<..> Проходя через дежурную залу, я видел на всех лицах генералов какое-то уныние. Не знаю, соболезновали ли они о происшедшей в Париже революции или сообразовались только с расположением духа императора1.
Когда я вошел к императору, он сделал несколько шагов ко мне навстречу и сказал:
– Ну, что? Не всё ли мы предвидели? Теперь все осуществилось. <..> С Парижем прерваны все сообщения: это значит, что инсурекция[181] торжествует. Какое ужасное несчастие!
Я присоединил свои соболезнования к опасениям императора, и через несколько минут он меня спросил:
– Что из этого будет? Что вы думаете об этом событии? Я хочу знать ваше мнение. <..>
– Увы, государь, очень трудно предугадать. Париж взбунтовался – вот все, что мы теперь знаем. <..>
– Что будет, если Карл X будет низвергнут? кого возведут на его место? или у вас будет республика?
– Об этом, кажется, и не думают, – отвечал я.
<..> Хотя и очень слабо, но император еще надеялся на торжество или, по крайней мере, на продолжительное сопротивление королевской партии, как в Париже, так и по оставлении взбунтовавшейся столицы. По крайней мере, он думал, что весь дипломатический корпус последует за Карлом X.
– Будем надеяться, – сказал мне в заключение император, – что по крайней мере монархический элемент будет спасен.
Желание видеть монархический принцип сохраненным при этой буре было несколько раз выражено императором, но без обозначения в точности – каким образом. Между прочим он произнес и имя Орлеанского дома, но столь же мало остановился на нем, как и на других гипотезах. Он прежде всего ставил герцога Ангулемского, потом герцога Бордоского; но все эти предположения, все вопросы о лицах обсуждаемы были как бы мимоходом и непоследовательно при быстром и коротком разговоре. <..>
<..> На другой же день возвращения императора Николая из Финляндии ко мне приехал военный министр граф Чернышев и открыл разговор таким образом:
– Любезный друг, император знает, что мы очень дружны с вами, а потому полагал, что сообщение, которое он прислал меня объявить вам, будет для вас не так неприятно, быв узнано вами через меня, нежели через кого-либо другого. Вы, конечно, знаете, до какой степени его величество недоволен нынешними происшествиями во Франции. Его непоколебимые правила не позволяют ему признавать совершившихся фактов. Следственно, решено, что вам пришлют паспорты, потому что всякое сношение с Франциею будет прервано.
На это сообщение отвечал я так:
– Благодарю вас, любезный друг, за дружеские выражения, сопровождающие то сообщение, которое вы на себя приняли. Я должен, однако же, отвечать моему другу, что мы, слава Богу, никогда не нуждались в согласии иностранцев на наши дела. А потому я должен объявить вам тоже самым дружественным образом, что если дипломатические сношения действительно будут прерваны, как вы говорите, то я узнаю об этом от министра иностранных дел его величества. В вас я вижу друга, с которым я всегда с удовольствием разговаривал; но с военным министром у меня нет никакого дела. Я постараюсь как можно скорее видеться не только с князем Ливеном, но и с самим императором.
– О! я вам этого не советую, – возразил граф Чернышев.
– Напротив того, очень могу себе вообразить, но это меня не остановит. Мы еще с месяц тому назад вместе оплакивали приготовлявшиеся тогда события; вместе будем соболезновать о том, что случилось, чего мы опасались и что почти предвидели. Что же касается до будущего, то это другое дело. Для пользы Европы и даже самой России нужно, чтоб император меня выслушал, и его величество меня выслушает.
– Предупреждаю вас, что вы встретите императора в большом волнении.
– Может быть; но он всегда был ко мне очень милостив, и я, может быть, успокою его величество, потому что сердце его всегда было доступно хорошим чувствам.
Когда граф Чернышев уехал от меня, то я тотчас же отправился к князю Ливену, который в отсутствие графа Нессельроде управлял Министерством иностранных дел.
Граф Нессельроде был тогда на карлсбадских водах, но при первом же известии об июльской революции спешил возвратиться. Впрочем, князь Ливен был тоже человек самый опытный, умеренный и миролюбивый.
Он встретил меня очень благосклонно, и я сказал ему:
– Я сейчас получил от графа Чернышева словесное сообщение, которое более удивило меня, нежели обеспокоило. Я полагаю, что военный министр, пользуясь отсутствием графа Нессельроде, захотел действовать вместо вас. Он мне объявил, что с Франциею прекращены дипломатические сношения. Я ему просто ответил, что не могу принять подобного сообщения, и только вас одних, князь, признаю законным органом политических намерений императора.
– Вы совершенно правы, – отвечал князь Ливен. – Ничто еще не заставляет думать, чтоб император решился на этот разрыв. Вы, конечно, знаете, с какой точки зрения он смотрит на парижские происшествия; что же касается до решения его, оно еще неизвестно, и когда пройдет первая минута, то мы еще надеемся успокоить его.
– Я узнал, – прибавил я, – что несколько французских кораблей, прибывших в Кронштадт под трехцветным флагом и, между прочим, купеческое судно «Фюльгор», не были впущены в гавань. Я формально протестую против этого недопущения, которое уже составляет важный факт, могущий возбудить воинственный жар французской военной партии, которая теперь очень сильна в Париже.
– Мера эта принята была в первую минуту, – отвечал министр, – но я надеюсь, что она тотчас же будет отменена. Я, с моей стороны, не одобрил ее; но вы знаете, у нас есть очень деятельная и нетерпеливая партия войны.
– Это до меня не касается, – возразил я, – но для прекращения подобных мер я желаю иметь аудиенцию у государя императора, чтоб доложить его величеству о необходимости более умеренных мер.
– Я сам чрезвычайно желал бы, чтоб вы поскорее могли видеться с его величеством, и потому сейчас пошлю курьера с просьбою, чтоб он сегодня же вас принял.
Действительно, князь немедленно отправил курьера на Елагин остров, где тогда находился император, и я вскоре по возвращении к себе домой получил приглашение явиться к его величеству. Час аудиенции был назначен в 11 часов вечера: император был так занят многочисленными работами, что должен был принять меня так поздно.
Я долго и добросовестно обдумывал свое положение; но понял, что решимость моя необходима. Я ни на одну минуту не думал воспользоваться личными милостями ко мне императора, чтоб, зная живость его первых впечатлений, возбудить еще более гнев его против революции.
Но Россия была важным звеном всякой коалиции против Франции, и я должен был употребить все возможное, чтобы отвратить от моего отечества подобную грозу. Я не мог ни уехать из С.-Петербурга, ни оставаться нейтральным и бездейственным, предоставя свободное поле страстям, волновавшимся вокруг императора. Патриотическое чувство говорило мне, что негативное положение и отсутствие всякого с моей стороны действия было бы явным подстреканием против нового порядка вещей во Франции. Я подумал, что, может быть, император и не решится тотчас же на объявление войны, но допустит действия или объявления словесные, письменные или печатные, которые оскорбят Францию и произведут совершенный разрыв, а потом продолжительную, кровопролитную и разорительную войну. Следственно, мой долг требует употребить все возможное, чтоб отвратить это неучастие от Франции и от человечества.
Еще за несколько дней перед тем граф Ланжерон имел поручение от императора сделать мне сообщение, которым я живейшим образом был тронут.
– Передайте вашему другу, – сказал император, – что если его принципы не позволяют ему служить новому правительству, то я ему предлагаю убежище в своих владениях и беру на себя его карьеру.
Я просил графа Ланжерона сказать его величеству, что от всей души благодарю его за этот новый знак великой ко мне милости; но что я никогда не думаю оставлять Францию, а притом, несмотря на всю важность событий, надеюсь, что европейский мир не будет нарушен.
В это же время ко мне прибыл курьер из Парижа, от министра иностранных дел нового короля Луи-Филиппа, маршала Журдана, и из депеши его я мог понять только то, что Франция хочет преобразоваться и сбросить с себя иго зависимости, возложенное на нее трактатами 1815 года; что она, однако же, ни на кого нападать не будет, но, в случае нападения на нее, будет защищаться всеми силами нации.
С искренними чувствами почтительности и благодарности, но вместе с тем и твердости я отправился на Елагин остров. Император принял меня в небольшой комнате перед своею спальнею. Он был в длинном военном сюртуке, который ему обыкновенно служил шлафроком. Наш разговор был шумен и продолжался час три четверти.
Когда я вошел, то император встретил меня почти у двери, посадил меня подле себя и мрачным голосом произнес фразу, которая подтвердила мне все, что говорил военный министр о его чувствах и намерениях.
– Ну что, имеете ли вы какие-нибудь известия от вашего правительства и от господина наместника королевства, потому что вы знаете уже, конечно, что я не признаю никакого другого порядка вещей, кроме законной власти короля.
На эту фразу я отвечал самым почтительным образом:
– Признаюсь, я изумлен, что ваше величество с такой точки зрения смотрите на этот вопрос, который уже безвозвратно решен Франциею и который она обязана будет защищать всеми силами.
Император в это время встал, чтоб ходить по комнате, и я последовал за ним. Он остановился у стола, находившегося налево в глубине комнаты, и сказал мне громким голосом:
– Да, это мой образ мыслей! Принцип законности – вот мое руководство во всех обстоятельствах.
Пройдя еще раз по комнате и возвратясь к столу, император сказал:
– Никогда, никогда я не признаю нынешнего порядка вещей во Франции.
Я видел, что очень трудно было возражать на эту энергическую манифестацию, но однако же решился сказать:
– Государь, в наше время нельзя произносить слова «никогда». События увлекают самые упорные сопротивления.
– Никогда! – повторил император с тем же жаром, – никогда я не откажусь от своих принципов, потому что с честью торговаться нельзя.
– Я знаю, – отвечал я, – что слово вашего величества свято и что когда вы принимаете на себя какое-нибудь обязательство, то оно составляет для вас неизменный закон. Вот почему я бы желал, я бы смел умолять вас не связывать себя в будущем слишком поспешными заявлениями.
Что я предвидел, то и случилось.
Император в начале своего разговора хотел выразить свое неудовольствие против событий, совершившихся в Париже; это неудовольствие было выражено со всею живостию его характера; но я понимал, что он меня не за этим только призвал, а хотел выслушать и мои объяснения. Он не мог, конечно, изменить ни своим чувствам, ни принципам; но он сам находился в довольно затруднительном положении. Он уже выслушивал несколько дней сряду самые противоречащие советы. Может быть, он сам несколько клонился к мнению воинственной партии, но охотно выслушивал и миролюбивые советы. В этом расположении ума он молча прошелся еще несколько раз по комнате и потом гораздо более смягченным голосом сказал мне:
– Пойдемте, сядемте и поговоримте спокойно, – сказал он и указал мне на противостоящий стул. Я повиновался, сел против него и сказал:
– Ваше величество выразили свое мнение так чисто и ясно, что я смею просить позволения сделать то же.
– Хорошо; я готов выслушать все; вы скажете мне все, что у вас на сердце: я для этого вас и призвал. Мы здесь теперь не для того, чтоб говорить друг другу любезности.
– Позвольте же мне, ваше величество, представить вам откровенно картину событий, которые произойдут, если вы исполните меры, о которых мне говорил сегодня граф Чернышёв.
– Я вас слушаю.
– Картина эта очень проста. Ваше величество усмотрите, как последствия связаны одно с другим. Положим, что я буду приглашен оставить Петербург. Уезжая, я отправлю вперед курьера с донесением о моей высылке и о недопущении нашего флага в ваши гавани. Неужели ваше величество думаете, что после этого известия Франция останется спокойною? Конечно, в тот же самый день и ваш посланник будет выслан, в который меня отсюда вышлют. Что тогда будет? Ваше величество знаете положение графа Поццо-ди-Борго в Париже. Как по своим личным качествам, так и по могуществу государя, которого он имеет честь представлять, он составляет там средоточие всего дипломатического корпуса. Все европейские сотоварищи его съезжаются к нему на совет. Я не знаю: сделали ли они это в минуту отъезда Карла X, за которым должны бы были последовать; но если весь этот дипломатический корпус разъедется, то какое впечатление произведет это на Францию? Вы знаете, как она быстро решается и действует. Ваша прежняя коалиция не испугает нас, и мы постараемся предупредить ее. У нас меньше будет материальных сил, но мы имеем на своей стороне нравственную, разрушительную силу, и мы должны будем броситься на Европу прежде, нежели она успеет приготовиться. Вот, государь, постепенная цепь событий, или вот, по крайней мере, с какой точки зрения должно смотреть на них.
– Я еще не знаю, на что решусь, – отвечал император, – но нельзя же нам и одобрить все то, что у вас сделалось.
– Тем лучше, ваше величество, если вы не решились еще. При столь важных обстоятельствах это доказывает высокую вашу премудрость, мы все должны в подобные минуты удвоить наше благоразумие и спокойствие. Что бы было, если б я сам не подавил в сердце своем первоначального впечатления, когда сегодня поутру ваш военный министр объявил мне такое решительное сообщение? Что, если б я принял его буквально к сведению и уехал, или, по крайней мере, тотчас же послал бы курьера в Париж с объявлением об этом? Но мне кажется, я исполнил свой долг, желая прежде всего видеть ваше величество, потому что вы один здесь повелитель.
– Вы хорошо сделали, что потребовали свидания со мною. Нам непременно нужно было поговорить.
– Ваше величество очень милостивы, но к чему послужит и это свидание, если вы не перемените своих намерений? Если я выйду из этого кабинета, не убедив вас к сохранению мира, то произойдет война, более обширная и кровопролитная, нежели все прежние войны революции и империи. Сочтите, ваше величество, сколько миллионов людей погубили те войны. Нынешняя будет еще ожесточеннее, и смею напомнить, что в пролитии этой крови ответственность перед Богом и потомством падет на нас.
Это воззвание к религиозным чувствам императора произвело свое действие. Он поднял глаза к небу и сказал:
– Душевно желал бы, чтоб подобная ответственность ни на кого не пала, в особенности на меня.
– А между тем, государь, нельзя уклониться от нее. Она составляет естественное следствие вашего высокого звания на земле. Я смел только напомнить вам о всей важности этой минуты и последующего вашего решения.
– Повторяю вам, – возразил император, – что я еще не решился, потому что ни с кем из моих соседей и союзников не мог еще объясниться. Но я выскажу им весь образ моих мыслей. Граф Орлов объявит это в Вене, а вчера я уже писал к принцу Оранскому. Мы вам не объявим войны, но и не признаем нового порядка вещей у вас до тех пор, покуда не произойдет между нами общего согласия.
– Разве ваше величество думаете созвать конгресс?
– Нет, тут не будет конгресса, а мы дружески сообщим друг другу свои мысли.
– Покуда это совершится, смею ли умолять ваше величество, чтоб вы не обнародовали никаких деклараций или не производили демонстраций, которые бы оскорбили или обеспокоили Францию.
– Но будучи недоволен вашею революциею, я не могу скрывать своего мнения, – возразил император.
– Ваше величество помните, конечно, последний наш разговор в Аничковском дворце. Тогда все было еще в неизвестности, и мы разбирали множество предположений и догадок. Тогда нельзя было ничего предугадать. Фатализм революции руководствовал исступленным народом. Я видел только Францию на краю бездны и вместе со всеми благоразумными людьми нашей нации искал только руки, которая бы спасла ее от несчастия. Чувства мои не изменились, государь. Я с тем же соболезнованием и теперь смотрю на меры, погубившие короля Карла X; с тою же благодарностию вспоминаю о храбрых гвардейских гренадерах, которые не могли защитить его.
– Повторяю вам, любезный друг, – сказал император, – и обещаю ни в чем не торопиться. Что же касается до личного своего мнения, то я его всегда выскажу. Будьте уверены, что мы вам не объявим войны, но я с союзниками своими должен сперва условиться, как нам действовать в отношении Франции.
– Ваше величество не объявите нам войны; но разве Франция может довольствоваться холодными и оскорбительными сношениями? Вы не хотите войны; но как между правительствами, так и между частными людьми сперва начинается с холодности, потом дело доходит до взаимных жалоб и упреков, а там начинается и война.
– Мы будем действовать благоразумно, – возразил император, – но надеюсь, что все будем действовать заодно.
Не знаю, было ли что говорено о коалиции против Июльской монархии в аудиенциях, которые император давал посланникам прочих европейских держав, но я должен отдать полную справедливость императору Николаю, что и посреди личного неудовольствия его, и посреди всех затруднительностей положения он искренно желал сохранения мира и спасения Франции. В продолжение этого разговора я мимоходом намекнул, что если Россия будет против нас так враждебна, то нам надобно будет обратиться к Англии.
– Между мною и ею большая разница, – с живостью сказал император, – даже посреди всех событий, которые мне не нравятся, я не переставал интересоваться судьбами Франции. Во все эти дни меня занимала мысль, что Англия, завидуя новому вашему завоеванию в Алжирии, воспользуется вашим затруднительным положением и захочет оспаривать у вас это прекрасное приобретение. Что же касается до Австрии, она боится только за Италию. Ваша новая революция, может быть, усиливает эту боязнь, но вообще все, что с вами случится неприятного, вовсе не печалит ее. Мы же, напротив того, радуемся, когда Франция преуспевает в силе и благоденствии.
– Ваше величество совершенно правы, сохраняя к нам подобные чувства, потому что и мы взаимно их разделяем к России. Вы видели нас в Турции, и видели там других европейцев. Мы за вами последовали до Адрианопольского трактата, и для меня лично эта турецкая медаль на груди моей служит мне самым приятным воспоминанием о союзе Франции с Россиею. Были там и австрийские офицеры; но вы видели, как газеты их старались ослаблять ваши победы и предсказывали вам несчастия. Да, ваше величество! пруссаки и французы были единственными вашими союзниками.
Я с жаром произнес эти слова, и они тронули императора; он ласково протянул мне руку, и разговор наш принял гораздо спокойнейший характер; император снова подтвердил, что он желает только пользы Франции. Ободренный этими словами, я сказал:
– Если, несмотря на все события, ваше величество интересуетесь еще судьбами Франции, то докажите ей свое благосклонное расположение в этом новом кризисе и не увеличивайте ее затруднительного положения.
– Во мне нет никакой вражды против Франции: это знает Бог; но я ненавижу принципы, которые вводят вас в заблуждения. Вы говорите мне о нападении с моей стороны; но ведь оно может произойти и с вашей.
– Будьте уверены, государь, что этого не будет, если только с нами будут обращаться, как мы имеем право ожидать этого, по национальной нашей независимости и достоинству. Внутренние наши перемены ни до кого не касаются: пусть же никто и не мешается в них. Если же ваши союзные государи захотят возобновить противу нас свою коалицию, то тогда мы будем принуждены обратиться к союзу с народами.
При этом слове государь сделал движение неудовольствия, и я для успокоения его поспешил прибавить:
– Слова мои, ваше величество, относятся к предположению, которое, как вы сами изволили сказать, не осуществится. Мы не будем делать пропаганды, потому что нам не нужно будет сражаться противу коалиции. Притом же, то, что я вам сказал, повторят и те французы, которых вы уважаете: Ла-Фероне и Мортемар.
– Да! я знаю, – сказал император, – что вы выражаете мнение умеренной партии; знаю, что Ла-Фероне и Мортемар мне то же бы сказали.
– Да, ваше величество! каковы бы ни были наши личные принципы, но мы все, французы, ужасаемся иноземного вторжения, и все от мала до велика пойдем защищать Францию, забыв все свои партии.
Император внимательно и спокойно слушал меня. Он уже успокоился и вместе со мной начал рассматривать важнейшие пункты новой конституции, которая должна была заменить хартию 1814-го. Он с своей точки зрения критиковал многие пункты, и разговор наш превратился в теоретическую диссертацию и заключился словами столь же благородными и прекрасными, как все прежние.
Наконец, император встал, и я должен был откланяться. Он еще стоя поговорил со мною несколько минут, но на лице его не видно уже было ни малейшего неудовольствия, и я решился сказать ему:
– Прежде наступления всех этих печальных событий ваше величество были так милостивы, что пригласили меня сопутствовать вам в путешествии при осмотре военных поселений на берегах Волхова и новгородского гренадерского корпуса. Смею надеяться, что это приглашение все еще существует.
При этом неожиданном вопросе император посмотрел на меня с улыбкою, на минуту задумался и отвечал:
– Хорошо, я согласен, слово мое неизменно, вы поедете со мною, но это, конечно, очень многих удивит.
Император обнял меня; дела мои были совершенно поправлены, и я отправился обратно в С.-Петербург.
Корабли с трехцветными флагами были впущены в Кронштадт. <..>