Глава 23.
Война
«под ковром»
Большой зал Московского городского комитета партии медленно наполнялся людьми — серьёзными мужчинами в тёмных костюмах, с настороженными взглядами и той особой, выработанной годами партийной службы осанкой, которая выдаёт человека, привыкшего держать спину прямо в присутствии начальства. Они входили группами по двое-трое, негромко переговариваясь, то и дело поглядывая на часы и на президиум, где ещё пустовали массивные кресла с тёмно-зелёной обивкой. В воздухе висело ощущение приближающейся грозы — не природной, а той особенной, партийной, которая заставляет сильных мира сего съёживаться в предчувствии удара.
Гул голосов нарастал по мере приближения к десяти часам. Служащие в серых пиджаках разносили стаканы с водой и папки с документами, расставляя их перед каждым местом в строго определённом порядке — ни на миллиметр дальше, ни на миллиметр ближе. Убранство отличалось суровой, почти аскетичной строгостью: высокие потолки с лепниной, огромная люстра, бросающая резкий свет в каждый угол, не оставляя места теням, тёмные панели на стенах, портрет Ленина по центру и — пока ещё — портрет Маленкова рядом.
— Говорят, сегодня будет сам Никита Сергеевич, — произнёс вполголоса полный мужчина с залысинами, наклоняясь к соседу — тощему, с испитым лицом хронического бессонника.
— А кого ждать? Такое дело… — ответил тот, машинально поправляя галстук. — Это же не просто персональное дело. Политический вопрос.
Полный кивнул, оглянувшись через плечо. Впрочем, в общем шуме трудно было разобрать даже собственные мысли, не то что чужой шёпот.
— Александров думал, что его прикроют. С такими-то связями… Но ты знаешь, как бывает. Сегодня в фаворе, завтра…
Фразу он не закончил, но собеседник понимающе кивнул. Оба замолчали. Каждый здесь понимал: сегодня Александров, завтра — любой из них. Такова природа власти, особенно сейчас, когда в высших эшелонах идёт невидимая, но ожесточённая борьба.
Скрип дверей в глубине заставил всех замереть. Разговоры оборвались так резко, будто кто-то повернул выключатель. Головы развернулись к входу, где показалась коренастая фигура. Никита Сергеевич Хрущёв шёл той уверенной, слегка переваливающейся походкой, которая отличала его от прочих партийных чиновников. В облике не было изящества — коротко стриженная голова с блестящей лысиной, грубоватое лицо с двойным подбородком, массивные плечи, обтянутые сукном строгого костюма. И всё же в нём чувствовалась сила — не физическая, а иная, более глубокая и опасная: сила власти, уверенности, умения управлять людьми.
Чиновник, поднёсший чашку кофе к губам, замер с ней на полпути. Другой, развернувший «Правду», поспешно сложил газету, стараясь не шуршать. Третий, шептавший что-то соседу, осёкся на полуслове.
Хрущёв шёл неторопливо, здороваясь кивком с некоторыми из присутствующих, полностью игнорируя других. Следом, словно тени, двигались двое помощников с папками и начальник секретариата — маленький, суетливый человечек с вечно озабоченным лицом. Первый секретарь ЦК поднялся на возвышение президиума и занял центральное место. Прищуренные глаза окинули собравшихся быстрым, оценивающим взглядом. Люди невольно выпрямлялись, одёргивали пиджаки, принимали самый серьёзный вид, на какой были способны.
Председатель горкома, седой мужчина с длинным печальным лицом, сел справа от Хрущёва. Остальные члены президиума заполнили кресла, стараясь двигаться бесшумно.
— Товарищи, — произнёс председатель, когда все расселись, — объявляю внеочередное заседание Московского городского комитета партии открытым.
Говорил он тем особенным, официально-безликим тоном, который вырабатывается у людей, десятилетиями ведущих собрания, где решается чужая судьба. Ни эмоций, ни индивидуальности — только функция, только протокол.
— На повестке дня один вопрос. — Председатель выдержал паузу. — Персональное дело члена ЦК КПСС, министра культуры СССР товарища Александрова Георгия Фёдоровича, связанное с фактами аморального поведения и дискредитацией высокого звания члена партии.
Слово «аморального» он произнёс с едва заметным нажимом, и по рядам прошла волна — то ли облегчения тех, кого не коснулось обвинение, то ли предвкушения спектакля, который должен был разыграться на их глазах.
— Пригласите товарища Александрова, — распорядился председатель.
Один из служащих поспешно вышел через боковую дверь. Наступила пауза — тягостная, неуютная. Слышно было, как тикают большие настенные часы. Кто-то кашлянул, кто-то нервно постукивал карандашом по столу, тут же осёкшись под неодобрительными взглядами.
Дверь открылась, и вошёл Георгий Фёдорович Александров — человек, ещё вчера бывший одной из ключевых фигур в культурной жизни страны. Некогда уверенная походка сменилась неверными, почти стариковскими шагами. Лицо осунулось, под глазами залегли тёмные круги. Костюм, обычно безупречный, выглядел помятым, галстук съехал набок, придавая облику что-то неряшливое, жалкое.
Александров медленно прошёл к трибуне перед президиумом. Сотни глаз — любопытных, осуждающих, злорадных, сочувствующих — впились в него. Он чувствовал себя голым, словно каждый мог заглянуть в самые тёмные уголки души, увидеть каждый постыдный поступок.
Встав за трибуной, он попытался расправить плечи, вернуть себе хоть каплю прежнего достоинства. Не вышло — плечи словно отяжелели от невидимого груза, голова сама собой склонилась, будто он не решался встретиться взглядом с президиумом.
— Товарищи, — начал председатель, — нам поступили материалы о недостойном поведении товарища Александрова. Слово для доклада предоставляется Первому секретарю ЦК КПСС товарищу Хрущёву Никите Сергеевичу.
По рядам пронёсся едва уловимый вздох. Обычно на таких собраниях материалы зачитывал кто-то из заместителей; сам факт того, что Хрущёв взял на себя эту роль, говорил о важности момента, о том, что происходящее выходит далеко за рамки обычного персонального дела.
Хрущёв поднялся, вышел к трибуне и встал рядом с Александровым, который машинально отступил на шаг, словно боялся оказаться слишком близко к человеку, решавшему его судьбу. Первый секретарь не взглянул на него — взгляд был устремлён к тем, кому предназначались слова.
— Товарищи, — начал Хрущёв с той особой интонацией, которая в равной степени могла выражать и доверительность, и угрозу, — мне не доставляет удовольствия говорить о том, что стало известно. Но партийная честность и большевистская принципиальность требуют называть вещи своими именами, как бы горьки они ни были.
Он сделал паузу, оглядывая ряды. Все замерли, боясь пропустить хоть слово.
— В ходе проверки, проведённой комитетом партийного контроля по жалобе, пересланной из прокуратуры, — продолжил Хрущёв, и голос стал жёстче, понизившись почти до шёпота, — жалобе гражданки Елены Морозовой, члена Пролетарского райкома партии… — он замолчал, глядя прямо на Александрова, — безвременно ушедшей от нас… были выявлены факты аморального поведения товарища Александрова, порочащие не только его как руководителя и коммуниста, но и бросающие тень на всю нашу партию, на всю советскую власть.
Хрущёв взял со стола папку, открыл её, хотя было видно, что и так помнит всё написанное.
— Товарищ Александров, используя служебное положение, организовал — иначе это не назовёшь — настоящий… бордель. — Последнее слово он произнёс с нескрываемым отвращением. — В течение длительного времени на даче драматурга Кривошеина, близкого друга Александрова, устраивались так называемые «литературные вечера», а на деле — оргии, в которых принимали участие молодые актрисы, студентки театральных вузов, вынужденные подчиняться прихотям высокопоставленных чиновников.
По рядам прошла волна шёпота — то ли возмущённого, то ли просто взволнованного. Несколько человек покраснели — не от стыда за Александрова, а от мысли, что собственные грехи могут однажды стать предметом такого же публичного обсуждения.
— Эти встречи, — продолжал Хрущёв, и лицо его побагровело от гнева, который казался искренним, но удивительно контролируемым, — использовались не только для удовлетворения низменных инстинктов, но и для сбора компромата на партийных и государственных работников. Фотографии, записи разговоров — всё это хранилось и использовалось для давления, для шантажа, для получения незаконных привилегий.
Александров стоял неподвижно: только пальцы мелко дрожали на краю трибуны. Он то и дело доставал платок, вытирая лоб, на котором выступили крупные капли пота, несмотря на прохладу.
— И самое страшное, товарищи, — Хрущёв поднял голос, заставив вздрогнуть даже сидевших в последних рядах, — в этом грязном деле оказались замешаны десятки людей, в том числе несовершеннолетние девушки. Те, кому мы доверили будущее социалистического искусства, нашей культуры, оказались втянуты в болото развращённости и аморальности.
Теперь даже шёпот стих. Нарушали молчание только тиканье часов да редкие нервные покашливания.
— В результате этой деятельности, — продолжал Хрущёв, и каждое слово падало тяжело, как камень, — несколько молодых женщин погибли при странных обстоятельствах. Расследование продолжается, но уже сейчас есть основания полагать, что эти смерти связаны с попыткой замести следы.
Он захлопнул папку с такой силой, что звук разнёсся как выстрел. Александров вздрогнул, ещё сильнее сгорбившись.
— Товарищ Александров, — Хрущёв наконец повернулся к нему, — что вы можете сказать в своё оправдание?
Воцарилось такое молчание, что, казалось, можно было услышать, как бьётся сердце каждого присутствующего. Александров медленно поднял голову. Лицо, обычно властное, холёное, теперь выглядело измученным, постаревшим на десять лет. Он сделал шаг к микрофону, и этот короткий путь словно отнял последние силы.
— Товарищи, — начал он едва слышно, так что многим пришлось напрячь слух. — Я… я не могу отрицать того, что было сказано товарищем Хрущёвым.
Он замолчал, собираясь с силами. Провёл рукой по лицу, вытирая пот, хотя ладонь была такой же мокрой.
— Я совершил ошибки, — продолжил чуть громче. — Непростительные ошибки, которые бросили тень на нашу партию, на нашу культуру. Но я прошу… прошу комитет учесть многолетний труд на благо партии и государства. Двадцать пять лет безупречной службы… до этих событий.
Последние слова он произнёс совсем тихо. Молчание не несло в себе ни сочувствия, ни понимания — только ожидание развязки.
Хрущёв вернулся на место в президиуме, окинув Александрова взглядом, в котором читалось не столько презрение, сколько холодное, расчётливое удовлетворение человека, точно разыгравшего заготовленную партию.
— Кто желает высказаться? — спросил председатель, и сразу несколько рук взметнулись вверх.
Началось то, что в партийных кругах называлось «коллективным обсуждением», а на деле представляло собой хорошо отрепетированное публичное уничтожение человека, уже приговорённого к политической смерти. Один за другим к трибуне выходили недавние коллеги, товарищи, порой даже друзья Александрова. И каждый считал долгом произнести речь, полную возмущения, негодования, гневных обвинений.
— Товарищи, — говорил представитель Московского университета, грузный мужчина с маленькими, глубоко посаженными глазами, — то, что мы услышали сегодня, — не просто пятно на репутации отдельного коммуниста. Это удар по всей нашей морали, по всем принципам, на которых строится наше общество!
— Нам доверено воспитание молодёжи, — вторил директор театрального училища, нервно поправляя очки, — а мы позволили разврату проникнуть в святая святых нашей культуры! Непростительно!
— Такие, как Александров, своими действиями льют воду на мельницу наших идеологических противников, — гремел с трибуны секретарь райкома, чьё лицо побагровело от наигранного гнева. — Они дают повод империалистической пропаганде чернить наш строй, наши идеалы!
Каждый оратор стремился превзойти предыдущего в силе обвинений, в моральном негодовании, в твёрдости требуемого наказания. И с каждым выступлением Александров словно становился меньше за своей трибуной, физически уменьшался под тяжестью обрушивавшихся слов.
Хрущёв сидел в президиуме, внимательно наблюдая за происходящим, время от времени что-то записывая в блокнот. Лицо оставалось бесстрастным, но в глазах мелькало выражение человека, следящего за работой хорошо отлаженного механизма. Иногда он чуть заметно кивал, словно одобряя особенно удачную фразу, иногда хмурился, когда выступающий отклонялся от невидимой, но чётко определённой линии. И все — даже те, кто в этот момент произносил речь — ощущали этот взгляд, направлявший, контролирующий, не оставлявший места для отклонений.
Обсуждение длилось почти два часа. К завершению Александров выглядел полностью сломленным — лицо серое, взгляд потухший, плечи опущены так низко, словно на них лежал неподъёмный груз. Он больше не вытирал пот со лба — не осталось сил даже на этот простой жест.
— Есть предложение завершить обсуждение и перейти к принятию резолюции, — произнёс председатель, когда последний оратор закончил обличительную речь. — Возражений нет? Тогда позвольте зачитать проект постановления.
Он достал лист бумаги, надел очки и начал читать монотонным, лишённым эмоций голосом:
— «Заслушав и обсудив персональное дело члена ЦК КПСС, министра культуры СССР товарища Александрова Георгия Фёдоровича, Московский городской комитет партии постановляет: за грубые нарушения партийной морали, за дискредитацию высокого звания члена партии, за действия, несовместимые с пребыванием на руководящем посту, рекомендовать Президиуму Верховного Совета СССР освободить товарища Александрова от должности министра культуры. Просить Центральный Комитет КПСС рассмотреть вопрос о пребывании товарища Александрова в рядах партии».
Председатель снял очки и оглядел собравшихся:
— Кто за данное постановление, прошу голосовать.
Лес рук взметнулся вверх. Никто не оставил руку опущенной, никто не осмелился воздержаться. Единодушное, абсолютное согласие — то самое, которое в партийной терминологии называлось «морально-политическим единством».
— Постановление принято единогласно, — констатировал председатель. — Товарищ Александров, вы свободны.
Как осуждённый, он медленно, с трудом отошёл от трибуны. Шаги неуверенные, словно боялся упасть. Никто не смотрел ему в глаза, никто не предложил помощи. Он шёл один, окружённый физически ощутимой пустотой отчуждения. Когда дверь за ним закрылась, прошёл вздох — не сочувствия, а облегчения тех, кто избежал участи жертвы.
— На этом заседание объявляется закрытым, — произнёс председатель.
Хрущёв поднялся. Лицо оставалось спокойным, но в глубине глаз мелькало удовлетворение хищника, только что насытившегося добычей. Он неспеша собрал бумаги, кивнул членам президиума и направился к выходу. Толпа почтительно расступалась, образуя живой коридор.
Когда дверь за ним закрылась, помещение наполнилось гулом голосов — испуганных, возбуждённых, облегчённых. Каждый спешил высказать мнение, возмущение, одобрение принятому решению. Но в этом многоголосье отчётливо слышалась одна нота — страха перед системой, которая с такой лёгкостью перемалывала тех, кто ещё вчера казался неприкасаемым.
Кабинет Хрущёва в Кремле дышал особой атмосферой власти — плотной и серой, как зимнее небо за окном. Через высокие окна, занавешенные тяжёлыми портьерами цвета бутылочного стекла, едва пробивался холодный свет, оставляя большую часть помещения в полумраке. Резкие тени подчёркивали лица трёх мужчин у массивного стола с зелёным сукном. Маленков и Булганин сидели напротив хозяина с той напряжённой неподвижностью, которая возникает, когда каждый жест может оказаться роковым.
Хрущёв постукивал пальцами по столешнице — короткими, резкими движениями, словно отбивая ритм невидимого марша. Приземистая фигура казалась монолитной, высеченной из камня — неподвижный центр силы, вокруг которого вращалась вся система власти. Перед ним лежала стопка бумаг с красными пометками на полях — будто он вгрызался в каждый документ, как в горло врага.
Напротив — Георгий Максимилианович Маленков, второй человек в государстве, председатель Совета Министров. Круглое лицо с двойным подбородком, обычно выражавшее спокойную уверенность, побледнело, черты заострились, глаза беспокойно перебегали от Хрущёва к закрытой папке. Тонкие пальцы нервно поглаживали обложку блокнота, словно успокаивая этим механическим движением.
Рядом — Николай Булганин, министр обороны, человек с седой окладистой бородой и военной выправкой, сохранившейся даже в гражданском костюме. Лицо напоминало маску — неподвижное, с застывшим выражением вежливого внимания, — но выдавали руки, сцепленные в замок так крепко, что побелели костяшки.
В кабинете висела тишина, нарушаемая только тиканьем старинных часов в углу. Три человека, в чьих руках концентрировалась почти абсолютная власть над огромной страной, сидели друг напротив друга, как игроки в покер, ожидая, кто первым откроет карты.
Хрущёв резко прекратил постукивание, словно оборвав невидимую нить. Этот простой жест в его исполнении превратился в демонстрацию силы. Он поднял глаза на собеседников — взгляд холоден и расчётлив.
— Что ж, товарищи, — начал без предисловия, — не будем тратить время на пустые разговоры. Все мы люди занятые.
Маленков попытался улыбнуться, но вышло лишь нервное подёргивание губ:
— Да, Никита Сергеевич, времени у всех в обрез. Тем более что через неделю пленум…
— Вот именно, — перебил Хрущёв, и в этом коротком вмешательстве было столько властной уверенности, что Маленков осёкся на полуслове. — Пленум. Очень важный момент для партии. Для страны. Для всех нас лично.
Он выдержал паузу, давая словам осесть в сознании собеседников.
— И вот в преддверии такого события, — продолжил Хрущёв, выдвигая ящик стола и доставая стопку папок, — у меня оказываются эти материалы.
Папки легли на зелёное сукно с глухим стуком. Простые картонные папки с бумажными завязками — стандартные для делопроизводства КГБ, ничем не примечательные, кроме одной детали: на каждой красным карандашом было написано «Совершенно секретно». Три папки — по одной на каждого присутствующего.
Маленков невольно отпрянул, словно перед ним положили не бумаги, а змею. Булганин сохранил неподвижность, но дыхание стало заметно чаще, а глаза сузились, как у человека, оценивающего степень опасности.
— Что это? — спросил председатель совета министров, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— А вы не догадываетесь? — Хрущёв улыбнулся широко, открыто, но улыбка не затронула глаз, которые остались холодными и оценивающими. — Ну что ж, позвольте прояснить.
Он открыл первую папку и начал методично выкладывать на стол фотографии — с неторопливостью карточного шулера, который наслаждается моментом перед решающей сдачей.
— Вот вы, Георгий Максимилианович, — Хрущёв положил перед Маленковым снимок, на котором председатель Совмина был запечатлён в обществе молодой светловолосой женщины. Они сидели в ресторане, интимно склонившись друг к другу. — Это ведь Светлана Орлова? Агент «Гетеры» под кодовым именем «Жасмин». Очаровательная девушка. Была.
Маленков побледнел ещё сильнее. Пальцы, только что нервно поглаживавшие блокнот, замерли.
— А вот, — продолжал Хрущёв, выкладывая следующее фото, — вы с той же девушкой, но уже в спальне в Ново-Огарёво. Узнаёте китайскую вазу династии Мин? Ту, что Мао подарил в сорок девятом?
Снимок был сделан в полутёмной комнате, но детали различались достаточно чётко, чтобы не оставалось сомнений в характере происходящего. Маленков рефлекторно протянул руку, чтобы перевернуть фотографию, но Хрущёв остановил его, накрыв снимок ладонью.
— Не стоит, Георгий Максимилианович. Это не единственная копия.
Он выложил ещё несколько фотографий, затем перешёл к бумагам — машинописные листы с грифом «Совершенно секретно».
— А вот расшифровки записей ваших бесед с этой девушкой. Удивительно, сколько государственных тайн можно выболтать в постели, не так ли?
Маленков открыл рот, собираясь что-то сказать, но Хрущёв продолжил, не давая вставить ни слова:
— И, конечно, показания других участниц «Гетеры». — Хрущёв выдержал паузу, наблюдая, как собеседник нервно сглотнул. На самом деле Кривошеин молчал на допросах, как партизан, но Маленкову знать об этом было необязательно. — Драматург оказался очень… разговорчивым. Назвал всех, с кем вы встречались, когда, где. Даже ваши, скажем так, особые предпочтения описал в таких деталях, что следователь краснел.
Теперь Хрущёв повернулся к Булганину, чья маска невозмутимости начала трескаться — на лбу выступили капли пота, борода едва заметно подрагивала.
— Николай Александрович, для вас тоже есть интересные материалы. — Он открыл вторую папку и извлёк новую порцию фотографий. — Вот вы с Милой Файман на правительственной даче в Сочи. А вот — в Валентиновке. И ещё — кажется, это ваш кабинет в министерстве?
Хрущёв методично выкладывал снимки, давая Булганину рассмотреть каждый, впитать детали, осознать масштаб катастрофы. Лицо министра обороны оставалось неподвижным, но взгляд становился всё более напряжённым, дыхание — всё более тяжёлым.
— Девочка была очень исполнительной, — продолжал Хрущёв почти задумчиво. — Записывала все ваши разговоры после встреч. Особенно интересны рассуждения о военной доктрине и перспективах реорганизации армии. Очень ценные сведения для наших, скажем так, зарубежных партнёров.
Булганин стиснул зубы так, что на скулах обозначились желваки, но промолчал. Любое слово сейчас будет использовано против него — он это понимал.
Хрущёв умолк, постукивая пальцами по столешнице.
— Видите ли, товарищи, — продолжил он, растягивая слова, — через неделю пленум. Важнейший момент в жизни партии. И было бы прискорбно, если бы эти материалы стали предметом обсуждения.
Маленков наконец обрёл голос:
— Никита Сергеевич, нельзя же так… Это же клевета. Кривошеин — аморальный тип, его показаниям нельзя верить. А эти фотографии… мало ли что можно сфабриковать…
Хрущёв поднял руку, и Маленков осёкся, как школьник, прерванный учителем.
— Георгий Максимилианович, не усугубляйте положение отрицанием очевидного. — Голос звучал почти по-отечески, но глаза оставались холодными, как вода в проруби. — Мы все здесь взрослые люди. Все понимаем, что происходит.
Он щёлкнул выключателем настольной лампы, и яркий свет упал на разложенные фотографии, безжалостно обнажая то, что предпочли бы скрыть оба визитёра.
— Вы, Георгий Максимилианович, — продолжил Хрущёв, глядя прямо в глаза Маленкову, — либо тихо займёте должность министра электростанций, либо я предам это дело огласке.
Маленков сглотнул, кадык дёрнулся. Второй человек в государстве в одно мгновение превращался в рядового министра — падение столь стремительное, что у любого закружилась бы голова.
— Но это невозможно, — попытался возразить он. — Я председатель Совета Министров. Назначен Верховным Советом. Вы не имеете права…
— Не имею права? — голос Хрущёва стал тише, но в этой тихости была такая угроза, что Маленков невольно отодвинулся. — А вы имели право встречаться с этими женщинами? Имели право разглашать государственные тайны в постели? На аморальное поведение, несовместимое с высоким званием члена партии?
Хрущёв выпрямился в кресле, и коренастая фигура словно нависла над столом, несмотря на небольшой рост.
— Сегодня утром, — продолжил он, чеканя каждое слово, — мы отправили в отставку Александрова. За то же самое, что творили вы. Но он лишь прикрытие, разменная пешка. Настоящая цель — вы, Георгий Максимилианович.
Маленков выпрямился, пытаясь сохранить остатки достоинства:
— Никита Сергеевич, давайте решать вопросы по-товарищески. Я готов на компромисс, но должность министра электростанций… это слишком резкое понижение. Может, найдём другой вариант? Первый заместитель…
— Георгий Максимилианович, — перебил Хрущёв с той бесцеремонностью, которая сопутствует абсолютной власти, — выбор прост: либо позорный суд, либо почётная отставка. Других вариантов нет.
Он начал методично собирать фотографии и бумаги, складывая обратно в папки — так же неторопливо, как раскладывал, давая собеседникам время осмыслить происходящее.
Закрыв последнюю папку с глухим, окончательным звуком, Хрущёв поднял глаза на Булганина. В этом взгляде Николай Александрович прочёл свой приговор так же ясно, как если бы тот был напечатан на официальном бланке. Маленков, уже потерянный для власти, сжался в кресле, но для Булганина время сжалось до единственного момента — когда коренастый человек с массивной лысой головой решал его судьбу.
— Что касается вас, Николай Александрович, — начал Хрущёв почти дружелюбно, что делало ситуацию ещё более зловещей, — у меня иное предложение.
Булганин выпрямил спину — военная выучка не позволяла сгорбиться даже перед лицом неизбежного. Руки, сцепленные в замок, оставались неподвижными, но внутри всё дрожало от напряжения.
— Слушаю, Никита Сергеевич, — ответил он с выдержкой, которая вырабатывается годами командования, когда нельзя показывать страх перед неприятелем.
Хрущёв слегка наклонился вперёд, положив локти на стол. Свет настольной лампы падал на лицо снизу, создавая резкие тени, придававшие чертам что-то демоническое.
— Ты, Николай Александрович, займёшь его место, — Хрущёв кивнул в сторону Маленкова, — но будешь сидеть тихо и выполнять все мои указания.
Булганин не позволил себе даже моргнуть. Лицо оставалось бесстрастным, только глаза, глубоко посаженные под густыми бровями, выдавали внутреннюю борьбу. Предложение было одновременно спасением и ловушкой — пост Председателя Совета Министров, формально первая должность в стране, но на условиях полного подчинения. Фигура без власти, марионетка с громким титулом.
— Я понимаю, — произнёс он наконец, и в этих двух словах уместилась вся безнадёжность положения.
Хрущёв удовлетворённо кивнул. Маленькие глазки блеснули торжеством хищника, загнавшего добычу. Он не спрашивал согласия — констатировал решение, уже принятое за Булганина.
— Тебе не нужно благодарить, — продолжил Хрущёв с той же ложной сердечностью. — В конце концов, я спасаю твою шкуру. Эти фотографии, — он постучал пальцем по папке, — могли бы стоить тебе не только карьеры.
Булганин почувствовал, как холодная капля пота ползёт вниз по спине. Он знал, о чём речь. В стране, где моральный облик руководителя считался таким же важным, как деловые качества, подобный скандал означал не просто отставку — полное уничтожение, возможно, арест, суд, приговор. В памяти всплыли образы тех, кто ещё вчера сидел в кремлёвских кабинетах, а сегодня — в камерах Лефортово.
— Партия может на меня рассчитывать, Никита Сергеевич, — произнёс он с интонацией старого партийца, для которого долг перед партией — высшая ценность, даже если партия превратилась в инструмент личной власти одного человека.
Маленков, до сих пор сидевший в оцепенении, вдруг ожил. На круглом лице появилось выражение отчаянной решимости человека, делающего последнюю ставку.
— Никита Сергеевич, — начал он, — прошу вас ещё раз подумать. Министр электростанций… это же… — он запнулся, — это унижение. После всех лет работы с товарищем Сталиным…
Хрущёв повернулся к нему, и во взгляде была такая смесь презрения и холодной ярости, что председатель Совмина физически отшатнулся.
— Георгий Максимилианович, — отчеканил Хрущёв, растягивая слова, — вы предпочитаете министра электростанций или подсудимого на показательном процессе? Учитывая, что среди жертв «Гетеры» была несовершеннолетняя?
Лицо Маленкова стало пепельно-серым. Он открыл рот, но не смог произнести ни звука. Только глухой стон вырвался из горла.
— Вот и отлично, — кивнул Хрущёв, воспринимая этот звук как знак согласия. — На пленуме вы объявите о добровольной отставке. По причине… — он сделал вид, что задумался, — необходимости укрепления руководства промышленностью. Звучит благородно, по-партийному.
Повернувшись к Булганину:
— А ты, Николай Александрович, будешь скромно сидеть в президиуме, а когда я предложу твою кандидатуру, сделаешь удивлённое лицо. Вроде как не ожидал такой чести.
Булганин коротко кивнул, понимая весь фарс предстоящего спектакля. Седая борода не могла скрыть бледности, выступившей испарины на лбу, но он сохранял внешнее спокойствие — последнее, что осталось.
— Как скажете, Никита Сергеевич, — произнёс он с тем смирением, которое приходит с осознанием полного поражения.
Хрущёв удовлетворённо кивнул и поднялся из-за стола, показывая, что аудиенция окончена. Коренастая фигура вдруг показалась обоим посетителям огромной, заполняющей всё пространство кабинета. Маленков и Булганин тоже встали — механически, по привычке повиноваться, выработанной годами партийной дисциплины.
— Ну что ж, товарищи, — Хрущёв сделал шаг к двери, провожая гостей, — до завтра. Надеюсь, вы хорошо отдохнёте перед пленумом. Такие важные заявления требуют свежей головы.
В голосе звучала едва скрываемая ирония, почти издёвка. Но ни Маленков, ни Булганин не решились показать, что заметили. Они молча направились к выходу — двое мужчин, ещё вчера вершивших судьбы страны, а сегодня превратившихся в послушных исполнителей чужой воли.
— И вот ещё что, — остановил их Хрущёв у самой двери, — эти материалы, — он кивнул на папки, — останутся у меня. На всякий случай. Чтобы у вас не возникло… непартийных мыслей.
Маленков вздрогнул, словно от пощёчины. Булганин сохранил каменное выражение, но пальцы непроизвольно сжались в кулак, костяшки побелели. Оба понимали: Хрущёв держит их на коротком поводке, и любое неповиновение будет стоить не просто карьеры — жизни.
Дверь кабинета закрылась за ними с глухим звуком.
Ещё до начала пленума Хрущёв жёстко раскритиковал работу Георгия Максимилиановича: «Товарищи, бремя Председателя Совета Министров оказалось для Маленкова чрезмерным. Он не в состоянии держать под контролем всю тяжесть управленческих задач, особенно в промышленности и энергетике — показатели серьёзно просели, и ему сложно с этим справиться». Эти слова задали тон предстоящему заседанию.
Следующий день выдался морозным и ясным. Солнце светило в высокие окна, но лучи, преломляясь через толстые стёкла, казались холодными, почти стерильными. Вдоль стен выстроились бюсты классиков марксизма-ленинизма, взирающие на собравшихся с выражением застывшего осуждения. Под ними сидели живые люди — члены Центрального Комитета, руководители областей, республик, министерств, все в тёмных костюмах, с настороженными лицами.
Президиум расположился на возвышении. В центре, чуть выдвинувшись вперёд, сидел Хрущёв — в отутюженном костюме, с начищенными до блеска ботинками, с тем выражением, которое вырабатывается у политиков высшего ранга: смесь уверенности, строгости и отеческой заботы. Справа от него — Маленков, бледный, осунувшийся, с потухшим взглядом. Слева — Булганин, прямой как струна, с идеально расчёсанной седой бородой, с лицом-маской, не выражающим ничего, кроме готовности служить партии.
Пленум начался с процедурных вопросов. Председательствующий — пожилой член Политбюро с лицом, изрезанным морщинами, — зачитывал повестку дня. Бесцветный, монотонный голос разносился благодаря микрофонам, расставленным на длинном столе президиума.
— Следующий вопрос повестки дня, — продолжал он, перелистывая страницу, — заявление Председателя Совета Министров СССР товарища Маленкова Георгия Максимилиановича.
По рядам пробежал едва заметный шорох — люди выпрямлялись в креслах, чувствуя приближение чего-то важного. Никто не знал точно, что произойдёт, но многие догадывались — слишком много слухов ходило в партийных коридорах последние дни.
Маленков медленно поднялся. Пиджак висел как на вешалке — казалось, он похудел за одну ночь. Лицо осунулось, под глазами залегли тёмные круги. К трибуне он подошёл с выражением обречённого достоинства, с каким осуждённые всходят на эшафот.
— Товарищи члены Центрального Комитета, — начал он, и голос, обычно уверенный, звучал надтреснуто, — сегодня я обращаюсь к вам с просьбой. Просьбой, которую считаю принципиально важной для дальнейшего развития нашей страны, нашей экономики, нашей промышленности.
Он замолчал, собираясь с силами. В зале стояла абсолютная тишина — только скрип карандашей стенографисток нарушал её.
— Я прошу Центральный Комитет освободить меня от обязанностей Председателя Совета Министров СССР, — продолжил Маленков, и в рядах послышался приглушённый гул, — в связи с необходимостью укрепления руководства промышленностью.
Говорил он заученными фразами, словно актёр, забывший роль и читающий по суфлёру. В глазах стояла пустота человека, потерявшего всё и смирившегося с этим.
— За последний период в работе нашей промышленности накопились серьёзные проблемы, требующие неотложного решения. Особенно это касается энергетической отрасли. Я считаю, что мог бы принести больше пользы партии и государству, сосредоточившись на этих вопросах.
Никто не верил ни единому слову. Все понимали, что происходит, но никто не осмеливался даже взглядом выразить сочувствие. Слишком свежа была память о том, как легко человек может исчезнуть — не только из власти, но и из жизни.
Хрущёв сидел в президиуме с выражением глубокой задумчивости, словно заявление Маленкова стало для него неожиданностью. Но маленькие и цепкие глаза следили за реакцией зала с внимательностью охотника, не спускающего взгляд с загнанной добычи.
После выступления началось «обсуждение». Один за другим к трибуне выходили заранее подготовленные ораторы, выражавшие сожаление по поводу решения товарища Маленкова, но понимание важности стоящих перед энергетикой задач. Каждый говорил почти одними словами, словно их писал один человек — что, вероятно, так и было.
Наконец слово взял Хрущёв. Он поднялся на трибуну с уверенной, чуть переваливающейся походкой, ставшей его визитной карточкой. Обвёл ряды взглядом, помолчал, создавая напряжение.
— Товарищи, — начал он с интонацией, которая заставляла всех вытягиваться по струнке, — решение товарища Маленкова, безусловно, нелёгкое. Но оно показывает высокую партийную сознательность и истинное понимание государственных интересов.
Он сделал паузу, глотнул воды из стакана на трибуне.
— В связи с освобождённой должностью Председателя Совета Министров я предлагаю кандидатуру товарища Булганина Николая Александровича. Опыт работы в государственных органах, глубокое знание экономики и международного положения делают его достойным претендентом.
Булганин, услышав своё имя, изобразил удивление, о котором говорил Хрущёв накануне. Выглядело неубедительно, но никто не осмелился бы заметить фальшь.
Голосование прошло единогласно, как и всегда. Маленков спустился с трибуны и вернулся на место в президиуме, но теперь сидел чуть в стороне, словно невидимая стена отделила его от остальных. Булганин, напротив, поднялся на трибуну с выражением глубокой признательности. Седая борода сияла в лучах солнца, делая его похожим на патриарха, благословляющего паству.
— Товарищи, — начал он с хорошо отрепетированной скромностью, — я глубоко тронут оказанным доверием и обещаю оправдать его честным, самоотверженным трудом на благо нашей великой Родины, нашей партии и народа.
Раздались аплодисменты — сначала нерешительные, потом всё более уверенные, когда увидели, что Хрущёв тоже хлопает, одобрительно кивая.
Так закончился пленум, на котором была решена судьба не только Маленкова, но и дальнейшего развития страны. Официальная формулировка: «в связи с необходимостью укрепления руководства промышленностью». Ни слова о скандале, ни намёка на истинные причины. Дело объявили закрытым, материалы отправили в секретные архивы.
Система осталась нетронутой, виновные понесли наказание, власть перераспределена. Война «под ковром» завершилась полной победой Хрущёва. Он стоял у окна в кремлёвском кабинете, глядя на заснеженную Москву. В руке — рюмка коньяка, маленькая слабость, которой иногда потчевал себя в моменты больших побед.
В сейфе за спиной надёжно хранились папки с компроматом — не только на Маленкова и Булганина, но и на многих других членов высшего руководства. Оружие, которое он использовал и будет использовать ещё не раз, расчищая путь к абсолютной власти.
Хрущёв поднял рюмку, словно произнося безмолвный тост, и выпил одним глотком. На лице появилась улыбка, которую могут понять только люди, достигшие вершин власти, — улыбка человека, знающего, что отныне его слово — закон для миллионов.