Отпрыск знатного рода Мишель де Монтень должен был провести свои ранние годы в роскоши и окружении слуг. Вместо этого родители отправили его жить в местную крестьянскую семью — не из пренебрежения, а чтобы дать ему то, чего он не мог получить дома. Большинство богатых детей в XVI веке отдавали кормилицам и нянькам, однако Монтень жил хоть и по соседству с родовым имением, но в мире, бесконечно далеком от него, — по его собственным словам, «подчиняясь общему для всех естественному закону»[16].
Это было необычное начало необычного образования, которое продлилось до последнего вздоха Монтеня в возрасте пятидесяти девяти лет.
После жизни в крестьянской семье Монтеня вернули домой. Отец постановил, что в присутствии сына все должны говорить исключительно на латыни. Вместо впитывания местного французского диалекта Монтень жил в мире Горация и Катона, осваивая язык так же естественно, как это делали древние.
Эту затею поддерживали даже деревенские жители, и спустя годы Монтень с удивлением услышал, как один из них между делом назвал какой-то предмет латинским словом — настолько глубоко укоренилась привычка, заведенная ради мальчика. Поскольку на иных языках поблизости не разговаривали (учитель латыни был немцем и не знал французского), латинский дался Мишелю быстро и безболезненно. Римляне впервые пришли в Бордо около 60 года до нашей эры. Империя давно пала, но для Монтеня Urbs Aeterna — Вечный город — по-прежнему оставался вечным.
Вскоре мальчик владел языком свободнее своих родителей и даже наставника. «Что до меня, — писал позднее философ, — то даже на седьмом году я столько же понимал французский или окружающий меня перигорский говор, сколько, скажем, арабский»[17].
Казалось бы, столь строгое и целенаправленное — если не сказать странное — образование должно было быть лишено радости. Но Монтеню повезло, ибо любовь и нежность формировали его не меньше, чем эти эксперименты. Позже отец решил обучить его греческому языку, превратив занятия в игру: «Мы перебрасывались склонениями вроде тех юношей, которые с помощью определенной игры, например шашек, изучают арифметику и геометрию». Монтень вспоминал, что отцу советовали воспитывать душу сына «в кротости, предоставляя ей полную волю, без строгости и принуждения», уважать его выбор и прививать любовь к знаниям. Удивительно ли, что Монтень до самой смерти считал, что у него был лучший в мире отец?
Лишь дважды в жизни его наказывали физически — да и то мягко, как он отмечал; этим вряд ли могут похвастаться многие современные дети, не говоря уже о детях XVI века. По утрам его будил не ворчливый родитель или строгий школьный учитель, а звуки музыкальных инструментов. Так проявлялась трогательная забота: отец был убежден, что вырывать «нежный мозг ребенка» из сна толчком или криком — почти жестокость.
В семь лет Монтень, уже устав от снисходительных детских историй, ради забавы читал Овидия. Но он не был просто книжным червем. В доме Монтеня все служило обучению — даже розыгрыши или ошибки становились материалом для обсуждений. Все было задумано так, чтобы служить «назидательной книгой», из каждой ситуации извлекался урок, даже «проделка пажа, тупость слуги, застольная беседа»[18] становились возможностью обсудить, поспорить, проанализировать. Все следовало подвергать сомнению. Каждую идею — отслеживать до первоисточника. К великим мыслителям обращались за советом и ответами, но и с ними можно было поспорить. «Пусть наставник заставляет ученика как бы просеивать через сито все, что он ему преподносит, — писал позже Монтень, — и пусть ничего не вдалбливает ему в голову, опираясь на свои авторитет и влияние».
Его учили не трястись над ошибками и даже поощряли признавать их. Главным уроком юности он считал вот что: нужно внушить ученику, что «признаться в ошибке, допущенной им в своем рассуждении, даже если она никем, кроме него, не замечена, есть свидетельство справедливости и чистосердечия, к чему он в первую очередь и должен стремиться». В семье Монтеня упрямство было пороком, а вера в собственную непогрешимость или превосходство — единственным промахом, которого стоило стыдиться.
Наверное, Мишель был потрясен, переступив порог класса в Коллеже де Гиень, основанном при содействии его отца, — впервые оказавшись в школьной среде. Мишель, разумеется, знал, что слово «школа» восходит к греческому слову, означающему «досуг». И тогда и сейчас — какая пропасть между этимологией и реальностью![19]
Монтеня возмущало, что он и его соученики всецело зависели от угрюмого нрава жестокого школьного учителя. Уроков было много, дни тянулись бесконечно; для него и его товарищей казалось пыткой вкалывать по четырнадцать-пятнадцать часов в день, как грузчики[20]. Их заставляли зубрить, декламировать и переводить отрывки, будто эти шумы, звуки и символы могли заменить понимание. Монтень не удивлялся тому, что так много детей ненавидят школу и, что еще печальнее, так много учителей ненавидят своих учеников.
«Иногда птицы, найдя зерно, уносят его в клюве и, не попробовав, скармливают птенцам, — писал Монтень, — так и наши педанты, натаскав из книг знаний, держат их на кончиках губ, чтобы тотчас же освободиться от них и пустить их по ветру». А его однокашники, способные лишь повторить то, что узнали от учителей? Не более чем попугаи. «Но знать наизусть еще вовсе не значит знать; это — только держать в памяти то, что ей дали на хранение», — писал он позже.
Школа дала ему основы: математику, логику, поэзию. Но он мечтал сам распоряжаться своим обучением, а позднее с завистью узнал, что Сократ позволял ученикам большую часть времени говорить самим[21].
В отличие от школьной зубрежки, остальное воспитание требовало движения. Танцы, верховая езда, владение пикой, музыка — он брал всевозможные уроки. Монтень и его братья учились французской игре в мяч[22], что было необычно, ибо в те времена физическим упражнениям не придавали особого значения. Монтень шутил, что многим его соученикам пошло бы на пользу, если бы они занимались только игрой в мяч — по крайней мере, отдохнули бы от школы и окрепли физически. А заодно избавились бы и от самомнения, сопутствующего ощущению образованности. Так или иначе, его растили не изнеженным интеллектуалом, а крепким и энергичным юношей[23].
Спасение любого учебного заведения — его преподаватели. Несмотря на все изъяны и разочарования традиционного образования, Монтеню повезло с несколькими выдающимися учителями. Один из них, Джордж Бьюкенен, перебрался в Бордо, спасаясь от религиозных преследований. Будущий наставник королей[24], оказавшийся вдали от дома, сумел открыть юному Монтеню глаза на мир.
Бьюкенен обожал театр и ставил в школе пьесы, втягивая в них этого необычного мальчика.
Он поощрял стремление Монтеня к чтению. Во времена цензуры и дорогих книг этот учитель понимал, что школьная программа не утолит любопытства Монтеня. Они договорились: до тех пор, пока мальчик справляется со школьными заданиями, он волен читать что хочет. Можно представить, как Бьюкенен направлял Монтеня, подсовывая ему книги из собственной библиотеки. «Делая вид, что ему ничего не известно, — с благодарностью вспоминал Монтень, — он еще больше разжигал во мне страсть к поглощению книг, позволяя лакомиться ими только украдкой и мягко понуждая меня выполнять обязательные уроки».
Это был к тому же гениальный ход: ведь Монтень видел, как школа отбивала охоту к чтению у многих его соучеников.
Среди прочего он обнаружил прекрасный экземпляр произведений Теренция[25], отредактированный Эразмом Роттердамским. Монтень купил эту книгу в 1549 году, когда ему было шестнадцать. Он перечитывал ее всю жизнь, признаваясь, что всякий раз не может не обнаружить у Теренция новую красоту и новое изящество.
Он хорошо учился и окончил школу на несколько лет раньше срока. И в целом ему повезло больше, чем другим. «Но как бы там ни было, — заметил он, вспоминая эти годы, — это все же была школа». Что же он вынес из лет, проведенных там? Ничего, что могло бы сравниться с тем, что он получил дома: там он научился любви к познанию.
Цель образования всегда одна — разжечь любопытство, пробудить желание понять мир и свое место в нем. Но зачастую именно это впоследствии и гасится.
Из всего богатого наследства, ожидавшего мальчика, — обширные земли, замок, винодельня — именно дар любопытства стал самым ценным. «Он рос, стесненный одними из самых причудливых ограничений, когда-либо налагавшихся на ребенка, — отмечала биограф Монтеня Сара Бейквелл, — и в то же время обладал почти безграничной свободой. Он сам по себе был целым миром».
Впрочем, Монтеню, как и всем выпускникам, предстояло шагнуть в реальный мир. Его отец понимал, что образование сына не самоцель. Оно было призвано подготовить юношу к управлению семейным делом, государственной должности, к роли лидера. Монтень должен был послужить обществу, став хранителем ценностей, утраченных не так давно, в Темные века. Возможно, Монтень и предпочел бы стезю ученого, но у жизни — и у его отца — оказались другие планы.
«Юноше приходится еще более торопиться, — писал позднее Монтень, — ведь учению могут быть отданы лишь первые пятнадцать-шестнадцать лет его жизни, а остальное предназначено деятельности». Все мы проходим этот рубеж от учебы к опыту, со школьной скамьи — к школе жизни. Все, о чем Монтень читал, — греческая демократия, Римская империя, судебные дела Цицерона, мощь средневековой церкви — теперь представало перед ним воочию. И не в сиянии золотого века, а в грязи и хаосе настоящего.
Изучив право, Монтень поступил на службу магистратом в парламенте Бордо. Эта должность требовала разбора сложных судебных дел и взаимодействия с различными судами. В те времена кандидатов в магистраты отбирали двумя весьма разными способами. Один, используемый и по сей день, заключался в оценке успеваемости и способностей соискателя путем проверки его знаний. Другой, более простой, — дать кандидату реальное дело и посмотреть, как он справится, что наглядно покажет ход его мыслей.
Именно этот способ Монтень считал лучшим, отмечая: «Все же, говоря по правде, знания представляются мне менее ценными, нежели ум. Последний может обойтись без помощи первых, тогда как первые не могут обойтись без ума».
Почти наверняка Монтень получил эту должность благодаря связям отца. Однако за пятнадцать лет службы он пришел к выводу, что знать закон и понимать его — это очень разные вещи. Ему, как и всем великим юристам, пришлось осознать, что теория должна подстраиваться под реальность, а не наоборот, и что только настоящий горький опыт способен сделать человека мастером своего дела.
Монтень быстро понял, что книги о многом умалчивали. Это становилось очевидно, когда он сталкивался с хитросплетениями человеческой души или неоднозначностью судебных решений. Его коллеги не отличались ни особой вдумчивостью, ни смирением. Монтень с ужасом наблюдал, как судья, о неверности которого он знал, выносил приговор за прелюбодеяние, чтобы тут же сесть за любовное послание собственной пассии. Год за годом служба оттачивала его проницательность: он учился понимать, чем дышат люди, как распознать лжеца и как докопаться до истины. Именно поэтому его пригласили служить при дворе короля Карла IX, а в конце юридической карьеры наградили орденом Святого Михаила, что фактически означало возведение в рыцари.
Столкновение с реальностью — это всегда потрясение для молодых людей. Переход из мира идей в мир королей и уголовных судов неизбежно сопряжен с беспорядком и разочарованием, но Франция времен Монтеня, казалось, и вовсе трещала по швам.
Всего поколением ранее Микеланджело расписал Сикстинскую капеллу. Магеллан совершил кругосветное путешествие[26]. Коперник сместил Землю из центра Вселенной. Расцвет Возрождения принес с собой прекрасное искусство и открытия, перевернувшие картину мира. За Атлантикой открыли Новый Свет. По мере того как слухи о далеких культурах просачивались в Европу, приходилось пересматривать даже представления о размере и форме земного шара.
Но наряду с открытиями и изобретениями пришла и смута. Новые формы мысли и новые технологии, распространявшие новые идеи, расшатали авторитет церкви, долгое время служившей объединяющей силой. По словам Монтеня, появилось представление, что «весь мир рушится и близится светопреставление»[27]. Впервые люди начали оспаривать угнетающую роль священнослужителей и задаваться вопросами «Почему все именно так?» и «Должно ли так продолжаться?».
Мартин Лютер прибил свои тезисы к дверям церкви. За этим последовали Реформация и Контрреформация. Вспыхнули бунты и волнения. Возникли новые вероучения, сражавшиеся не просто за право на существование, а за возможность искоренить все остальные доктрины как ереси. Свирепствовали инквизиция и гонения. Цвет Ренессанса увял на эшафоте. До терпимости и открытости эпохи Просвещения оставались еще столетия. Как сказал один историк, это был мир, освещенный только огнем[28].
В 1562 году Монтень, состоявший тогда на службе у Карла IX, стал свидетелем бойни при осаде Руана в ходе Первой гугенотской войны; более тысячи человек погибли из-за раскола Франции на религиозной почве. Всего за несколько месяцев до этого герцог де Гиз устроил резню, перебив несколько десятков гугенотов, собравшихся на богослужение в городе Васси. Год спустя самого герцога застрелил из засады французский дворянин Жан де Польтро. Убийцу схватили и приговорили к четвертованию, однако казнь превратилась в кошмар: после нескольких попыток лошади так и не смогли оторвать осужденному конечности, и палач прекратил его мучения ударом меча.
Месть влекла за собой месть. Апогеем стала Варфоломеевская ночь, когда в Сену сбросили десятки тысяч трупов.
Должно быть, особенно чудовищным все это казалось человеку, воспитанному в духе интеллектуального смирения, который верил, что любые идеи следует подвергать сомнению, а людям свойственно ошибаться. «Во всяком случае, заживо поджарить человека из-за своих домыслов, — писал Монтень, — значит придавать им слишком большую цену»[29]. И все же при его жизни это было обычным делом: тысячи людей сожгли за преступления, по большей части вымышленные. На кострах инквизиции погибли и родственники самого Монтеня, включая прямого предка по материнской линии.
Религиозные войны во Франции длились десятилетиями и унесли жизни более миллиона человек, причем многие погибли неописуемо страшной смертью.
Как же далек был этот мир от идиллической и безмятежной юности, когда отец оберегал Мишеля от бойни и ее последствий, а учителя с улыбкой поощряли его любознательность и причуды!
В мире, где по-прежнему царили средневековые нравы, страх и гонения, свободное и нетрадиционное мышление представлялось рискованным. Опасно было и выделяться из толпы, но семья Монтеня, происходившая из разбогатевших торговцев, была на это обречена. Родственники по материнской линии являлись марранами — испанскими евреями, которые во времена инквизиции перешли в христианство под страхом смерти. Дяди по отцу были протестантами.
Читая о людях, непохожих на него, особенно описания только что открытых народов Нового Света, Монтень проявлял скорее любопытство, нежели осуждение. «Познакомившись со столь великим разнообразием характеров, сект, суждений, взглядов, обычаев и законов, мы научаемся здраво судить о собственных», — говорил он. Разве жители Амазонии четвертовали своих соплеменников? Сжигали их на кострах? Обвиняли в черной магии? Кто же на самом деле варвар?
Позже Монтень велел отчеканить для себя медаль с надписью «Воздерживаюсь», которую носил как напоминание. Он решил, что не позволит затянуть себя в трясину фанатизма и нетерпимости. Не будет ввязываться в дрязги и конфликты. Не станет гнаться за тем, за чем гонятся все, или стремиться кого-то обойти и превзойти. Сохранит рассудок, пока весь остальной мир сходит с ума.
Однако эта сдержанность, эта терпимость не снискали ему друзей. Он чувствовал себя чужим в собственной стране. Понимал, что стал мишенью. «Притесняли меня со всех сторон: гибеллин считал меня гвельфом, гвельф — гибеллином»[30]. Тот, кто отказывается выбрать сторону, наживает вдвое больше врагов.
Должно быть, он чувствовал, что его путь на государственной службе подходит к концу — да и разве можно заниматься государственными делами, когда убийства и гонения стали общепринятой нормой, радикализм превратился в обыденность, а будущее казалось столь неопределенным?
Стефан Цвейг, обратившийся к трудам Монтеня в годы нацизма, писал, что мышление писателя поможет поколению, которое живет во время, угрожающее войной: «Лишь ему известно, что на земле нет задачи более тяжкой, нежели сохранить незапятнанной свою духовную и моральную независимость посреди всеобщей катастрофы». Чтобы не сойти с ума от царящего вокруг безумия, нужны мужество, дисциплина, справедливость и мудрость.
В конце 1560-х годов Монтеня постигла неожиданная беда. Во время верховой прогулки недалеко от замка один из людей философа нечаянно налетел на него и опрокинул с лошади. Друзья решили, что он мертв, и понесли его искалеченное тело в дом. «Казалось, что жизнь моя держится лишь на кончиках губ»[31].
Но столь же внезапно жизнь вернулась, и Монтень получил второй шанс. Марк Аврелий в «Размышлениях» писал: «А теперь нужно остаток жизни прожить по природе, как если бы ты, отжив свое, уже умер»[32].
Марк Аврелий — один из немногих стоиков, которых Монтень никогда не цитировал, но саму суть он уловил верно. В свете пережитой близости смерти закон утратил прежнюю важность. Придворные дела и ритуалы, должно быть, казались теперь ему мучительно нелепыми, даже гротескными.
И он ушел.
«В год от Рождества Христова 1571-й, — написал он на латыни, выученной по методу отца, — Мишель Монтень, тридцати восьми лет, в день своего рождения, в канун мартовских календ, давно утомленный ярмом судебной службы и общественных должностей, решил, пока еще полон сил, удалиться в объятия ученых дев[33], дабы прожить там в спокойствии и безопасности оставшиеся ему дни из жизни, пройденной уже больше чем наполовину, если судьба дозволит ему сохранить эту обитель, сей милый, унаследованный от предков приют, посвященный его свободе, спокойствию и досугу».
Именно здесь, в этой библиотеке, человек, чьим образованием так долго руководили другие, наконец всецело взял бразды правления в свои руки. Отец умер, карьера угасла. Сам он едва не погиб. Жизнь перевалила за половину, а он лишь изучал других людей да решал чужие проблемы.
И тогда он сказал: «Хватит» — и решил последовать древнему завету дельфийского оракула: «Познай самого себя».
Первые несколько лет после несчастного случая казалось, что Монтень только и делал, что читал. В круглой башне унаследованного имения он расставил книги на длинных полках, опоясывающих стены. Окидывая взглядом комнату, он мог видеть всю свою библиотеку — тысячи книг, плоды целой жизни учения. Комнату, которую отец использовал как часовню, Монтень превратил в храм мудрости[34]. «Это мое пристанище. Я стремлюсь обеспечить за собой безраздельное владение им»[35].
Когда он не читал, он размышлял, наслаждаясь уединением и свободой пестовать собственные мысли, упражнять ум.
Один биограф так рисует Монтеня в его стихии: «Он бродит по комнате, снимая с полок одну книгу за другой, открывая их наугад, читая отрывок, а затем рассуждая о нем. Он продолжает говорить мудро, остроумно, добродушно, пока отблески огня играют на его тонком умном лице, а гасконская луна ложится пятнами на пол — пока привычный нам мир не растворяется в его речах и очертания предметов не начинают расплываться и мерцать в свете пламени».
Среди книг на полках стоял сохранившийся со школьных времен экземпляр Теренция. Встречались стоики. Были Лукреций, Гораций, Вергилий и Диоген Лаэртский. И конечно, любимый Плутарх. Размышляя о воспитании юноши, Монтень с восторгом писал: «Каких только приобретений не сделает он для себя, читая жизнеописания нашего милого Плутарха!.. Он старается запечатлеть в памяти ученика не столько дату разрушения Карфагена, сколько нравы Ганнибала и Сципиона; не столько то, где умер Марцелл, сколько то, почему, окончив жизнь так-то и так-то, он принял недостойную его положения смерть».
Монтень позаботился о том, чтобы вырезать любимые изречения на потолочных балках кабинета, прямо над книгами. Некоторые из них принадлежали греческому философу Сексту Эмпирику: ΟΥ ΚΑΤΑΛΑΜΒΑΝΩ («Не постигаю»); ΕΠΕΧΩ («Воздерживаюсь»); ΣΚΕΠΤΟΜΑΙ («Исследую»). Другие — Теренцию: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Третьи — Сократу: «Нечестие следует за гордыней»[36]. Встречались цитаты из Плиния: «Нет ничего определенного, кроме того, что нет ничего определенного». И конечно, из Эпиктета: «Людей смущают не сами вещи, а их представления об этих вещах».
Стоит ли удивляться, что, сев писать, Монтень начал с вопроса, а не с утверждения: Que sais-je? («Что я знаю?») Что Монтень знал о себе? Что он вынес из своего необычного образования? Из книг? От крестьян? От отца? От учителей? Что он знал на самом деле, по-настоящему?
Отстранившись от кровавого безумия эпохи, он решил исследовать человеческую природу в форме свободных размышлений. Одни занимали не больше страницы, другие тянули на небольшую книгу. Они получили название «эссе» — в переводе с французского «проба, попытка»[37].
Монтень писал на самые разные темы: страх, праздность, любовь родителей к детям, жестокость, опыт. Писал он и о своих любимых авторах, и о каннибалах Нового Света. Впрочем, темы этих эссе были всего лишь отправной точкой, поводом исследовать и обдумать все, что казалось ему интересным. В конце концов все сводилось к главному герою его поисков — к нему самому. «Я предпочел бы хорошо понимать самого себя, нежели Цицерона»[38], — говорил он.
«Он следует за своей темой, как молодой пес за экипажем, сотню раз убегая с дороги, чтобы обследовать окрестности, — пишет один биограф. — Его раскованный ум легок, подвижен и при этом серьезен. Он счищает с вещей корку, радостно вдыхая аромат плода… Он мыслитель, испытатель, скептик. Он бродит среди человеческих представлений, мнений и обычаев и, взяв какую-нибудь мысль, слой за слоем снимает с нее — словно чистит артишок — покровы привычек, предрассудков, времени и места. Он берет мнение одной школы, хвалит его и восхищается, а затем — противоположное мнение другой школы, и тоже хвалит и восхищается. На своих весах он взвешивает идею против идеи, человека против человека, обычай против обычая».
Рождение в мире, объятом хаосом, подарило Монтеню особый шанс. Слишком долго единственным авторитетом во всем оставалась церковь. Слишком много знаний — недоступных и бесполезных — томилось в стенах монастырей. Веками человеку внушали его ничтожность. Но затем истины, долгое время считавшиеся неопровержимыми, благодаря Колумбу и Копернику оказались до смешного ошибочными. Фундаментальные вопросы, которые веками не задавались и уж точно оставались без ответа, теперь всплывали на поверхность. Тому подтверждение — сам факт, что никто до этого по-настоящему не писал эссе!
Однажды, развлекая свою кошку игрушкой, он замер и спросил себя: кто с кем на самом деле играет? Его эссе изобилуют историями о животных; так он напоминал, что вокруг нас — огромный, прекрасный мир, который мы едва знаем, а порой даже не можем представить. О чем думала кошка, когда он играл с ней? Кем он был для этой кошки? Не меньше его ставили в тупик собственная анатомия, плотские влечения и эмоции. Он просто хотел знать все.
Как же это было свежо! Ново и даже дерзко. Сама мысль, что познание имеет значение, что истина важна, что Монтень как личность — это тема, достойная исследования. Но простота и увлекательность этого процесса вовсе не означали легкости ответов. «И неудивительно, — писал он, — ибо прослеживать извилистые тропы нашего духа, проникать в темные глубины его, подмечать те или иные из бесчисленных его малейших движений — дело весьма нелегкое, гораздо более трудное, чем может показаться с первого взгляда»[39].
Почти десять лет Монтень корпел над этими эссе, объем которых в итоге превысил тысячу страниц. Писал он прежде всего для себя, попутно изобретая совершенно особый вид «самосовершенствования». Будет ли это кому-нибудь интересно? Пока гражданская война раздирала Францию, пока люди дрались за обрывки религиозных доктрин, он вел войну против собственного невежества, исследуя то, что делает людей такими странными и удивительными. Это стало его главным наследием — он потянул нить, которую с тех пор вплетают в свои полотна художники, журналисты, социологи, психологи и мемуаристы.
Первое издание Монтеня вышло в 1580 году, и книга быстро проникла в дома почти всех образованных дворян Франции. Ее прочитал король Генрих III, оценил и полюбил Фрэнсис Бэкон. В 1603 году Монтеня перевели на английский, и один экземпляр купил драматург-самоучка (и такой же поклонник Плутарха) по имени Уильям Шекспир. Позже он ловко позаимствовал для «Бури» один отрывок из Монтеня[40], и, вполне возможно, именно философ вдохновил одну из самых известных строк поэта: «Всего превыше — верен будь себе»[41]. Книги, которые Монтень писал исключительно для себя, оказались нужны всем — они стали тем, что мы сегодня назвали бы бестселлерами, и остаются таковыми по сей день.
Монтень отпраздновал завершение работы и пришедший успех тем, чего не мог позволить себе долгие годы: отправился в путешествие. Формально ему предстояло ехать в Италию по делам, но на деле он использовал поездку прежде всего как возможность увидеть новые места и получить новые впечатления, не переставая при этом учиться, писать и впитывать увиденное.
Вот он бродит по древним руинам. Вот сидит с книгой под деревом. Вот на улицах Рима вслух обращается к Цезарю и Цицерону, твердя сквозь зубы их великие имена и заставляя их звучать в своих ушах[42]. Вот на постоялом дворе, разложив перед собой эссе, то радуется написанному, то, устыдившись, без колебаний вносит правки. Вот его осеняет вдохновение, и он по дороге диктует несколько фраз своему слуге. А вот он засовывает в дорожную сумку только что купленный очередной увесистый том. «Книги сопровождают меня на протяжении всего моего жизненного пути, и я общаюсь с ними всегда и везде»[43].
В конце концов он не смог полностью отстраниться от общественной жизни. Ни одному мудрецу это не под силу. Он консультировал парламент по вопросам фортификации. Генрих Наваррский, будущий король Франции, сделал его дворянином королевских покоев. Он принимал за обедом важных гостей. Ездил с дипломатическими поручениями. Переписывался с лучшими умами своего времени. Его избрали мэром Бордо — к тому времени крупного и важного города, — а затем переизбрали на второй срок. Однажды гонения, которых он так страшился, настигли его: он оказался в Бастилии. Но теперь его спасла слава: он вышел на свободу стараниями Екатерины Медичи. И несмотря ни на что, он продолжал читать, писать и править свои «Опыты». Даже в последние месяцы жизни он консультировал короля Генриха III[44], пытаясь сделать из него короля-философа.
В Риме он просил сделать его почетным гражданином, но на самом деле давно был гражданином мира. Друг самому себе и всем вокруг, он жил вне времени и границ, общаясь с «самыми великими мудрецами, когда-либо существовавшими на свете», как повелось с самого детства.
Он оставил свой след не на политической арене, не на поле битвы, не в научных открытиях и не в ученых трактатах. Вместо этого он продолжил тот образовательный эксперимент, который начался еще в его детстве, воплощая замысел отца и стараясь оправдать все ожидания и труды, вложенные в него учителями. Он исследовал неведомый и неизведанный континент — самого себя.
Он задал больше вопросов, чем дал ответов; прочитал больше, чем написал; увидел больше, чем понял. Он пытался взглянуть на себя и свое время со стороны. «И еще хорошо, если через какое-нибудь столетие будут помнить, хотя бы смутно, о том, что в наше время во Франции бушевали гражданские войны»[45]. Он знал, что его, скорее всего, забудут, но не впал в отчаяние. И не стал ставить крест на человечестве. В этом он и был истинно мудрым человеком.
Какой урок мы извлекли из жизни Монтеня? Прежде всего о том, что образование не заканчивается никогда. Мы знаем: пусть поначалу нас направляют другие, но со временем штурвал переходит в наши руки — мы должны учить себя сами, если хотим что-то постичь. Монтень показал нам: эго — враг мудрости, а самомнение — преграда на пути к знанию. Его пример учит нас всегда сохранять любопытство, всегда задавать вопросы, всегда быть открытыми и готовыми узнать что-то новое. И наконец, мы понимаем: мы учимся ради того, чтобы жить, и все достижения блекнут по сравнению с редчайшим из сокровищ — самопознанием.
Его образование началось со свежего взгляда и опиралось на нетрадиционные методы, и самый необычный из них — учеба никогда не прекращалась. «В юности я учился, чтобы похваляться своей ученостью; затем — короткое время — чтобы набраться благоразумия; теперь — чтобы тешить себя хоть чем-нибудь; и никогда — ради прямой корысти»[46].
Он продолжал учиться до последнего вздоха, и, в сущности, вопросы, которые он задавал, и внутреннее путешествие, которое он так красноречиво описал, и по сей день продолжаются в каждом из нас.
Если только у нас хватит смелости и дисциплины принять вызов, который он нам бросил.