Сегодня мне трудно понять то нетерпение, с которым я стремился жить. В двадцать пять лет я мало что знал о жизни, и то из книг, и, конечно, поэтому считал себя писателем: ведь я и понятия не имел, с какой дьявольской хитростью события скрывают от нашего взора сторону, заинтересовавшую бы нас более всего, и как мало они поддаются тем, кто не умеет взять их силой.
Я работал тогда над диссертацией на степень доктора на тему хронологии проповедей Боссюэ[6]; не то чтобы меня как-то особенно привлекало церковное красноречие, я выбрал эту тему из уважения к моему старому учителю Альберу Десносу, труд которого «Жизнь Боссюэ» как раз выходил в свет. Как только Деснос узнал о моих намерениях, он предложил мне помочь. Один из его старых друзей, Бенжамен Флош, член-корреспондент Академии надписей и словесности, обладал источниками, которые, несомненно, могли мне пригодиться, и в частности Библией с пометками самого Боссюэ. Лет пятнадцать назад г-н Флош уединился в Картфурше, фамильном владении недалеко от Пон-л’Евека, который окрестили Перекрестком, где он оставался безвыездно и где был готов принять меня, предоставив в мое распоряжение рукописи, библиотеку и свою неисчерпаемую, по словам Десноса, эрудицию.
Они обменялись письмами. Книг и рукописей оказалось больше, чем предполагал мой учитель, и речь шла уже не просто о моем визите, а о длительном пребывании в Картфурше, которое по рекомендации Десноса г-н Флош мне любезно предложил. Не имея своих детей, г-н и г-жа Флош жили тем не менее не одни: несколько неосторожных слов Десноса завладели моим воображением и вселили надежду, что я найду там приятное общество, мысли о котором тотчас увлекли меня больше, чем пыльные бумаги Великого века[7], моя диссертация была уже не более чем предлог, я мысленно входил во дворец не как простой школяр, а как Нежданов или Вальмон и предвкушал приключения. Картфурш! Картфурш! – повторял я это таинственное название; это здесь, думал я, Геракл оказался на перепутье… Я знаю, конечно, что ждет его на пути добродетели, но куда ведет другая дорога?.. другая…
К середине сентября, отобрав лучшее из своего скромного гардероба и с обновленным набором галстуков, я отправился в путь.
До станции Брей-Бланжи, расположенной между Пон-л’Евеком и Лизьё, я добрался почти ночью. С поезда сошел я один. Встречал меня человек в ливрее, крестьянин по виду, он взял мой чемодан и повел меня к коляске, стоявшей по другую сторону вокзала. При виде лошади и коляски воодушевление мое поубавилось: более жалкое зрелище трудно было вообразить. Крестьянин (он же кучер) сходил за моим дорожным сундуком, который я сдал в багаж; под его тяжестью рессоры повозки осели. Внутри ее стоял удушливый запах курятника… Я хотел опустить стекло дверцы, но кожаная ручка осталась у меня в руке. Днем шел дождь, и дорогу развезло, на первом же подъеме что-то случилось со сбруей. Кучер вытащил из-под сиденья кусок веревки и начал чинить постромки. Я слез с повозки и предложил посветить ему, при свете фонаря я разглядел, что ливрея бедняги, как и конская сбруя, была штопана-перештопана.
– Кожа несколько поистерлась, – начал было я.
Он взглянул на меня так, будто я его обругал, и произнес чуть ли не грубо:
– Скажите спасибо, что вас вообще смогли встретить.
– Замок далеко отсюда? – спросил я как можно мягче.
Он ответил уклончиво:
– Ездим сюда не каждый день. – Потом, помолчав, добавил: – Коляска-то вот уже месяцев шесть как не выезжала…
– А… ваши хозяева часто выезжают на прогулку? – снова начал я, отчаянно стараясь завязать беседу.
– Вы что ж, думаете, им делать больше нечего!
Неполадки были устранены, он жестом пригласил меня садиться, и мы тронулись.
Лошадь еле плелась на подъемах, на спусках, спотыкалась, ноги ее заплетались на ровном месте; иногда совсем неожиданно она останавливалась. «Так, как мы едем, – подумал я, – мы доберемся до Перекрестка, когда хозяева уже давным-давно встанут из-за стола, а может быть (опять остановка), когда уже лягут спать». Я очень проголодался, хорошего моего настроения как не бывало. Я попытался разглядеть окрестности: оказывается, я и не заметил, как мы свернули с большой дороги на проселочную, гораздо менее ухоженную, фонари высвечивали тянувшуюся по обе стороны от нее плотную и высокую живую изгородь – казалось, она окружает нас, преграждая путь, и расступается только в тот момент, когда мы ее проезжаем, чтобы затем снова сомкнуться.
У подножия подъема покруче коляска снова остановилась. Кучер соскочил с козел, открыл дверцу и бесцеремонно предложил:
– Если бы господин соблаговолил сойти. Подъем трудноват для лошади. – И, взяв клячу под уздцы, повел ее в гору. На середине склона он обернулся ко мне:
– Скоро доберемся, – сказал он, смягчившись. – Да вот и парк.
Перед нами выросла темная масса деревьев, заслонявшая небо. Это была аллея высоких кедров; мы вошли в нее, и она вывела нас к той дороге, с которой мы съехали. Кучер пригласил меня снова занять место в коляске, которая вскоре доставила нас к ограде; мы въехали в парк.
Было слишком темно, дом был едва различим; коляска доставила меня к крыльцу; несколько ослепленный светильником, который держала в руке малопривлекательная, плотная и плохо одетая женщина неопределенного возраста, я поднялся по трем ступенькам. Женщина несколько сухо поприветствовала меня. Я поклонился ей в ответ, сомневаясь, правильно ли поступаю.
– Вы, видимо… мадам Флош?
– Я просто мадемуазель Вердюр. Господин и госпожа Флош легли спать. Они просят извинить, что не встречают вас, ведь ужинают и ложатся спать у нас рано.
– А вам, мадемуазель, пришлось бодрствовать.
– Что ж, я привыкла, – ответила она, не оборачиваясь, и, проводив меня в прихожую, предложила: – Вы, должно быть, не прочь перекусить что-нибудь?
– Пожалуй, должен вам признаться: я сегодня не ужинал.
Она провела меня в просторную столовую, где была приготовлена вполне приличная ночная трапеза.
– Сейчас печь уже остыла; в деревне приходится довольствоваться тем, что найдется.
– Но мне это кажется превосходным, – произнес я, усаживаясь перед блюдом холодного мяса. Она бочком устроилась на стуле возле двери и все время, пока я ел, сидела, опустив глаза и сложив на коленях руки, с подчеркнутой покорностью. Беседа наша шла на убыль, и я несколько раз пытался извиниться, что задерживаю ее, но она дала понять, что дождется, пока я закончу, чтобы убрать со стола:
– А как вы один найдете свою спальню?..
Я заторопился и начал есть быстрее, когда дверь из прихожей отворилась: вошел седовласый священник с суровым, но приятным лицом.
Он подошел ко мне, протянул для пожатия руку:
– Не хотелось откладывать на завтра удовольствие поприветствовать нашего гостя. Я не спустился раньше потому, что знал, что вы беседуете с мадемуазель Олимпией Вердюр, – сказал он, обернувшись к ней с улыбкой, которая могла означать лукавство, но та, поджав губы, сидела с каменным лицом.
– Поскольку вы закончили ужинать, – продолжал он, пока я поднимался из-за стола, – мы оставим мадемуазель Олимпию, чтобы она могла навести здесь порядок; я полагаю, она сочтет более уместным, чтобы мужчина проводил господина Лаказа в его спальню, и уступит в этом свои обязанности мне.
Он церемонно поклонился мадемуазель Вердюр, которая ответила ему более коротким, чем следовало, реверансом.
– О! Я уступаю, уступаю… Господин аббат, вам, вы знаете, я всегда уступаю… – Потом вдруг добавила, обернувшись ко мне: – Из-за вас я чуть было не забыла спросить господина Лаказа, что ему приготовить на завтрак.
– Да что хотите, мадемуазель… А что здесь обычно подают?
– Все. Дамам подают чай, господину Флошу – кофе, господину аббату – суп-пюре, а господину Казимиру – ракау[8].
– А вам, мадемуазель, вам ничего?
– Я? Я пью просто кофе с молоком.
– Если позволите, я, как и вы, буду пить кофе с молоком.
– Так-так, мадемуазель Вердюр, – беря меня за руку, сказал священник, – сдается мне, что господин Лаказ за вами ухаживает!
Она пожала плечами, кивнула мне, и аббат увел меня.
Отведенная мне спальня находилась на втором этаже, почти в конце коридора.
– Это здесь, – сказал аббат, отворив дверь просторной комнаты, освещенной пламенем большого очага: – Боже правый! Для вас и огонь зажгли!.. Вы, может быть, и без него обошлись бы… Правда, здешние ночи очень сырые, а лето в этом году необычайно дождливое…
Он подошел к огню, протянул к нему широкие ладони и откинул голову назад, как благочестивый от искушения. Казалось, он был расположен скорее беседовать со мной, чем дать мне поспать.
– Да, – начал он, заметив мой сундук и саквояж, – Грасьен принес ваш багаж.
– Грасьен – это кучер, который меня привез? – поинтересовался я.
– Он же садовник, ибо обязанности кучера не отнимают у него много времени.
– И впрямь, он говорил мне, что коляску используют нечасто.
– Всякий раз, когда ею пользуются, – это историческое событие. Кстати, господин Сент-Ореоль уже давно не содержит конюшни, а в особых случаях, как сегодня, лошадь берут у фермера.
– Господин Сент-Ореоль? – с удивлением переспросил я.
– Да. Я знаю, что вы приехали к господину Флошу, но Картфурш принадлежит его шурину. Завтра вы будете иметь честь быть представленным господину и госпоже Сент-Ореоль.
– А кто такой господин Казимир, о котором я знаю только то, что на завтрак ему подают шоколадное желе?
– Их внук и мой ученик. Вот уже три года, как я, слава тебе, Господи, учу его, – он произнес эти слова, закрыв глаза и с таким смеренным видом, словно речь шла о принце крови.
– Его родители живут не здесь? – спросил я.
– В отъезде. – Он плотно сжал губы, но тут же заговорил снова: – Я знаю, господин Лаказ, какие благородные и святые цели привели вас сюда…
– Не преувеличивайте их святость, – смеясь, тотчас прервал я его, – мои исследования занимают меня только как историка.
– Тем не менее, – произнес он, как бы отстраняя жестом руки сколько-нибудь неподобающую мысль, – история имеет свои права. Вы найдете в лице господина Флоша самого любезного и надежного из наставников.
– То же самое утверждал и мой учитель, господин Деснос.
– Как! Вы ученик Альбера Десноса? – Он снова сжал губы.
Я имел неосторожность спросить:
– А что, вы слушали курс его лекций?
– Нет! – жестко ответил он. – То, что я о нем знал, меня от этого предостерегло… Это – авантюрист мысли. В вашем возрасте легко увлекаются тем, что выходит за рамки обыденного… – Я ничего не отвечал, и он продолжал: – Его теории сначала имели некоторое воздействие на молодежь, но сейчас, как мне говорили, это уже проходит.
Мне гораздо меньше хотелось дискутировать, чем спать.
– Господин Флош будет вам в этом более спокойным собеседником, – снова начал он, чувствуя, что не получит от меня ответа, и, увидев, как откровенно я зеваю, добавил:
– Уже поздно; завтра, если позволите, мы сможем продолжить беседу. После такого путешествия вы, должно быть, устали.
– Признаться, господин аббат, я просто изнемогаю от желания спать.
Как только он вышел, я помешал поленья в камине и настежь распахнул окно, отворив деревянные ставни. Промозглый поток воздуха поколебал пламя свечи; я загасил ее, чтобы полюбоваться ночью. Окно моей спальни выходило в парк, но не со стороны фасада дома, как комнаты длинного коридора, из которых, очевидно, открывался более обширный вид; мой взгляд сразу остановился на деревьях; над ними едва оставался кусочек чистого неба, где появившийся было лунный серп почти тотчас скрылся за облаками. Снова был дождь, ветви еще слезились его влагой…
«Да, не очень-то праздничный вид», – подумал я, закрывая окно и ставни. Эта минута созерцания привела в оцепенение мое тело и еще больше душу; поворошив поленья, я оживил огонь и был рад обнаружить в постели грелку, положенную туда, конечно же, предупредительной м-ль Вердюр.
Тут я вспомнил, что забыл выставить за дверь свои ботинки. Я встал и вышел на минуту в коридор, в другом его конце я заметил м-ь Вердюр. Ее комната была расположена над моей – я понял это по тяжелым шагам, которые некоторое время спустя стали сотрясать потолок в моей комнате. Затем наступила глубокая тишина, и в момент, когда я погружался в сон, весь дом поднял якоря, чтобы унестись в ночное плавание.