Алина поднималась по обледенелым ступеням подъезда, и каждая отзывалась глухим эхом в пустоте лестничного пролёта. После часов, проведённых в холодном кабинете на площади Дзержинского, ноги двигались сами по себе — механически, по старой хореографии возвращения домой, которую тело помнило лучше разума. В руке она сжимала ключи, металл впивался в ладонь, но этот знакомый дискомфорт казался теперь почти успокаивающим — последнее, что осталось привычным в мире, вдруг ставшем чужим.
Ветер ворвался в подъезд, когда входная дверь захлопнулась за спиной, и побежал по пролётам вверх, унося с собой завывание, похожее на стон. В этом звуке Алине почудилось что-то человеческое, созвучное её собственной боли. Лампочка на втором этаже моргала, готовясь вот-вот перегореть, и тусклый свет превращал знакомый подъезд в декорацию из фильма про привидения.
Третий этаж встретил полной темнотой — здесь лампочка уже не работала, и Алина на ощупь двигалась к своей двери, скользя пальцами по облупившейся краске стены. Цифры «17» были едва различимы, но она и так знала: именно эта дверь вела в место, которое ещё утром было домом, а теперь стало — чем? Музеем? Склепом?
Ключ не хотел поворачиваться в замке. Алина дважды безуспешно пыталась провернуть его, потом вытащила и снова вставила. Когда в третий раз приложила усилие, замок поддался с протяжным скрипом, от которого мурашки пробежали по спине. Этот звук всегда раздражал мать — «Надо будет смазать», говорила она каждую неделю, но так и не находила времени. Теперь скрип стал ещё одним напоминанием о незавершённых планах, прерванных намерениях, оборванной жизни.
Дверь подалась внутрь, и Алина замерла на пороге. В прихожей было темно, лишь тусклый свет с кухни просачивался сквозь щель под дверью — соседка Вера Степановна, должно быть, ещё не спала. Крошечная прихожая с облезлыми обоями в мелкий цветочек тонула в полумраке. Алина нащупала выключатель, но не щёлкнула им — в коммуналке за свет платили вскладчину, и мать всегда учила экономить. Она стояла в темноте, не в силах шагнуть внутрь, словно переступив порог, окончательно признает случившееся.
Ветер за спиной подтолкнул её, и она всё-таки шагнула в квартиру, закрывая за собой дверь. Тишина накрыла с головой — та особая, звенящая тишина пустого жилища, которая кажется громче любого шума. Где-то на кухне монотонно капала вода из неплотно закрытого крана, отсчитывая секунды с механической неумолимостью.
Комната встретила затхлым воздухом и запахом нафталина от старого шкафа. Несколько квадратных метров, отгороженных от соседских комнат тонкими перегородками, через которые было слышно каждое слово. Два узких дивана вдоль противоположных стен, этажерка с книгами, комод с фотографиями, тумбочка с радиоприёмником «Рекорд», маленький стол, покрытый клеёнкой — вся их жизнь умещалась в этом крошечном пространстве и казалась такой защищённой, несмотря на скудость.
Алина сняла пальто. В углу комнаты, за дверью, на ржавом крючке висела материнская шуба. Пальцы задержались на грубом воротнике — старом, с потёртыми краями, но бережно хранимом как напоминание о лучших временах. Скользнули по шершавому меху, и накатило воспоминание — мать в этой шубе ведёт её в первый класс, снег поскрипывает под ногами, а в руке тёплая материнская ладонь. Алина резко отдёрнула руку, словно обжёгшись.
Она прошла к окну. Между рамами, где образовывался зимний холодильник, стояла кастрюля с недоеденным супом — мать всегда оставляла еду, когда Алина задерживалась допоздна. «Найдёшь между рамами и поешь, когда вернёшься», — и в этой простой фразе сейчас слышалась вся материнская любовь, такая обыденная и такая невосполнимая.
После Валентиновки она и не вспомнила про него. Суп уже успел покрыться тонкой плёнкой жира. Алина коснулась пальцами кастрюли — ледяная. Отвернулась, не в силах видеть это последнее проявление заботы, которой больше не будет.
Включила настольную лампу с потрескавшимся абажуром. Жёлтый свет разлился по комнате, выхватывая из темноты знакомые предметы, которые вдруг показались чужими, словно реквизит на театральной сцене. Без материнского присутствия все эти вещи утратили душу, став просто старыми, потрёпанными предметами мебели, доживающими свой век в стандартной советской коммуналке.
Она медленно прошлась по комнате, касаясь вещей кончиками пальцев, словно пытаясь уловить остатки тепла. Материнский халат на спинке стула — тёплый, фланелевый, с вытертыми локтями. Старая шкатулка, где мать хранила немногочисленные украшения — дешёвые бусы из чешского стекла, брошь с цветной эмалью, подарок отца перед уходом на фронт. Стопка журналов «Работница» на тумбочке — мать выписывала их годами, аккуратно обрезала выкройки, часами просиживала над швейной машинкой, перешивая и перекраивая старые вещи, чтобы Алина выглядела «как положено девочке из хорошей семьи».
Балетные пуанты, висящие на гвозде в углу, заставили сердце сжаться. Первая пара — совсем ещё маленькие, с аккуратно пришитыми лентами. Мать так гордилась, когда Алину приняли в балетную школу. «Моя дочь будет танцевать на сцене Большого», — говорила она соседям с такой убеждённостью, что никто не смел усомниться. Приходила домой поздно вечером, усталая после долгих часов в райкоме партии, но всё равно садилась штопать Алинины колготки, недоедала, отказывала себе в новых туфлях и платьях, лишь бы дочь могла заниматься.
А теперь… теперь ради этих пуантов и мечты о сцене Большого Алина ездила на «литературные вечера» к Кривошеину, где её рассматривали как товар на витрине. Из-за этого мать, узнав правду, начала собирать доказательства. Из-за этого её убили — выследили и ударили по голове в тёмном переулке, как бродячую собаку.
На комоде стояла фотография в пожелтевшей деревянной рамке — единственная семейная реликвия, которой они по-настоящему дорожили. Алина взяла её в руки, и сердце болезненно сжалось. На снимке они с матерью у входа в Большой театр — обе улыбающиеся, счастливые, с букетом полевых цветов. День поступления в балетное училище — солнечный, яркий, полный надежд и планов. Алине тогда исполнилось одиннадцать, и она была уверена, что мир лежит перед ней, как праздничная скатерть, расстеленная для чаепития.
На снимке мать выглядела такой молодой — ей тогда было чуть за тридцать. Тёмные волосы забраны в аккуратный пучок, взгляд ясный, полный гордости за дочь и веры в её будущее. Обе смотрели в объектив с той особой открытостью, которая бывает у людей, уверенных, что завтра будет лучше, чем вчера.
Пальцы Алины скользнули по холодному стеклу рамки, коснулись материнского лица. Не могло быть так, чтобы этого лица больше не было на земле. Чтобы этот голос никогда больше не позвал её по имени. Чтобы эти руки, всегда готовые помочь, поддержать, утешить, теперь лежали безжизненно и холодно.
Первые горячие и обжигающие слёзы покатились по щекам и упали на стекло, закрывавшее фотографию. Алина прижала рамку к груди и медленно опустилась на пол, прямо там, где стояла. Рыдания рвались из горла, сотрясая тело. Она плакала громко, отчаянно, не стесняясь, зная, что соседи слышат через тонкие стены, но уже не заботясь об этом. Что-то сломалось внутри, какая-то плотина рухнула, и боль хлынула потоком.
— Мама, — шептала она в пустоту комнаты, — мамочка, прости меня… Это я виновата… Если бы не я…
Слова путались и обрывались, тонули в рыданиях. Тонкие пальцы, привыкшие к изяществу балетных движений, судорожно сжимали рамку, как утопающий хватается за соломинку. Она сидела так, скорчившись на полу, бесконечно долго, оплакивая не только мать, но и собственную утраченную невинность, собственную слепоту, собственную наивность.
Постепенно рыдания стихли, сменившись тихим, монотонным плачем. Усталость навалилась свинцом, мышцы ныли от напряжения. Она так и сидела на полу, привалившись спиной к комоду, прижимая к груди фотографию. За окном стемнело окончательно, и только жёлтый круг света от настольной лампы выхватывал её фигуру из сгустившегося сумрака.
И в этой тишине, в этом полумраке что-то изменилось внутри. Боль не ушла, но к ней примешалось новое чувство — яростное, жгучее, поднимавшееся откуда-то из глубины. Гнев. Чистый, незамутнённый гнев, направленный на тех, кто отнял у неё мать.
Кривошеин. Александров. Их прихвостни. Система, которая позволяла им пользоваться молодыми девушками как вещами, а потом выбрасывать без последствий. Система, которая убила её мать за то, что та осмелилась протестовать.
Алина медленно поднялась с пола, аккуратно поставила фотографию обратно на комод. Движения стали чёткими и собранными. Дыхание, ещё минуту назад судорожное от рыданий, выровнялось. Руки, только что дрожавшие, сжались в кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони.
Она подошла к окну и посмотрела на зимнюю Москву — огни в окнах домов напротив, редкие прохожие, спешащие по своим делам, жёлтый свет фонарей, отражающийся в сугробах. Обычный январский вечер. Мир продолжал существовать, словно ничего не случилось. Словно Елены Андреевны Морозовой никогда и не было.
Дыхание запотевало стекло, и Алина с неожиданной ясностью поняла: они не должны так просто отделаться. Не должны продолжать жить как ни в чём не бывало, пока её мать лежит в холодном морге. Не должны думать, что могут безнаказанно уничтожать чужие жизни.
Решение пришло внезапно, как приходят самые страшные и самые правильные решения — сразу, целиком, без сомнений. Алина отвернулась от окна и направилась к маленькой кладовке в углу прихожей, где хранились инструменты, старые чемоданы и всякая хозяйственная мелочь.
Дверца поддалась не сразу — петли заржавели от времени и сырости. Внутри пахло пылью, бензином и старым железом. Не колеблясь, она протянула руку в темноту и нащупала на нижней полке то, что искала — пузатую бутылку с бензином, оставшуюся от летних походов с матерью. Рядом лежал коробок спичек — обычных, бытовых, с красной головкой.
Вытащила бутылку и спички, взвесила в руках. Тяжесть этих простых предметов придавала решимости, делала план реальным. Сердце билось ровно и сильно, как перед выходом на сцену, когда знаешь, что отступать некуда. В голове была пустота — спокойная, звенящая.
Поставила бутылку на пол и открутила крышку. Резкий запах ударил в ноздри, но она не поморщилась. В этом запахе ей почудилось что-то очищающее, как в запахе спирта, которым обрабатывают рану перед тем, как наложить повязку. Только её рана была слишком глубока для любых повязок.
Электричка стояла у первой платформы Ярославского вокзала, двери распахнуты. Алина переминалась с ноги на ногу, не решаясь войти. Сумка с бутылкой бензина оттягивала плечо, стеклянное горлышко упиралось в бок через тонкую ткань. Люди проталкивались мимо, задевая локтями. Под сводчатым потолком вокзала их лица в желтоватом свете казались восковыми масками. Кто-то кашлял. Кто-то ругался на медлительных пассажиров. Холод от мраморного пола поднимался по ногам, но Алина не замечала его — всё отступило куда-то далеко, осталась только цель.
Проводница у вагона посмотрела на часы и крикнула что-то о скором отправлении. Толпа качнулась вперёд, увлекая Алину к самым дверям. Она не сопротивлялась. Последний гудок прозвучал, когда она шагнула в вагон, прижимая сумку к груди обеими руками.
Вагон был переполнен — пахло мокрой одеждой, махоркой и усталостью. Рабочие в телогрейках, женщины с авоськами, студенты с потёртыми портфелями. Протиснувшись в самый конец, она нашла свободное место у окна и села, не выпуская сумку из рук. Напротив устроилась молодая женщина с маленьким мальчиком в красной шапке. Мальчик болтал ногами и с любопытством разглядывал Алину, но она не видела его. Перед глазами стояло только одно лицо — лицо матери.
— А куда мы едем, мама? — звонкий детский голос прорезал общий гул.
— К бабушке, — ответила женщина, поправляя сползающую шапку сына. — Спи, Петенька, ещё долго ехать.
Алина вздрогнула. Просто детский вопрос, обычный разговор матери и сына, но в нём теперь скрывалась непереносимая боль. У неё больше не будет такого — простых вопросов к матери, привычных ответов. Никогда. Пальцы сильнее стиснули сумку, ощущая через ткань твёрдые очертания бутылки.
Поезд набирал скорость, вагон раскачивался, и пассажиры покачивались в такт, как колосья под ветром. Алина смотрела в окно, но видела не заснеженные пейзажи, а своё отражение — бледный овал лица с тёмными пятнами глаз. За этим лицом вдруг проступило другое — строгие черты матери, прямой взгляд, тонкие брови, которые она приподнимала, когда была недовольна. «Ты поздно вернулась, Алина», — словно слышался голос сквозь стук колёс. «Где ты была?»
Где она была? На даче у Кривошеина, конечно. В одной из тех комнат наверху, куда гости поднимались после «литературных дискуссий». В прошлый раз это была комната в конце коридора — с тяжёлыми бордовыми шторами и картиной над кроватью, изображавшей обнажённую нимфу в лесу. Алина помнила, как взгляд цеплялся за эту картину, пока Александров неторопливо расстёгивал пуговицы на рубашке, говоря что-то о классическом балете и новых постановках.
Она содрогнулась и отвела взгляд от окна, пытаясь избавиться от воспоминаний. Напротив мальчик в красной шапке уже спал, привалившись к материнскому плечу. Женщина тоже дремала, обняв сына рукой в штопаной варежке. Их спокойные лица были так не похожи на то, что творилось внутри Алины, что ей стало трудно дышать.
Электричка сбавила ход и с визгом тормозов остановилась на маленькой станции. Несколько человек вышли, ещё больше вошли, и в вагоне стало совсем тесно. Прямо над Алиной теперь стоял высокий парень в студенческой шинели, держась за поручень и задевая её плечо при каждом толчке. Она вжалась в угол, стараясь занимать как можно меньше места.
— Простите, — пробормотал студент, когда электричка дёрнулась и он наступил ей на ногу.
Алина молча кивнула, не поднимая глаз. Ей не хотелось разговаривать, не хотелось, чтобы кто-то запомнил её лицо или голос. Она была здесь призраком, невидимкой, просто ещё одним безымянным пассажиром в вечерней электричке.
Станции сменяли одна другую — Лосиноостровская, Мытищи, Пушкино. На каждой останавливались, впускали и выпускали пассажиров. Монотонность движения, стук колёс, мерное покачивание вагона — всё это действовало усыпляюще, но Алина не могла позволить себе отвлечься. Она следила за названиями станций с тем же вниманием, с каким когда-то отсчитывала такты в балетном классе.
Постепенно вагон пустел. Рабочие в ватниках сошли на Мытищах, студенты — на Пушкино. Остались в основном дачники — пожилые супружеские пары с огромными сумками, одинокие мужчины с рюкзаками, мать с ребёнком, которые всё ещё спали напротив.
Алина сидела неподвижно, только пальцы, сжимавшие сумку, затекли и побелели от напряжения. В голове крутились обрывки мыслей, налетая друг на друга, как снежинки в метели. Вот она в девять лет впервые надевает пуанты — ощущение жёсткости и одновременно лёгкости. Вот мать на родительском собрании в балетной школе — единственная в строгом костюме с партийным значком среди нарядно одетых женщин. Вот первое посещение дачи Кривошеина — ей восемнадцать, она взволнована предстоящей встречей с «важными людьми от искусства». И вот последняя встреча с матерью — утром, когда Алина уходила на репетицию, а Елена Андреевна сидела на кухне, просматривая какие-то бумаги. «Будь осторожна, Алиночка», — только и сказала она тогда, не поднимая глаз. Теперь Алина понимала, что это были те самые документы, которые мать собиралась отнести в прокуратуру. Свидетельства, показания, доказательства… Всё, что стоило ей жизни.
Стук колёс изменился — электричка сбавляла ход. В Софрино вагон почти опустел: большинство пассажиров вышли, чтобы пересесть на мытищинскую ветку. «Следующая станция — Ашукинская», — прозвучал механический голос из динамика. Ещё немного до Валентиновки. Алина выпрямилась, глубоко вдохнула, пытаясь успокоить участившееся сердцебиение. Руки непроизвольно повторяли знакомое движение из класса — пальцы округлены, запястья расслаблены, «вода должна стекать по рукам», как говорила педагог. Эти привычные жесты успокаивали, возвращали ощущение контроля.
За окном стремительно темнело. Зимние сумерки сгущались, превращая заснеженные поля в бесформенные серые пространства. Редкие огоньки деревенских домов мелькали вдалеке, как маяки в туманном море. Постепенно в окне стало отражаться освещённое нутро вагона: жёлтый свет потолочных ламп, понурые фигуры пассажиров, её собственное лицо с застывшим выражением, которое она сама с трудом узнавала.
«Станция Валентиновка!» — объявление выдернуло её из оцепенения. Электричка медленно тормозила, скрипя всем своим металлическим телом. Алина поднялась, крепче прижимая к себе сумку. Женщина с ребёнком тоже встали, мальчик сонно тёр глаза. Несколько других пассажиров собирали вещи, готовясь к выходу.
Когда двери открылись, Алину обдало холодным воздухом, пахнущим снегом и сосновой хвоей. Она ступила на платформу, ощущая, как ноги после долгого сидения странно одеревенели. Лампы на станции горели тускло, создавая желтоватые пятна света на утоптанном снегу. Вокруг было несколько человек — те, кто вышел вместе с ней, и встречающие. Все торопились уйти, никто не обращал внимания на худенькую девушку с хозяйственной сумкой в руках.
Алина двинулась вслед за остальными, но у выхода с платформы свернула в сторону, отделяясь от общего потока. Дорогу к даче Кривошеина она помнила слишком хорошо. Сколько раз приезжала сюда — сначала с робкой надеждой и волнением, потом с тяжёлым чувством неизбежности, а теперь… теперь с единственной целью, которая придавала смысл существованию после того, как не стало матери.
Она шла знакомым путём через посёлок, где между заснеженных сосен виднелись дачные домики с освещёнными окнами. Ноги сами несли мимо калиток, мимо занесённых снегом скамеек, мимо деревянной доски объявлений с наполовину сорванными бумажками. Дачный посёлок жил своей зимней жизнью — неспешной, сонной, но не вымершей. Из некоторых труб поднимался дым, в одном из дворов лаяла собака, учуяв прохожего.
Чем дальше от станции, тем темнее становилось вокруг. Фонари здесь стояли редко и горели не все. Она шла по памяти, касаясь рукой в перчатке заборов и стволов деревьев. Сумка с бутылкой оттягивала плечо, но теперь эта тяжесть придавала решимости. Дорога пошла под уклон, затем повернула, и вдалеке, за поворотом, показался тот самый забор — высокий, добротный, крашенный в тёмно-зелёный цвет.
Дача Кривошеина стояла особняком от других, в глубине участка. За забором виднелся двухэтажный деревянный дом с мезонином — настоящая усадьба, не чета скромным домикам соседей. В окнах горел свет — тёплый, жёлтый, приглашающий. Алина остановилась в тени дерева, глядя на этот свет, и её пронзило странное чувство — смесь ненависти и тоски. Там, внутри, сейчас, наверное, сидит Кривошеин в бархатном халате, потягивает коньяк, просматривает бумаги или читает книгу. Может, рядом Попов — вечный помощник с блеклыми глазами и услужливыми руками. Может, и другие гости. Может, даже другие девушки…
Алина сделала глубокий вдох. Морозный воздух обжёг лёгкие, но в этой боли было что-то отрезвляющее. Она стянула перчатки и спрятала в карман пальто — руки должны быть свободными. Затем, пригибаясь, двинулась вдоль забора, выискивая тот участок, который хорошо помнила — где доски были прибиты неплотно и можно было протиснуться, если знать место.
Щель между досками оказалась там же. Алина огляделась — вокруг никого, только тишина зимнего вечера и далёкий лай собак. Осторожно раздвинула доски, стараясь не шуметь, и протиснулась на участок. Сумка на секунду застряла, пришлось дёрнуть. Сердце колотилось так громко, что, казалось, его стук могли услышать в доме.
Оказавшись внутри, она замерла, вжавшись в забор. Дом стоял метрах в пятидесяти, между ними — расчищенная дорожка, по бокам которой высились сугробы. Справа виднелась беседка, занесённая снегом, слева — гараж с запертыми воротами. Из трубы поднимался дым, изгибаясь причудливыми кольцами в неподвижном воздухе.
Пригибаясь и стараясь ступать бесшумно, Алина двинулась к дому, прячась в тенях деревьев. Снег скрипел под ногами, и этот звук казался оглушительным в вечерней тишине. Она обогнула дорожку, предпочитая идти по сугробам, где снег был мягче и не скрипел так предательски. Ноги проваливались по колено, но балетная выучка помогала сохранять равновесие.
С каждым шагом дом становился ближе, и теперь Алина могла рассмотреть его в деталях — резные наличники на окнах, крыльцо с перилами, крытую веранду. На втором этаже свет горел только в одном окне — вероятно, в кабинете Кривошеина. Первый этаж был освещён полностью, и сквозь неплотно задёрнутые шторы виднелись смутные фигуры.
У Алины перехватило дыхание. Там люди. Это не входило в план. Она рассчитывала, что дом будет пуст или что в нём окажется только хозяин. Но судя по движению теней за шторами, внутри было несколько человек. Вечеринка? Очередной «литературный вечер»?
Она заставила себя двигаться дальше. План оставался прежним. Дом деревянный, старый, занялся бы моментально, особенно если плеснуть бензином на крыльцо. Даже если внутри люди — успеют выскочить. Ей нужно было не убийство, а справедливость. Уничтожить это место, этот символ разврата и унижения, где приносились в жертву судьбы молодых девушек.
Алина осторожно обогнула дом и вышла к чёрному ходу. Здесь было темно — свет из окон не достигал этой стороны. Деревянное крыльцо с тремя ступеньками вело к двери, которая, она знала, была всегда заперта. Но дверь не была целью. Само крыльцо — вот что её интересовало. Старое, деревянное, с потрескавшейся краской и облупившимся лаком.
Она поставила сумку на снег. Пальцы дрожали — не от холода, от напряжения. Достала бутылку с бензином, открутила крышку. Резкий запах ударил в ноздри, на мгновение вызвав головокружение. Она шагнула к крыльцу, подняла бутылку и начала лить бензин на ступени, на перила, на деревянный настил.
Тёмная жидкость растекалась по дереву, впитываясь в трещины, капая сквозь щели между досками, оставляя мокрые следы на снегу. Запах становился всё сильнее, перебивая даже аромат сосновой смолы. Алина двигалась вокруг крыльца, поливая его со всех сторон, стараясь, чтобы бензин попал на все деревянные части.
Когда бутылка опустела наполовину, она остановилась, прислушиваясь. Из дома доносились приглушённые голоса и смех — там явно шло какое-то веселье. Но здесь, с этой стороны, было тихо. Никто не видел её, никто не мог помешать.
Алина продолжила с большей уверенностью. Поднялась на ступеньки, разливая остатки бензина по площадке перед дверью. Жидкость тёмными пятнами расползалась под ногами. Капли падали на снег, создавая причудливый узор — словно чёрные звёзды на белом небе.
Бутылка опустела. Алина бросила её в сугроб и вытащила из кармана коробок спичек — тот самый, из домашней кладовки. Коробок был старый, потёртый, с изображением кремлёвской башни на крышке. Открыла его и достала спичку, удивляясь, как неестественно белеет рука на фоне темноты.
Она стояла на пропитанном бензином крыльце, держа спичку. Запах горючего окружал её, проникал в одежду, в волосы, словно метил, делал соучастницей собственного преступления. Один взмах руки, одно движение — и всё это место превратится в огненный ад.
Рука с коробком дрожала. Спичка никак не хотела выниматься — застряла, зацепившись за край. Алина дёрнула сильнее, сломав её. Выругалась одними губами — беззвучно, как привыкла на репетициях, когда не получался сложный элемент.
Достала вторую спичку. На этот раз она вышла легко, словно сама стремилась к своему предназначению. Пальцы, натренированные годами балетной дисциплины, больше не дрожали. В них появилась та особая, мертвенная твёрдость, которая приходит к человеку, переступившему внутреннюю черту.
Она чиркнула спичкой о коробок. Серная головка вспыхнула с тихим шипением, и маленькое пламя затрепетало в морозном воздухе, отбрасывая на лицо неровные тени. Крошечный огонёк, такой хрупкий и живой, на мгновение загипнотизировал её. В его пляшущем свете окружающая тьма отступила, и Алине почудилось, что из темноты на неё смотрит мать — не с укором, а с той непостижимой материнской любовью, которая остаётся неизменной, что бы ни сделал ребёнок.
Секундное колебание — не больше вдоха — и девушка наклонилась, поднося спичку к пропитанной бензином доске. Огонь коснулся тёмного пятна и мгновенно превратился из робкого огонька в жадное, торжествующее пламя. Оно побежало по дереву с тихим свистящим звуком, словно вдыхая бензиновые пары, и в считанные секунды охватило весь настил крыльца.
Алина отступила на шаг, потом ещё и ещё, завороженно наблюдая, как стремительно разрастается пламя. Огонь полз по перилам, взбирался по столбикам, перепрыгивал с одной ступеньки на другую. В этом танце было что-то завораживающее, почти музыкальное, как в балетных постановках, где огонь изображают танцоры в красных костюмах.
Жар опалил лицо, заставив отступить ещё дальше. Теперь Алина стояла в нескольких метрах от крыльца, всё ещё сжимая в руке пустой коробок. Пламя отражалось в её расширенных зрачках, и в этом отражении сгорала прежняя Алина — наивная, доверчивая девочка, мечтавшая о балетной сцене и верившая обещаниям сильных мира сего.
Треск огня заглушал все другие звуки — шум ветра в соснах, далёкий собачий лай, приглушённые голоса из дома. Алина не слышала ничего, кроме этого треска, не видела ничего, кроме пляшущих языков пламени. Огонь уже лизал стену дома возле двери, и дерево, высушенное годами, легко поддавалось. Вот-вот пламя должно было перекинуться на сам дом.
Из-за спины донёсся звук — едва уловимый скрип снега под чьей-то ногой, но Алина не обратила на него внимания, поглощённая зрелищем разрастающегося пламени. Её лицо, освещённое отблесками огня, выражало странное спокойствие, почти умиротворение, как у человека, наконец решившегося на поступок, который долго откладывал.
Алина не заметила тёмной фигуры, бесшумно приближавшейся сзади по мягкому снегу. Не слышала тихого, прерывистого дыхания, не почувствовала движения воздуха. Кривошеин двигался с осторожностью хищника, медленно сокращая расстояние. Глаза, обычно маслянисто-спокойные, сузились, губы сжались в тонкую линию. Он наклонился, не сводя взгляда с хрупкой фигурки на фоне пламени, и рука нащупала в сугробе что-то твёрдое — обломок кирпича, оставшийся от недавнего ремонта печи.
Огонь трещал всё яростнее, занимаясь по стене дома. Внутри раздались встревоженные голоса — кто-то заметил пламя, кто-то начал кричать. Но эти крики казались Алине отдалёнными, нереальными, словно доносились из другого мира. В своём собственном мире она стояла одна, лицом к лицу с огнём.
Шаг. Ещё шаг. Кривошеин подобрался совсем близко, сжимая в руке тяжёлый кирпич. Лицо, обычно хранившее выражение благосклонной снисходительности, превратилось в маску холодной ярости. Ещё секунда — и он уже стоял прямо за спиной Алины, высокий, грузный, с занесённой для удара рукой.
Возможно, какое-то движение воздуха, какой-то инстинкт заставил Алину начать оборачиваться. Но она успела лишь уловить краем глаза тень, метнувшуюся к ней, и тут же что-то тяжёлое обрушилось на затылок, чуть выше линии роста волос.
Странно, но боли почти не было — только глухой, тупой звук и мгновенная вспышка перед глазами, как разбитое зеркало, рассыпающееся на тысячи осколков. Алина почувствовала, как земля уходит из-под ног, как тело вдруг стало невесомым, неподвластным воле. Перед глазами промелькнули огненные языки, кружащийся снег, чёрная кромка леса на фоне ночного неба — всё сложилось в странную, кривую картину, которая тут же начала расплываться и темнеть.
Она падала будто бесконечно долго, хотя прошла всего секунда. Снег принял тело с мягким хрустом. Алина лежала на спине, глядя в ночное небо, где между рваных зимних облаков проглядывали бледные звёзды. Сознание угасало быстро, как пламя без кислорода. Последнее, что она видела — склонившееся над ней лицо Кривошеина, искажённое гневом, с бледными губами, шепчущими что-то, чего она уже не могла разобрать.
Темнота обступила со всех сторон, поглощая всё — боль, страх, ненависть. В этой темноте почудилось лицо матери — спокойное, понимающее, и Алине захотелось сказать что-то важное, слова, которые так и не были сказаны. Но темнота сгустилась окончательно, и сознание покинуло её.
Кривошеин не стал терять времени. Убедившись, что девушка без сознания, он бросился к крыльцу, где огонь уже начал серьёзно повреждать стену. В несколько прыжков очутился у сугроба и принялся забрасывать пламя снегом, работая с яростной энергией человека, защищающего своё имущество. Каждое движение было точным, экономным, несмотря на грузную фигуру. Снег падал на огонь, шипя и превращаясь в пар, но Кривошеин не останавливался.
Из дома выбежал Попов с ведром воды. За ним следовали ещё двое — кто-то из гостей, привлечённых шумом и запахом дыма.
— Что случилось? — крикнул Попов, выплёскивая воду на огонь.
— Потом, — отрывисто бросил Кривошеин, продолжая забрасывать пламя снегом. — Неси ещё воды! И никому ни слова, понял?
Попов кивнул и бросился обратно в дом. Остальные, видя решительность хозяина, принялись помогать, зачерпывая снег руками и бросая на огонь. Постепенно пламя начало отступать.
Только когда от огня остались лишь тлеющие головешки и едкий запах гари, Кривошеин отвлёкся от тушения и посмотрел в сторону неподвижно лежащей на снегу Алины. Её фигурка казалась совсем маленькой и беззащитной, а тёмное пятно, расплывавшееся вокруг головы, чернело даже в тусклом свете луны, выглянувшей из-за облаков.
— Уведите всех в дом, — приказал Кривошеин. — Скажи, что неисправная проводка, что-нибудь в этом роде. Я сам разберусь.
Попов бросил быстрый взгляд на Алину, и его блёклые глаза слегка расширились, но он ничего не сказал, только кивнул и повёл остальных назад. Кривошеин дождался, пока за ними закроется дверь, и только тогда подошёл к девушке. Присел на корточки, вглядываясь в бледное лицо, приложил пальцы к шее, проверяя пульс. Удовлетворённо хмыкнув, выпрямился и быстрым шагом направился к дому.
Вернулся через несколько минут с толстым шерстяным пледом. Расстелил его рядом с Алиной, затем аккуратно, почти бережно, перекатил безвольное тело на ткань и завернул, как свёрток. Из-под пледа теперь виднелось только бледное лицо с закрытыми глазами и спутанные тёмные волосы с запёкшейся кровью.
Кривошеин поднял свёрток на руки. Несмотря на возраст и грузность, он легко удерживал тонкое тело балерины. Прошёл через участок, огибая дом, к гаражу, где стоял его «Москвич» — тёмно-синий, с хромированными деталями. Открыв багажник свободной рукой, бесцеремонно уложил Алину внутрь, скрутив тело так, чтобы оно поместилось в ограниченном пространстве. Захлопнул крышку и направился к водительской двери.
Через минуту мотор тихо заурчал, и машина медленно выехала с территории дачи через боковые ворота, которыми редко пользовались. Кривошеин вёл аккуратно, не превышая скорости, как человек, не желающий привлекать внимание. Фары разрезали темноту, высвечивая узкую дорогу в обход основных улиц посёлка.
Время от времени он посматривал в зеркало заднего вида, словно прислушиваясь к тому, что происходит в багажнике. Оттуда не доносилось ни звука — девушка оставалась без сознания. Лицо Кривошеина, освещённое тусклым светом приборной панели, было сосредоточенным и бесстрастным, как у шахматиста, просчитывающего ходы.
Машина двигалась по зимним улицам дачного посёлка. Редкие фонари освещали заснеженные участки, где летние домики стояли тёмными и безжизненными. Кривошеин знал все дороги в округе, каждый поворот, каждую тропинку. Он намеренно выбирал путь в стороне от жилых домов, где могли быть свидетели.
«Москвич» сбавил ход, приближаясь к станции Валентиновка. Но вместо главного входа Кривошеин свернул к боковой стороне, где темнота была гуще, а кусты подступали почти к самым путям. Здесь он остановил машину, заглушил мотор и посидел несколько секунд, прислушиваясь. Убедившись, что рядом никого нет, вышел из автомобиля.
Снег поскрипывал под ногами, когда он обходил машину. Крышка багажника поднялась с тихим скрежетом, обнажая свёрнутое в плед тело. В тусклом свете фар было видно, что часть пледа пропиталась кровью, а лицо девушки стало ещё бледнее, почти сливаясь с белизной снега. Кривошеин наклонился, ухватил Алину за плечи и одним рывком вытащил из багажника.
Тело повисло в его руках, безвольное, как тряпичная кукла. Он постоял несколько секунд, тяжело дыша от усилия, а затем поволок ношу к кустам, растущим неподалёку от платформы. Ботинки оставляли глубокие следы в снегу, как и волочащиеся ноги Алины, выбившиеся из пледа.
Добравшись до кустов, Кривошеин бесцеремонно сбросил тело. Оно упало на промёрзшую землю с глухим шелестом, который отозвался эхом в ночной тишине. Из-под пледа виднелись бледное лицо и спутанные волосы, покрытые коркой засохшей крови.
Кривошеин наклонился, чтобы убедиться, что девушка жива. Слабое дыхание облачком пара вырывалось из приоткрытых губ. Он выпрямился и отряхнул снег с перчаток.
— Не стоило играть с огнём, девочка, — произнёс он негромко, глядя на неподвижную фигуру. В голосе не было ни злорадства, ни ненависти — только холодное, деловое осуждение, как у учителя, разочарованного неразумным поступком ученицы.
Постоял ещё секунду, развернулся и быстрым шагом направился к машине. Через минуту двигатель заурчал, и «Москвич» тронулся, оставляя за собой лишь шуршание шин по снегу и тёмный силуэт в кустах, едва различимый в ночи.