– Значит, вы познакомились с этим Ллойдом в детройтской «Кока-Коле»? – начал Куп.
– Да, – ответил пастор церкви Святой Агаты. Круглый человек с лысиной и бифокальными очками, как у Джона Леннона. – У него проблемы?
– Мы так не думаем. Но многое зависит от того, что он вам рассказал.
– Я был знаком с ним всего два месяца.
– А потом он исчез?
– Этого не знаю. Я думал, он ушел на пенсию. Он уже был довольно стар. Но я удивился. Думал, он будет и дальше учить меня музыке.
– Он учил вас музыке?
– Ну, вроде того. Это трудно объяснить.
– А вы попробуйте.
На последнем курсе семинарии я начал работать на заводе по розливу напитков. Друг семьи помог устроиться на лето на младшую должность в бухгалтерию. Даже смешно. Я всегда плавал в математике – но вот, пожалуйста, считаю на калькуляторе счета-фактуры от грузовиков доставки, сидя под лампами дневного света. Дневная смена. С двух до десяти.
Два раза в день мне надо было спускаться в подвал и сдавать ведомость в хранилище Ллойда. Мне было жалко Ллойда – сидел один в своей пещере. Лысеющий и тощий черный, который ухмылялся и пересчитывал наличку за стеклом кассы. Будто в каком-то игорном заведении – хотя я, конечно, в них не бывал. Будто ему, когда он считал деньги, не хватало только зеленого козырька.
Не знаю, как мы заговорили о музыке, но я в то время постоянно насвистывал. У меня в голове постоянно играла мелодия. Как радиостанция, которую невозможно отключить. Но иногда очень хотелось.
– Что напеваете сейчас? – спросил Куп.
«Я был создан, чтобы любить ее» [12], Стиви Уандер.
– Хорошая песня.
Аминь.
– Все еще играете?
О, конечно. У меня в подвале под ризницей стоит старое пианино. Все еще «щекочу беленьких», как это называл Ллойд.
Наверное, он услышал, как я насвистываю, потому что спросил, люблю ли я музыку, и тогда оказалось, что он сам играет на пианино. Я сказал, что подбираю мелодии на гитаре на слух. А он усмехнулся.
– На слух? Либо человек музыкант, либо просто балуется.
– Я играю просто так, для себя. Всякую народную музыку. Акустическую.
Он ответил своей фирменной усмешкой.
– И никто тебя не учил?
– Нет, сам научился.
– Балуешься, – сказал он, унося мою ведомость во тьму.
На следующий день у меня нашелся остроумный ответ.
– «Битлз», – сказал я.
– И что – «Битлз»?
– Они не читают и не пишут нот. Играют на слух.
Он даже не потрудился ответить. Только усмехнулся, выхватил у меня ведомость и ушел в свою пещеру.
На следующий день он выглядел иначе.
– А ты прав. Я спросил у своего соседа – и они правда любители.
Я обратил внимание, как он сказал слово «сосед». Спросил:
– А ты играл профессионально?
Он слегка мелодраматически закатил глаза.
– Ну конечно.
Может, это я такой недогадливый, но только тогда я заметил, что Ллойд все делает – как бы сказать? Ну, тогда бы я сказал «эпатажно».
– Не шутишь?
Ллойд поднял брови.
– Я пару лет ездил на гастроли с «Мотаун Ревю». А когда надоело, работал пианистом в «Чекмейте [13]».
Тогда я ничего не знал о джазе, зато мой папа его обожал и рассказывал о том знаменитом баре на Ливернуа и Эйт-Майл-роуд. Мекка всех великих джазистов, когда они заезжали в Детройт. Ходили предания о легендарных джем-сейшенах, которые длились до 4 утра.
– А я думал, это был Эрл Ван Дайк.
Я не играю в шахматы. Но Ллойд тогда посмотрел на меня так, будто я, когда он расслабился, застал его врасплох, применив какую-то особую логику, как в джиу-джитсу.
– Эрл в основном был на органе. «Хэммонд В3». А я – пианино. «Стейнвей». Великий исполнитель. Очаровательный человек. – На миг он опустил глаза – и они стали пустыми черными глазницами.
– Тебе нравится «Мотаун»?
– Конечно, – ответил я.
– Это все Эрл. И Джей Джей, и Бенни, и Эли Фонтейн – лучший саксофонист в мире… – Ллойд сглотнул. – Барри Горди вырвал из того места душу. Продал тому, кто больше дал в Голливуде.
Я заметил, какие длинные у Ллойда пальцы. Представил, как они пересчитывают стопки зеленых купюр, как аккуратно их пролистывают. Представил, что он из тех, кто подравнивает все бумажки, чтобы они все лежали одинаково.
– Они записывались?
– Они играли, сочиняли, аранжировали. По-твоему, Дайана Росс сама свой материал писала?
«Материал» – слово профессионалов; я-то был больше по фолку. Поэтому и не сразу додумался: «Битлз» писали, играли и пели собственные песни. Это они задавали свою планку. А я вырос на Кэрол Кинг и Берте Бакарахе, Ниле Даймонде и хитах
«Брилл-билдинг» [14]. Я смутно понимал, что это Фил Спектор – закулисный гений, который создает певцов и аранжирует множество инструментов в подростковые мини-симфонии преданности и похоти. Ну знаете – как Брайан Уилсон. Но они все просто прокатывались волнами надо мной по ночам в постели – звуки из транзистора у меня в кулаке, транзистора размером с пахнущую жвачкой стопку бейсбольных карточек «Топс», скрепленных синей резинкой, – я их еще тогда коллекционировал. Радио мне подарил дедушка.
Так вот, мне было непонятно само понятие творческой потогонки, выдающей хиты для прилизанных и обученных певцов. Я и не задумывался о процессе. Или «материале».
– А ты бы как-нибудь выключил вокал и послушал инструментальную дорожку, – сказал Ллойд.
И как бы я это сделал? О чем он вообще говорил? Разве там не просто включают диктофон и играют?
Ллойд фыркнул.
– Знает Эрла Ван Дайка, но не знает, как музыку записывают.
На следующей неделе я совершил очередное паломничество в его святилище и сказал:
– У них было больше хитов на первой строчке, чем у «Битлз», Элвиса Пресли, «Роллинг Стоунс» и «Бич Бойс» вместе взятых.
– У кого?
– У «Фанк Бразерс». Я в статье читал, – признался я. – в «Роллинг Стоун».
Ллойд достал из своей фиолетовой шелковой рубашки кассету.
– Я тут кое-что для тебя сделал.
– Что это?
– Бэк-треки «Мотауна».
– Круто.
– Слушай и учись, – сказал он с усмешкой.
Тем вечером по дороге домой я сунул кассету в проигрыватель, который установил в своем зеленом «мустанге» 65-го. Блин, как странно было. Я знал – или мог опознать за десять секунд – все дорожки до единой. Но песни без певцов стали откровением. Они превратились в вихрящийся фанк почти барочной сложности. Там звали и отзывались саксофоны. Проползали в песню и уползали из нее змеящиеся басы, подталкивая ее вперед, клавишные держали напряжение и иногда плавным глиссандо его сбрасывали, гитары подрабатывали балалайками, а барабаны – ох чтоб меня – у барабанщика было рук восемь, не меньше. (Потом Ллойд сказал, что барабанщиков двое.)
Свершилась какая-то безбожная магия, когда шарм, умиление и прилипчивость мелодий вышли покурить за кулисы, чтобы не мешать музыкантам грувить. И грув был мощным. Если точнее – мощным. В сравнении с ним рок-н-ролл звучал как капризные малолетние хулиганы, стоящие на ушах. А это – Мужчины. Которые играют на Инструментах. На своей волне и гордятся этим. Повелители своего царства. И крутые. Они показывали, а не показушничали. Никаких тебе воплей белых мальчишек. Это все для детей.
Думаю, спустившись в подземелье Ллойда в следующий раз, я проявил больше уважения. Я поблагодарил его за кассету.
Он достал стопку карточек и подошел к лотку для мелочи. Я уже говорил, что его стекло было в точности, как у банковских кассиров в кино? Он показал карточку со странной нотой. Похожей на белое брюхо с хвостом. Вообще-то даже на карикатурный сперматозоид. И в углу стояла большая буква Н.
– Это Эйч [15].
Она напоминала все остальные ноты. Но и отличалась. Оглядываясь назад, думаю, она напоминала букву арабского алфавита.
– Это нота. Одна из двадцати шести. Из гаммы, по которой играют «Фанк Бразерс».
– Погоди. Так у них своя гамма?
– А ты как думал, почему у них такое звучание? Слышал его еще у кого-нибудь?
Пришлось признаться, что не слышал. На мой слух, их музыка была невероятно сложной.
И тут Ллойд кое-что сделал. Он пропел ноту. Вот это, конечно, сцена: темная каморка под лестницей в подвале детройтского «Кока-Кола Ботлинг». Приторно-сладкий аромат гигантских алюминиевых чанов на заводе над нами. Может, акустика там была какая-то не такая – из-за стекла и при том, что сам Ллойд смахивал на оголодавшего лысеющего сутенера. Но когда он закрыл глаза и пропел ту ноту, я почувствовал, что либо А) попал в Зазеркалье, либо Б) мне повезло, что между мной и этим психопатом есть пять сантиметров оргстекла.
– Эйч, – сказал он, закончив.
– Я-ясненько, ну, до встречи, Ллойд. Меня уже ждут.
– Двадцать шесть нот, изменившие мир! – воскликнул он, пока я удалялся по лестнице. – До завтра.
В следующие три дня я каким-то чудом спихнул свою работу на коллег, так меня напугала эта нота Н. Значит, есть и тональность Н? Я спросил про гаммы своего друга, который играл на пианино, и он ответил запоминалкой для скрипичного ключа: Every Good Boy Deserves Favour.[16] E-G-B-D-F. Как я и думал, никакой Н.
Но оставалось гложущее, преследующее доказательство в виде моей кассеты с инструментальными дорожками – с ней было не поспорить.
Когда я наконец пришел опять, Ллойд встретил меня обиженно.
– Я-то думал, ты музыкант, Я-то думал, ты хочешь учиться.
– Хочу.
– Слышал когда-нибудь «Что происходит?» [17]?
– Да, люблю эту песню.
– Тональность H.
– Ллойд.
– Саксофонный соляк в начале – это Эли Фонтейн дурачился. Он даже не знал, что запись уже пошла. Знаю, что ты сейчас скажешь. – Он улыбнулся. – Разве я смогу когда-нибудь дорасти до такого уровня, чтобы играть в этой тональности?
Ну ладно, собирался я сказать совсем не это, но услышать ответ было чертовски интересно.
– Кто угодно, – сказал Ллойд, наклонившись так близко к стеклу, что оно затуманилось у его губ. – Это может выучить кто угодно. Двадцать шесть нот. Выучишь их – и заодно выучишь, как доводить девчонок до слез, как вынуждать богатых мужиков отсчитывать бенджаминов тебе прямо в руку; незнакомцы будут угощать тебя выпивкой, а телок у тебя будет больше, чем у Фрэнка Синатры.
Тут Куп рассмеялся.
Я смотрел на него, заключенного в рамку стекла в его маленькой кассе в подвале детройтской фабрики газировки – и он напомнил мне портрет женщины, который я однажды видел в Детройтском институте искусств. Костлявый, зеленая шелковая рубашка в «индийский огурец». Как часто он неодобрительно поджимал губы. Его длинные тонкие руки. Его безупречная ухоженность.
– Что, неинтересно все это? – спросил он.
Непростой вопрос. Нет, подумал я, ты мне не интересен.
– Кто тебя этому научил?
Он сложил ладони домиком перед поджатыми губами и обратился к памяти.
– Я и есть учитель. Однажды вечером, пропустив парочку, я отвел своего наглого басиста в сторонку и сказал: «Ниггер, ты что-то делаешь». Ниггер этот был молодой и горячий, тут же ощетинивался на любую критику его уровня. «Расслабься, – говорю. – Все в порядке у тебя с уровнем. Но ты не умеешь играть между нотами. А в этом вся мякотка. Твоя беда в том, что ты играешь только известные ноты. А между ними – целый мир музыки. И еще один – в паузах. У тебя отличное чувство времени. Отличное чутье, и черт, уж свинг у тебя приличный. Но ты ни черта не знаешь о тональности Н. А это ключ к волшебству. Такой редкий, что я сам о нем узнал только во взрослом возрасте.
– И как, он научился? – спросил я.
– Я тебе потом запишу.
И на следующий день я ехал домой с дюжиной «мотаунских» дорожек, на которых туда-сюда по ладам отплясывал безумный колдун. Если в песнях «Мотауна» и были пульс, сердце и мощь, то их дарили пальцы одного человека: Джеймса Джеймерсона. Это словно раскрыть тайного автора Библии. Там были отличные песни, отличные исполнители и музыканты, но без Джеймса Джеймерсона все это пшик.
– Он изумительный! – восторгался я на следующей встрече с Ллойдом.
– Что верно, то верно.
– Мне никогда и близко не подойти к такому…
– Не подойти. – Он пришлепнул к окошку карточку. И черт меня дери, если она не была похожа на паспорт в другую страну. Волшебная карточка, переверни – увидишь короля или королеву в золотом, со стягом. Заведет ли она меня в Египет? В Южную Америку? Она напоминала татуировки на лицах новозеландских маори, как в «Нэшнл Джиографик». Но вот что я пытаюсь сказать на самом деле: она не была похожа ни на что на свете.
– I, – сказал Ллойд. Потом раскинул карточки веером на своей узкой полке. – I – это итибан [18]. Босс. Примо. Большой Папочка.
Шлеп о стекло.
– J. Меч шакала. Нарезай потоньше.
Шлеп.
– K. Косточка фрукта. В самой сердцевине. Посади – и вырастет.
Шлеп.
– L. Слушай Льва. Грязно стелет, мягко спать.
Одну за другой шлепал он карточки об оргстекло, и я не мог отвернуться.
– М. Маттерхорн. Отвесная и смертельная. Падает прямиком вниз. Но и идет наверх.
– N. Натуральность. Не чувствуешь – не сыграешь.
– О. Басовая нота. Открытый рот. Поешь, пока горло не сорвешь. Пока не поймешь, что ты – чувствуешь. Большая Пустота. Мамины Ворота.
– P. Папа Римский. Петух. Кочет. Сыграешь эту ноту – расправишь плечи и разбудишь весь мир.
– R. Рок-н-Ролл. Радаропоглощение. Резко.
– S. Змея Сонной Страны. Сестра Твисти – бог мне свидетель, она знает слово на «с».
Тут Куп смеялся долго.
Я прочитал всю колоду в рамке его ладони. По сей день не могу вспомнить эти ноты, не представив их посреди его коричнево-розоватой кисти. И он пропел каждую. Каждый значок курсивом – то ли арабский, то ли японский, то ли диснеевский, то ли неземной.
– И Джеймс Джеймерсон все это играл?
– Он мне говорил, что хочет, чтобы его похоронили с этой колодой в гробу.
– Он умер? – спросил я.
– С дуба рухнул? Джеймс Джеймерсон жив для любого, кто знает тональность H!
И это последнее, что я слышал от Ллойда. Я видел, как он исчезает, ускользает обратно в тени – тощий лысый мужичок, который слышал то, что больше никто не может.
Священник рассмеялся и сделал долгий глоток пива. Уинстон Куп прочистил горло.
– Больше вы его не видели?
– Нет. Но никогда не забывал.
– Не сомневаюсь. Я бы хотел поблагодарить вас, святой отец, за такую замечательную историю. Она закрыла много пробелов.
– Что ж, только рад помочь.
– И мне понадобятся эти карточки.
– Не понял?
– Всю колоду, пожалуйста.
– Ллойд не давал мне никакие карточки!
– Слушайте, святой отец. Ваш друг участвовал в чем-то очень, очень опасное. У него был высокий допуск. Он мог поставить под удар важную правительственную операцию.
– Мистер Куп. Это было в 1970 году. Я бы и рад помочь. Но я честно больше ничего не знаю о тех карточках.
– Херня. Думаю, это у нас будет нота Х.
Лицо священника в тесном кабинете, где он сидел, – напротив высокого человека в синем костюме, сменило несколько инкарнаций. Обида, возмущение, неверие, потрясение.
– Сынок, я не помню, когда за все тридцать пять лет, сколько я служу доброй пастве церкви Святой Агаты, со мной в последний раз говорили в таком тоне.
Куп громко и протяжно зевнул.
– Святой отец, мы знаем, что именно Ллойд прятал в хранилище. И знаем, что вы перешли в Святую Агату после встречи с ним. А у вас тут в подвале немаленький лабиринт катакомб. Где вы щекочете своих беленьких. Удивительно, что она вообще выбралась.
Какое-то время священник приходил в себя, потом поднялся и отпер маленькую дарохранительницу в углу кабинета, под репродукцией русской фрески Богоматери. Карточки были завернуты в пурпурный бархатный пояс и стянуты синей резинкой. Куп сложил их в пушистое белое полотенце.
– Ч-ч-что вы сделали с Ллойдом? – спросил священник. Его бифокальные очки выглядели так, будто их сбрызнули водой.
– Он был солдатом. Сделали то, что делают с солдатами, предающими свою страну.
– А что вы сделаете со м-м-мной?
Куп вздохнул.
– Святой отец. Вам повезло. Мне уже надоело убивать тех, кто этого заслуживает. Но, как я понимаю, у вас в церкви можно смыть все грехи?
– Да. Примирение.
– Мне же для этого не придется вставать на колени?
– Вы хотите, чтобы я выслушал вашу исповедь?
– Да. И пива заодно не плеснете?