотрела на тебя и ответила без малейшего сомнения, без стыда, без остатка прежней Киры в голосе:
— Я — мусор, Господин.
Я — то, что люди выбрасывают.
Я — то, что ты решаешь использовать или выкинуть.
Я сама прошу тебя делать со мной всё, что захочешь.
Я больше не хочу быть человеком.
Я хочу быть твоим мусором. Навсегда.
Ты улыбнулся. Это была настоящая, довольная улыбка.
— Хороший мусор.
И в этот момент я почувствовала самое глубокое, самое чистое счастье за всю свою жизнь.
Я уже не человек.
Я — мусор.
Твой мусор.
И всё же именно это слово принесло мне самое глубокое ощущение покоя. Не потому, что я полюбила унижение сильнее, чем прежде, а потому, что вместе с ним исчезла последняя необходимость сохранять хоть какой-то благородный образ своей деградации. Когда ты называешь себя мусором, спорить уже почти не с чем.
Это страшный покой. Но он настоящий. В нём нет иллюзии, что ещё можно остаться цельной и одновременно идти дальше по этой дороге. Цельности больше не осталось. И именно поэтому внутренний шум наконец стих.