К книге
Мудрость: как отличать важное от громкого и жить без самообманаЧасть III. Апофеоз (Прикосновение к божественному). Проницательный, благоразумный, надежный,
67%
Часть III. Апофеоз (Прикосновение к божественному). Проницательный, благоразумный, надежный,
40

сильный

На склоне лет Лев Толстой оказался в гостях у отдаленного племени в горах Северного Кавказа, на границе Восточной Европы и Азии. Когда Толстой стал рассказывать о древних героях, вождь остановил его и спросил, почему он не упомянул «величайшего полководца и правителя мира».

Речь могла идти о любом из множества завоевателей, тех исполинов, что веками перекраивали целые континенты. Но героем, о котором хотели услышать люди в этом стане, оторванном от цивилизации, был давно умерший американский президент… человек, которого Толстой никогда не встречал, чей портрет горцы никогда не видели, о ком они могли знать лишь по обрывкам легенд и мифов.

Они попросили рассказать о человеке, который пробил путь с самых низов, о человеке с «голосом, подобным грому» и «деяниями, незыблемыми, как скала».

Они хотели узнать об Аврааме Линкольне. Почему?

Потому что на каком-то интуитивном уровне даже эти оторванные от мира люди, казалось, понимали — или так чудилось Толстому, — что «из всех великих национальных героев и государственных деятелей истории Линкольн — единственный настоящий гигант». Что Линкольн превосходит Александра, Цезаря и Наполеона мудростью, силой характера и нравственной мощью. «Линкольн был человеком, которым народ имеет право гордиться, — говорил Толстой. — Он был Христом в миниатюре, святым человечества, чье имя будет жить тысячи лет в легендах будущих поколений. Его гений слишком велик и могуч для обыденного понимания, как солнце слишком горячо, когда его лучи падают прямо на нас»[246].

И все же этот человек вырос в убогой лесной хижине, которую трудно было назвать домом; она мало чем отличалась от жилищ тех самых горцев.

У юного Авраама Линкольна не имелось ни элитных школ, ни гувернеров. В общей сложности он проучился в школе меньше года. У него просто не было такой возможности. Вместо того чтобы отправить сына учиться, отец отдавал его в батраки на соседние фермы. Это был каторжный труд: корчевать пни, сеять, ходить за скотом, тесать жерди для изгородей, рубить дрова — и все это ради полуголодного существования в жестоком, беспощадном краю.

Он родился не в богатстве. У его семьи не было ни изумрудной шахты[247], ни обширных фамильных поместий. Его деда убили индейцы на глазах у всей семьи. «Крик пантеры тогда страхом ночь наполнял, — писал Линкольн, — и медведь загонял кабана»[248]. Приходилось противостоять не только дикой природе, но и обществу: семью Линкольнов не раз обирали земельные спекулянты и алчные дельцы.

Годы спустя, когда его попросили рассказать о детстве, Авраам Линкольн ответил, что вся история его семьи укладывается в одну строку поэта Томаса Грея: «Короткие анналы бедняков»[249].

Монтень усвоил латынь как родной язык. Линкольн в детстве не знал никого, кто мог бы прочесть на ней хоть слово, и со смехом вспоминал, что в их глуши на человека, владеющего латынью, «смотрели как на колдуна». У Монтеня была договоренность с учителем, позволявшим ему читать сверх школьной программы. Отец Линкольна, который не умел даже расписаться, ненавидел пристрастие сына к чтению, считая это отлыниванием от работы и блажью, и порой со зла уничтожал его бесценные книги.

Чтение стало для мальчика спасением от гнетущей реальности, первым окном в мир больше его собственного. «Я не собираюсь вечно копаться в грязи, корчевать пни, лущить кукурузу, тесать жерди и все такое прочее», — заявил он другу семьи. Он читал, и читал, и читал… сколько бы отцовских побоев ему это ни стоило.

«Не припомню я Эйба после двенадцати лет без книжки под рукой», — рассказывал двоюродный брат. «Он читал все книги, до каких только мог добраться, — вспоминала мачеха. — Читал усердно: ложился рано и вставал рано, чтобы читать». После работы он хватал с полки ломоть кукурузного хлеба, откидывался на спинку стула и читал часами. Она видела, как этот странный, долговязый подросток, измотанный работой на ферме, не просто читал, а, наткнувшись на особенно поразивший его отрывок, переписывал его — просто чтобы почувствовать, как слова текут через кончики пальцев. У нее сердце сжималось от того, что семья не могла позволить себе бумагу, но Линкольна это не смущало: он выводил цитаты на старых деревянных досках. Не самый изящный метод, но он работал: то, что он читал и слышал, «запечатлевалось в его уме… он никогда не терял ни факта, ни своего понимания этого факта».

«Я помню, как уходил в свою крошечную спальню, — рассказывал однажды Линкольн, — послушав вечером разговоры соседей с отцом, и проводил немалую часть ночи, расхаживая взад-вперед и пытаясь разгадать точный смысл некоторых их фраз, казавшихся мне туманными. Стоило мне напасть на след мысли, и я не мог уснуть, пока не настигал ее; а когда думал, что поймал, я не мог успокоиться, пока не повторял ее снова и снова — пока не перекладывал ее на язык, достаточно простой, как мне казалось, чтобы его мог понять любой знакомый мальчишка».

Возможно, именно этот кропотливый процесс и породил метафору, которую Линкольн использовал для описания своего разума. «Мой ум подобен куску стали, — сказал он позже другу, — на нем очень трудно оставить царапину, но почти невозможно потом стереть». Как и Клеанф, Линкольн усваивал знания медленно, но не забывал того, что выучил, — и это мощное сочетание.

Впрочем, сам он был отнюдь не из стали. «Всем, что я есть и чем надеюсь стать, я обязан матери», — говорил он о нежной, любящей женщине, умершей, когда ему было девять лет. На смертном одре она попросила детей «быть хорошими и добрыми… друг к другу и к миру». Не меньшую роль сыграла и любящая мачеха, которая, оказавшись в семье Линкольнов, увидела почти одичавших детей в жалкой лачуге. Именно она отмыла их, окружила нежностью и лаской, которые помогли сформировать человека, разительно непохожего на окружающую жестокость.

Одной из книг, которую Линкольн перечитывал снова и снова, были «Уроки красноречия» Уильяма Скотта, привезенные мачехой. Книга была полна строк, которые он запечатлел не только на досках, но и в собственной душе. Там были и слова Грея об анналах бедняков. «Вы должны любить учение, чтобы овладеть им», — гласил другой отрывок из книги Скотта. «О человеке, знакомом с историей, можно в некотором отношении сказать, что он жил с начала мира…» «Никогда не превращайте боль и страдание в забаву и не относитесь даже к самому ничтожному насекомому с бессмысленной жестокостью».

Так что образование он не получил, а завоевал. Один друг назвал его упрямым читателем. Он не бросал тему или автора только потому, что было сложно. «Достаньте книги, — сказал однажды Линкольн, — и читайте, и изучайте их, пока не уясните главное; в этом все дело». Он не мог сравниться начитанностью со сверстниками, поступившими в Гарвард или Вест-Пойнт. Были пьесы Шекспира, до которых у него руки так и не дошли, зато прочитанные он, по собственному признанию, усвоил так глубоко, как мало кто из живущих.

Его тяга к знаниям опиралась на твердость — внутреннюю дисциплину, позволявшую выдерживать пересуды окружающих, и физическую выносливость, помогавшую переносить суровую и бедную жизнь, доставшуюся ему от рождения. Соседи знали: если в нескольких днях ходьбы найдется книга, он придет ее прочесть. Чтение для него означало многие километры пешего пути — и это после долгих часов работы в поле.

«Я подниму больше любого», — говаривал он, уже будучи президентом. «В молодости меня ни разу не уложили», — вспоминал он свои успехи в борьбе. Всего за несколько дней до смерти, после долгого дня рукопожатий, 56-летний Линкольн поразил группу солдат: он взял семифунтовый топор[250] за конец топорища и долго держал на вытянутой руке параллельно земле — совершенно неподвижно. Ни один из молодых солдат не смог повторить трюк бывшего дровосека. «Человек с не таким железным сложением, — заметил один друг, — рухнул бы под тяжестью бремени, которое он нес четыре года — четыре года, полные забот, каких история еще не знала».

Хотя в детстве благодаря книгам он странствовал по множеству далеких земель и минувших эпох, свое первое путешествие по стремительно растущей стране Линкольн совершил лишь в девятнадцать лет. Двадцать три столетия назад Геродот изумлялся тому, как вавилоняне строили лодки для торговли на Евфрате, чтобы по прибытии разобрать их и продать по частям. Линкольн дважды проделал то же самое во время сплава по Миссисипи, путешествуя из Иллинойса в Новый Орлеан — через Сент-Луис, Мемфис, Виксберг, Натчез, Батон-Руж; его деревянные плоты размером пятнадцать на сорок футов[251] разбирали на строительные материалы для домов, а сам он изрядную часть пути домой преодолевал пешком. По пути он отбивался от бандитов и слышал незнакомые языки (креольский, французский, испанский). Он видел великое богатство и крайнюю нищету, огромные здания и новые технологии.

Он и не подозревал, что именно это близкое знакомство с «Отцом вод»[252] ляжет в основу его стратегического плана победы в Гражданской войне. Или что попытка снять застрявшую лодку с мели в Нью-Сейлеме вдохновит его на разработку устройства для преодоления мелей — он стал единственным американским президентом, получившим патент[253].

Но в этом и суть образования: мы сеем семена, чтобы собрать урожай позже.

Пожалуй, ни один мировой лидер не перепробовал столько профессий, сколько Линкольн. Помимо труда на ферме, он побывал землемером, помощником на выборах, владельцем лавки, сплавщиком, капитаном ополчения, почтмейстером, адвокатом в провинциальном городке в прериях, местным законодателем, мельником — и это далеко не все.

В двадцать три года Линкольн, твердо решив не быть «идиотом»[254], впервые занялся общественными делами: он баллотировался в Законодательное собрание штата Иллинойс. Выборы он проиграл, зато встретил первого из своих многочисленных наставников — Джона Стюарта, который позволил ему пользоваться своими юридическими книгами. Как всегда, он был прилежным учеником.

«Если вы хотите стать юристом, — говорил позже Линкольн одному юноше, — не придавайте значения ни месту, где находитесь, ни людям рядом; просто достаньте книги, садитесь где угодно и читайте самостоятельно. Это сделает из вас юриста быстрее, чем любой другой способ».

Следующие двадцать пять лет он занимался юридической практикой. Как бы много он ни почерпнул из книг, именно опыт работы в зале суда и правовой системе сформировал его как юриста и как знатока человеческой натуры. С 1837 по 1860 год он участвовал более чем в пяти тысячах дел. Занимался завещаниями и купчими, делами о клевете и имущественными спорами. Вел дела о банкротстве. Представлял интересы рабов и рабовладельцев, преступников и несправедливо осужденных, железнодорожных компаний и простых поденщиков. Вел несколько дел по обвинению в скотоложстве и участвовал в разбирательствах по семнадцати убийствам (в двух случаях — как обвинитель). Выступал перед Верховным судом. Мирил враждующих супругов.

После единственного срока в Конгрессе с 1847 по 1849 год Линкольн вернулся к праву, начав «объезжать округ», как тогда было принято у юристов, преодолевая десятки тысяч миль по грязным, разбитым дорогам Среднего Запада. Он вел дела в Тремонте и Метаморе, Блумингтоне и Маунт-Пьюласки, Урбане и Дэнвилле, Шелбивилле и Декейтере. Ночевал в убогих постоялых дворах захолустных городков. Часами не слезал с седла. Переходил вброд разлившиеся реки. Встречал незнакомцев и головорезов. Спал в поездах. Имел дело с коррумпированными судьями. Веселил публику в тавернах и очаровывал подавальщиц в засаленных трактирах. Встречал человеческую порядочность. Скучал по семье. И все это время он возил в седельных сумках тома Евклида, чтобы на досуге учиться чему-то новому.

«Мистер Линкольн обладал безошибочной интуицией в отношении человеческой натуры, а также сильных и слабых сторон каждого человека, — напишут позже два его самых доверенных помощника. — Вся его жизнь была практическим изучением дрязг и тонкостей местной политики». Линкольн знал людей. Он знал мир. И знал его не понаслышке.

Юридическая практика — хоть на фронтире, хоть в большом городе — может исковеркать характер человека. Все же это состязательная профессия, построенная на поиске и эксплуатации лазеек, где обостренное чувство добра и зла способно стать помехой для прибыльной карьеры. Но именно будучи юристом, Авраам Линкольн заслужил репутацию «честного Эйба». Он получал скромные гонорары. Не обманывал клиентов. Не вводил в заблуждение суд. Серьезно относился к своей присяге. Он старался не доводить дело до суда, убеждая обе стороны пойти на мировую, — зачастую в ущерб собственному заработку. По его словам, ему была ненавистна сама мысль о том, что юристы, как правило, — нечестные люди. «Если вы не можете быть честным юристом, — говорил он, — станьте честным человеком, отказавшись от юриспруденции. Выберите другую профессию».

И все же он не был деревенщиной. Он знал, как сыграть на чувствах присяжных. Он был дьявольски хорош в перекрестном допросе: усыплял бдительность оппонентов, вводил их в заблуждение напускной простоватостью и щедрым использованием простонародных словечек. Мудрый, как змей[255], он славился умением обращать самомнение свидетелей против них самих. «Любой, кто принимал Линкольна за простачка, — говорил юрист, часто выступавший против него в суде, — очень скоро оказывался в канаве».

К чему было все это учение? «Говорят, у каждого человека есть свое особое честолюбие, — объяснял Линкольн. — У меня нет иного, столь же сильного, как стремление заслужить уважение ближних, сделав себя достойным этого уважения». Он хотел быть значимым. Он хотел оставить свой след.

Именно эта целеустремленность — этот «маленький двигатель, не знающий покоя», как описывал его один из друзей, — вытащила его из нищеты и позволила неплохо устроиться в жизни. Но в этом честолюбии, как и во многих наших устремлениях, скрывалась пустота, делавшая его уязвимой. Удары судьбы поначалу падали редко, а затем посыпались так быстро, что едва не убили Линкольна. Мать он потерял еще в девять лет — от молочной болезни[256], — но целая череда трагедий и неудач пришлась именно на середину его жизни. Он потерпел поражение на своих первых выборах. В 1831 году потерял работу в лавке. Прогорел, открыв свое дело. Имущество пошло с молотка за долги. Первая любовь умерла от тифа. Вторая невеста бросила его. Несколько лет спустя он сам разорвал отношения со своей будущей женой Мэри Тодд. Его первое юридическое партнерство распалось. Его не переизбрали в Конгресс. Он дважды проиграл выборы в Сенат. Похоронил своего трехлетнего сына Эдди.

Его всегда преследовала, как он сам это называл, «меланхолия», но после почти непрерывной череды неудач и потерь, случившихся на третьем и четвертом десятке лет его жизни, она переросла в тяжелую депрессию. Друзья удерживали его от опрометчивых действий. Он был «в бреду», как сказал один из них; «самый несчастный из живущих», по словам самого Линкольна. Стихотворение, которое Линкольн напишет и опубликует примерно в то время, рисует человека, терзаемого собственным разумом.

Чтоб мыслей власть с себя стряхнуть,

Что душу мне гнетет,

Я с высоты готов шагнуть

В пучину адских вод[257].

Примерно во время своего второго нервного срыва Линкольн ехал через Кентукки и наткнулся на группу рабов, скованных цепями по шестеро для отправки дальше на юг. В этой ужасной сцене его поразили две вещи. Первое — то, как люди «были нанизаны друг за другом, точно рыбы на бечевке». Этот образ наглядно явил ему жестокую реальность института рабства, который многие его сограждане пытались преуменьшить и оправдать. Второе — то, что эти мужчины и женщины, несмотря на всю несправедливость своего положения, казалось, не утратили способности испытывать радость и счастье — чувства, которые сам он не знал уже так давно. «Как же верно, что “Бог умеряет ветер для стриженой овцы”[258], — писал он другу, — или, иными словами, Он делает худшие из человеческих обстоятельств терпимыми, тогда как лучшие по Его воле остаются не более чем терпимыми».

Линкольн, сгибаясь под бременем собственной боли, мог бы запить. Многие на его месте утратили бы человеческий облик от подобного воспитания, очерствели бы от окружающего насилия, стали бы безразличными к чужим бедам из-за невыносимой тяжести собственных проблем. Он мог бы сдаться. Мог бы заглушить боль достижениями, властью и славой. Мог бы сделать что угодно из того, что делают люди, лишь бы заглушить боль бытия. «Оставаться таким, как есть, невозможно, — говорил Линкольн в минуту глубочайшего отчаяния. — Я должен умереть или стать лучше, так мне кажется».

Так он и поступил. Он решил не просто стать лучше, а делать мир лучше. Своему другу Джошуа Спиду он признавался, что не сделал ничего, чтобы «оставить по себе хоть какую-то память», ничего, чтобы повлиять на события и проблемы своего времени, что-либо дать будущим поколениям.

К середине XIX века немало американцев сознавало, что рабство — очевидное зло. Это понимали и родители Линкольна — именно поэтому в его детстве они переехали из Кентукки (рабовладельческого штата) в Иллинойс (свободный штат). Но, как и большинство противников рабства, Линкольн не был уверен, что лично может что-то с этим сделать, и в основном надеялся, что рабство отомрет само. Вопреки всему он надеялся, что Юг, если его не трогать, одумается, — и опасался, что нападки и критика, как это часто бывает со снежинками, лишь заставят рабовладельческие штаты ожесточиться.

Принятие в 1854 году Закона «Канзас — Небраска», открывшего для рабства огромные территории[259], заставило Линкольна отбросить пассивность. Это «застало нас врасплох — потрясло нас, — говорил Линкольн. — Мы были громом поражены и оглушены». Новый закон был детищем Стивена Дугласа — беспринципного политика, во всем противоположного Линкольну. Низкорослый, богатый и самовлюбленный Дуглас был честолюбцем, спекулировавшим на расовой теме, виновным в «низкой… демагогии» (по выражению Линкольна). Он видел в потакании интересам рабовладельцев свой путь к власти, даже если ради этого приходилось ставить под угрозу десятилетия компромиссов и соглашений, скреплявших Союз[260].

Дуглас предлагал, чтобы люди просто голосовали по вопросу введения рабства на обширных новых территориях, будто речь шла о займе на ремонт дорог. Отчасти он так это и воспринимал: он вел политическую игру, чтобы проложить трансконтинентальную железную дорогу через Чикаго! Дугласу было все равно, как проголосуют люди; Линкольн с ужасом обнаружил, что рабство для соперника было «всего лишь вопросом долларов и центов».

Линкольн, который со своими 193 сантиметрами возвышался над 163-сантиметровым Дугласом, видел гораздо дальше: он знал, что всегда есть непредвиденные последствия. Линкольн понимал: когда на кону стоят миллионы, а в перспективе и миллиарды долларов, элиты Юга не ограничатся простым сохранением рабства; они будут стремиться к экспансии, превращая Америку в рабовладельческую империю от побережья до побережья (притязая заодно на соседние Мексику, Канаду и Гаити). Кровавый конфликт с кем-то и где-то был неизбежен.

«Для меня этот акт [о народном суверенитете] не закон, — говорил позже Линкольн, — а насилие с самого начала. Он был зачат в насилии, принят в насилии, поддерживается насилием и исполняется насилием». И предсказание Линкольна трагически сбылось — не только в кровавых стычках поселенцев в прериях, пока территории решали, допускать ли рабство, но и в последовавшей войне.

Когда он впервые увидел ту вереницу рабов в кандалах, он был погружен в собственную боль, однако шрам от увиденного остался с ним навсегда. «Эта картина стала для меня вечной мукой, — писал он Спиду о той встрече в 1855 году, все еще вспоминая о ней спустя четырнадцать лет. — И я вижу нечто подобное всякий раз, когда оказываюсь на реке Огайо или у любой другой границы рабовладельческих штатов».

Хотя лично для него аморальность рабства была очевидна, к проблеме того, как избавить от этого страну, он подходил с куда большим смирением. «Будь у меня вся полнота земной власти, — сказал он в своей первой речи по поводу Закона “Канзас — Небраска”, — я бы не знал, что делать с этим институтом в его нынешнем виде». И здесь в нем тоже говорил юрист. Дело не только в уважении к закону — рабство было защищено и на уровне штатов, и на федеральном уровне, — но и в том, что, насмотревшись в судах на бессмысленные и дорогостоящие тяжбы, он пытался уравновесить голос совести готовностью к компромиссу.

Некоторые историки пытались утверждать, что Линкольн на самом деле не был противником рабства, ссылаясь на его высказывания, где он обещал не вмешиваться в вопросы рабства, и уверяя, что он заботился только о сохранении Союза.

Это не так.

Линкольн, сформированный мучительным, медленным восхождением с самого дна, обладал благоразумием — этим важнейшим элементом мудрости: пониманием того, что прогресс идет медленно, а опасные дела требуют осторожности.

«Обдумывая мысль, — говорил Линкольн, — я не нахожу себе покоя, пока не очерчу ее границы с севера, с юга, с востока и с запада». Натура юриста требовала досконально изучить вопрос, понять все, что к нему привело, так же как любопытному мальчишке в нем, по словам мачехи, требовалось «понять все — даже самую малую вещь — детально и точно». Томас Кларксон начал свою кампанию против рабства с основательного изучения вопроса, и Линкольн пошел тем же путем. «Он штудировал пыльные тома протоколов Конгресса в библиотеке штата, — вспоминал Уильям Херндон, партнер Линкольна по юридической практике, — и закапывался в политическую историю». Его метод, по словам Херндона, заключался в том, чтобы выкопать вопрос с корнем и просушить его на огне разума, пока он не предстанет в истинном свете.

В своих изысканиях Линкольн обнаружил: большинство отцов-основателей считали, что Конгресс вправе регулировать и ограничивать рабство, а многие из них придерживались четких антирабовладельческих взглядов — независимо от того, доводилось ли им голосовать по этому вопросу. Примечательно, что слова «раб» в Конституции не было; «это спрятано… подобно тому как человек прячет… раковую опухоль» — из стыда и разочарования. Основатели понимали, что этому нет оправданий, и потому использовали эвфемизм «лицо, обязанное к службе или труду». Линкольн отметил, что они неоднократно регулировали рабство: в 1794 году был запрещен вывоз рабов; в 1798-м — ввоз их на недавно созданную Территорию Миссисипи; в 1800-м — участие американцев в мировой работорговле. В 1808-м — в тот самый день, когда Конституция это позволила, — отцы-основатели полностью запретили африканскую работорговлю, которую считали варварством и злом. А какое наказание в 1820 году они установили за незаконную работорговлю? Смертную казнь.

«Ведь никому же не придет в голову вешать людей за отлов и продажу диких лошадей, диких бизонов или диких медведей», — указывал Линкольн.

Свои аргументы Линкольн почерпнул не в школе — ведь он туда почти не ходил, да и вообще в то время о рабстве в школах не рассказывали. Это «маниакально детальное изучение», как выразился один современник, стало новым исследованием, новым пониманием, новым прочтением американской истории. К середине XIX века никто лучше Линкольна не знал Конституции и Декларации; никто лучше его не понимал, чем является и чем может стать Америка.

Во всеоружии знания Линкольн начал агитационные поездки с речами, которые выразили словами чувства миллионов американцев по всей стране. Он утверждал, что политики Юга, судебная власть и влиятельные рабовладельческие круги вступили в сговор, чтобы подменить фундаментальный принцип Америки, прикрываясь риторикой о выборах и свободе. Линкольн заявил, что это «откровенное надувательство», с которым он не намерен мириться.

Чего же хотели снежинки Юга? По словам Линкольна, все очевидно: «того и только того, чтобы рабство перестали называть злом и вместе с ними провозгласили его благом». Север, который десятилетиями шел на компромиссы и терпел давление могущественных южных магнатов, воспрянул духом: наконец-то кто-то говорил правду, причем простым языком.

В дебатах с Дугласом, в своей знаменитой речи в колледже Купер-Юнион и в поездках по всей стране Линкольн приводил доводы против рабства и доказывал необходимость последовательных политических усилий, чтобы вернуть стране подлинный демократический контроль. И делал он все это в простой, доступной манере. «Говорят, я рассказываю великое множество баек. Пожалуй, так оно и есть, — признавал он, — но долгий опыт научил меня, что на простых людей… легче воздействовать яркой забавной историей, нежели чем-то другим».

Он проиграет Дугласу выборы в Сенат 1858 года — очередное поражение в длинной череде неудач на выборах, — но выиграет войну. «Борьба должна продолжаться, — сказал он после оглашения результатов. — Дело гражданской свободы не должно быть сдано после одного или даже после сотни поражений». Как оказалось, этот проигрыш через два года привел его к президентству.

Хорошо, что Линкольн не сдался, потому что, когда южане по собственной глупости распылили голоса на выборах 1860 года, они отдали победу Северу[261]. Но для лидеров Юга, привыкших к правлению меньшинства, сама мысль об избранном президенте Линкольне была невыносима. Южане решили отделиться.

Возможно, они думали, что запугивание сработает. Целое поколение оно срабатывало. При каждой угрозе, в каждом споре Север уступал интересам рабовладельцев, чтобы сохранить страну. В результате южане поверили в собственную ложь — повредились в уме — и теперь неслись навстречу самоуничтожению.

Джеймс Бьюкенен, предшественник Линкольна, ничего не предпринимал, когда Юг захватывал оружейные склады и угрожал федеральным фортам. Он бездействовал, когда крамола и заговоры свирепствовали в столице — и даже в его собственном кабинете. Линкольн же знал, что к чему. Он не собирался прогибаться. Он собирался защищать страну. Собирался сохранить ее единство. Когда его спросили, что передать колеблющемуся Кентукки в начале войны, Линкольн встал со стула, указал на себя и сказал: «Передайте моим друзьям: здесь наконец-то есть мужчина!»

«Если бы истории больше не за что было отметить Авраама Линкольна, — сказал позже Уолт Уитмен, — то достаточно уже того… что он выдержал тот час, тот день, что был горше желчи, — воистину день распятия, — что тот день не сломил его, что он не дрогнул, устоял и решил поднять себя и Союз».

Откуда Линкольн знал, что Север может победить? Как человек, никогда в жизни не занимавший руководящей должности, сумел возглавить огромную военную машину? Его администрации пришлось столкнуться не только с сепаратизмом, но и с международными конфликтами, пограничными стычками и недостроенным Капитолием — и это вдобавок к обычным заботам по управлению страной.

В начале войны регулярная армия США насчитывала менее двадцати тысяч человек. К августу первого года войны форму надели уже почти пятьсот тысяч. В одном только сражении при Энтитеме в 1862 году Союз за двенадцать часов потерял больше людей, чем стояло под ружьем во всей армии в 1860-м[262]. По скорости и масштабу это развертывание затмило мобилизацию в обеих мировых войнах — причем при куда более скромных технологических возможностях. Эта политическая, культурная и логистическая операция не имела прецедентов в истории человечества; не просто первая современная война, а в каком-то смысле первая демонстрация централизованного государства нового типа.

Чтобы оплатить все это, Линкольну пришлось ввести первый в стране подоходный налог. Пришлось продавать военные облигации на миллиарды. Пришлось создать армию и удержать шаткую коалицию штатов. «Его разум овладевал задачей дня, — сказал о нем Эмерсон, — редко человек столь соответствовал моменту».

На самом деле Линкольн не знал, как все это делается. Он разбирался на ходу.

Никто не совершал больше ошибок, чем Линкольн, — особенно в начале войны. Некоторые из них повторял многократно (назначил, снял, снова назначил и снова снял генерала Макклеллана в 1861 и 1862 годах). Но это и есть лидерство. Лидерство — это не всезнание. Лидерство — это решение проблем. «Лоцманы на наших западных реках ведут суда от точки к точке, как они это называют, прокладывая курс лодки не дальше, чем видит глаз, — объяснял Линкольн, — и именно так я намерен действовать в нынешней грандиозной передряге». Именно это больше всего поразило Эмерсона в Линкольне — «масштаб его понимания рос вместе с масштабом проблемы».

Примечательно, что его первая важная победа была одержана не на поле боя. Линкольн — как немногие президенты до или после него — понимал, как важно создать команду, представляющую противоположные политические, идеологические и региональные взгляды. Его помощники говорили: президент знал, что для успеха ему «нужны советники, помощники, глаза и руки для исполнения замыслов — и не только в ведомственной рутине, но и в высших вопросах лидерства и влияния; прежде всего, его главным мотивом, похоже, была репрезентативность, разнообразие талантов — одним словом, комбинация». В свой кабинет Линкольн набрал самых разных политиков — даже тех, кто открыто его недолюбливал и сам метил в президентское кресло.

Он охотно пригласил Эдвина Стэнтона, демократа, который однажды назвал его «настоящей гориллой» и пытался отстранить от важного судебного дела в 1855 году. Но Стэнтон был идеальным военным министром — и для Линкольна только это имело значение[263]. Он считал, что не имеет права лишать страну лучших и самых способных людей только потому, что они задели его чувства или не соглашались с ним по многим вопросам. «Я готов подержать лошадь Макклеллана, лишь бы он принес нам победу», — сказал Линкольн о генерале, который неоднократно его оскорблял.

Когда один друг сообщил ему, что некий член кабинета считает себя лучше Линкольна, президент спросил, не знает ли друг кого-нибудь еще с таким же мнением. «К чему этот вопрос?» — последовал озадаченный ответ. «Потому что я хочу собрать их всех в своем кабинете». Секретарь Линкольна писал, что первый вопрос о «команде соперников», которую собрал президент, сводился к тому, кто из них лучший и самый талантливый. «Можно смело утверждать, что никто — даже он сам — не назвал бы Авраама Линкольна». И все же благодаря именно этому смирению ему было суждено в итоге затмить их всех.

Впрочем, круг советников Линкольна не ограничивался кабинетом. Его жена Мэри Тодд Линкольн со временем стала даже более ярой аболиционисткой, чем сам президент, и, несмотря на их порой бурные отношения, он обращался к ней за советом. Линкольн часто советовался с Анной Кэрролл, удивительной и отважной женщиной, которая повлияла на его представления о военной стратегии и работе с общественным мнением. По словам Линкольна, не было никого, чье мнение он ценил бы больше, чем мнение Фредерика Дугласа, с которым он встречался неоднократно во время президентства — к немалому изумлению самого Дугласа. «Ни разу, — отмечал он, — Линкольн не сделал ничего, что напомнило бы мне о различии между ним и мной, о различии цвета кожи»[264].

Его предшественники в Белом доме жили в тихом пасторальном прошлом. Линкольн жил в шумном современном мире — с его потоком новостей в реальном времени. Он проводил долгие часы на телеграфе, получая последние известия с полей сражений. Утопая в волнах информации от своих генералов и из сотен газет, он организовал прообраз «Ежедневного президентского резюме».

Он не упускал из виду и настроения американского народа. Власть и успех могут легко отгородить от мира — создать пузырь, где все только подкрепляет ваши представления. «Хотя налог на мое время тяжел, — объяснял он, — ни один час моего дня не потрачен с большей пользой, нежели тот, когда я напрямую общаюсь со всем нашим народом». Он называл свои встречи с простыми американцами, с охотниками за должностями, просителями, скандалистами, родителями солдат, с критиками и поклонниками своими «ваннами общественного мнения» и не жертвовал этой практикой, каким бы напряженным ни был его график.

Быть умным — дело обычное. Быть эффективным руководителем, особенно на высшем уровне, — редкость.

«В более слабых руках такой Кабинет стал бы очагом раздоров, — писали его помощники, — при нем же превратился в несокрушимый оплот». Сам Линкольн больше всего гордился именно способностью сплачивать людей: и нацию, и советников. «Может быть, я и не стал таким великим президентом, как иные, — говорил он, — но я считаю, что удерживал эти разнородные элементы вместе так хорошо, как только можно». Дело не просто в том, что он окружил себя разнообразием мнений и голосов, а в том, что он пользовался этими точками зрения, мастерски направляя таланты своей администрации; он буквально выстроил федеральное правительство, заложив в него тот дух и те принципы, которые со временем позволят изобрести интернет и высадиться на Луну, не говоря уже о создании системы социального обеспечения и современной университетской системы[265].

Это было время неистовых страстей, когда кабинет министров раздирали глубочайшие разногласия, и все же Линкольн управлял им, создавая порядок из окружающего хаоса, но прежде подчинив себе то, что стоики называли величайшей империей, — самого себя[266]. «Зачастую, когда люди приходили к нему в порыве ярости и негодования из-за какого-нибудь неприятного происшествия, — писали его секретари, — они с удивлением заставали его спокойным, даже безмятежным — быть может, с улыбкой на лице и шуткой на устах… его собственный дух уже прошел через испытание обидой».

Мудрость не суетлива. Не импульсивна и не эмоциональна. Она спокойна. Хладнокровна. Терпелива. Добра. Философична.

Его партнер по юридической фирме Уильям Херндон считал, что без такого душевного равновесия, без невероятного самообладания Линкольн бы «проиграл — потерял все, все». И он не понаслышке знал, сколь мастерски Линкольн ладил с людьми, как твердо владел своим нравом. За шестнадцать лет совместной практики они не поссорились ни разу.

Действительно, трудно найти человека, который бы повздорил с Линкольном, — он был почти невероятно уживчив.

Он ничего не принимал на свой счет. Его не волновали чужие мотивы или прошлые ошибки. Он просто хотел сделать дело. Хотел двигаться вперед.

Он проявлял терпение и выдержку даже в самые мрачные моменты войны. После сражения при Булл-Ран, после Фредериксберга, после Шайло, после второго поражения при Булл-Ран, после упущенных возможностей при Геттисберге, в течение кампании в Глуши, громоздившей немыслимые потери[267], — Линкольн мог бы искать виноватых. После каждого предательства, каждого шанса, бездарно упущенного его генералами, после гибели стольких людей, когда страна устала от войны, Линкольн мог бы пасть духом. Он мог бы поступиться страной.

Он этого не сделал.

«Я должен спасти государство, если это возможно, — сказал он губернаторам Луизианы и Арканзаса. — Что не в моих силах, того я, конечно, не сделаю; но пусть все поймут раз и навсегда, что я не сдам эту партию, пока у меня на руках остается хоть одна неразыгранная карта». Линкольн говорил, что взял за правило не зацикливаться на прошлом, а «смотреть только в настоящее и будущее». «У человека, решившего взять от себя максимум, нет времени на личные склоки», — писал Линкольн офицеру, оказавшемуся в куда менее острой ситуации. Он советовал уступать в мелочах, чтобы твердо стоять на своем в главном.

И снова — как было с юристами-оппонентами, которые недооценивали Линкольна и терпели поражение в суде, — он переигрывал политиков, принимавших его дружелюбие и сострадание за слабость. «Он управлял людьми и двигал ими на расстоянии, словно шахматными фигурами, — заметил Леонард Светт, один из его советников. — Он игнорировал личности, игнорировал мелкие поводы, но тщательно просчитывал тенденции событий и великие силы, которые вели к закономерным результатам». Казалось, Линкольн никогда не забывал, что он политик. Он был искушенным, почти макиавеллиевским мастером управления людьми, убеждения и большой политики.

«Никто не умел тщательнее просчитывать политические вероятности, — писали его секретари. — Он чувствовал себя как дома среди предвыборных цифр… знал все расклады в спорных округах и на колеблющихся территориях, помнил наизусть цену каждого местного проигрыша или выигрыша и их влияние на общий итог».

В Белом доме Линкольна прозвали Тайкун[268] — дань уважения его безмерной проницательности и лидерским качествам. И все же понимание власти у Линкольна, как и у Макиавелли, было неотделимо от его фундаментальных принципов. «Никто лучше него не знал, как обернуть дело в свою политическую выгоду, — объяснял Хорас Уайт, журналист, следивший за Линкольном со времен дебатов с Дугласом, — и никто не пользовался этим преимуществом охотнее — если только это не предполагало бесчестных методов…»

Гнев, страх, обиду и тревогу Линкольн заменял состраданием, верой и тем, что он называл «холодным, расчетливым, бесстрастным разумом». «Счастлив будет тот день, — сказал Линкольн в речи 1842 года, — когда, обуздав все вожделения, усмирив все страсти… разум, всепобеждающий разум станет владыкой мира… Да здравствует падение ярости! Да здравствует царство разума!»

Мудрые люди быстро учатся дисциплине. Они знают, как легко ошибиться. Они не бойки на язык. Они не разглагольствуют. Они стараются смотреть на все так, как научился Вашингтон, первый президент, — «в спокойном свете кроткой философии»[269].

Линкольн не впадал в отчаяние после каждой неудачи Союза — отчасти благодаря спокойствию, но еще и потому, что видел картину целиком. В отличие от многих горячих голов, он понимал огромные стратегические преимущества Севера: больше людей, больше денег, больше промышленных мощностей и — по мере того, как он постепенно поворачивал штурвал в сторону освобождения рабов — больше моральной легитимности.

В начале войны Линкольн почти ничего не знал о военной теории. Он затребовал все книги по военной науке, какие только могла для него найти Библиотека Конгресса, с большим интересом читая, например, книгу по логистике, написанную человеком, которого впоследствии назначил начальником штаба армии. Он также понимал, какие общепринятые военные догмы XIX века можно игнорировать (например, одержимость захватом городов), а какие новые идеи следует принять (уничтожение армии противника и подавление его воли к борьбе).

«Я давно придерживаюсь мнения, что к концу войны, — говорил генерал Уильям Фэррер Смит, — мистер Линкольн превосходил своих генералов в понимании эффекта стратегических маневров и того, как надлежит доводить победы до логического завершения». Со временем он стал мудрейшим стратегом эпохи, видя путь к триумфу так же ясно, как Улисс Грант. Линкольн, безусловно, лучше понимал, что стоит на кону, чем его противник Джефферсон Дэвис, хотя Дэвис был военным министром и окончил Вест-Пойнт одним из лучших в своем выпуске[270].

Война есть продолжение политики иными средствами, как незадолго до того сформулировал Клаузевиц, и эти идеи проникли в жадный до знаний, вечно любопытный ум Линкольна. «Прокламация об освобождении рабов» стала величайшим проявлением государственной мудрости того столетия, если не тысячелетия. Так Линкольн блестяще перенес политику в плоскость войны, а войну — в плоскость политики. Линкольн привязал документ к победе на поле боя: он заявил, что указ — военная мера, которая вступит в силу 1 января следующего года, лишь если Юг к тому времени не прекратит свой незаконный мятеж[271].

«Окруженный разного рода противоречивыми требованиями, предателями, нерешительными, робкими людьми, представителями пограничных штатов и свободных штатов, радикальными аболиционистами и консерваторами, — писала о Линкольне Гарриет Бичер-Стоу, — он выслушивал каждого, взвешивал слова каждого, ждал, наблюдал, уступал то здесь, то там, но в главном сохранял одну неизменную, четкую цель и вел к ней корабль нации».

Он двигался от точки к точке, всегда стремясь не просто к победе в войне, а к прочному миру, пытаясь спасти Союз и превратить его в нечто стоящее спасения. Его план Реконструкции[272] основывался как на справедливости, так и на примирении. Он намеревался быть милосердным. Двигаться вперед. Сдержать обещания, данные в Прокламации об освобождении. Он позволил бы мятежникам вернуться домой; он перевязал бы раны нации и позаботился бы о ее вдовах и сиротах. «Мы обязаны сказать о президенте, — писал его государственный секретарь, — что его великодушие почти сверхчеловеческое».

Не потому ли его пришлось убить? Не был ли он слишком хорош для этого мира? Пуля убийцы, выпущенная фанатиком, парализованным страхом перед идеей расового равенства, сразила Линкольна 14 апреля 1865 года, всего через несколько дней после того, как он добился принятия поправки к Конституции[273] и навсегда убил рабство в Америке[274]. Он вел сражения четыре года, но, что важнее, он изменил общественное мнение — двинул человечество вперед, к справедливости.

«Так и не наступило время, когда Авраам Линкольн отказался бы от роли политика, — писал его биограф Уильям Ли Миллер. — Будучи политиком всю жизнь, он реализовал высший нравственный потенциал этой роли». Карл Маркс, писавший в годы войны, поражался невероятной траектории жизни этого человека — каким ярким светом во тьме она была. «Новый Свет никогда не достигал большего триумфа, нежели эта демонстрация того, — писал он, — что обычные люди доброй воли могут совершать подвиги, которые в Старом Свете были под силу только героям!»

Линкольн был — и это не преувеличение — человеком цельным. Дисциплинированным. Смелым. Справедливым. И прежде всего, мудрым. Говорят, что ни один человек не бывает героем для своего лакея, и все же ближайшие помощники Линкольна, видевшие его в быту, чтили его память до конца своих дней. Они — как и его друзья, и даже многие враги — считали, что он был одним из величайших людей в истории.

Что определяло этого человека? В чем заключалось его величие? Не во внешнем блеске, а в особой нравственной мудрости, философском складе души, который не просто помогает человеку пережить огромную личную трагедию, а позволяет затронуть сокровенные струны в душах других людей.

Линкольну удалось самое трудное: принести эту мудрость в мир. Свое величие он поставил на службу добру, на службу добродетели.

Когда он истекал кровью в комнате через дорогу от театра Форда, лежа по диагонали на кровати, на которой не помещался из-за роста, именно Стэнтон — человек, который так в нем ошибался, — произнес слова, ставшие самой точной эпитафией: «Теперь он принадлежит вечности».

Впрочем, как продолжают спорить ученые, возможно, он сказал: «Теперь он принадлежит ангелам»[275].

Так или иначе, он принадлежит нам — живем ли мы в Америке или на Кавказе, сейчас или десятилетия спустя.

Он — пример для подражания. Идеал, к которому стоит стремиться.

Линкольн обладал редчайшим даром человеческой мудрости — сплавом доброты и величия. И это было не историческим мифом, а явью. Эта мудрость ходила по земле. Во времена продажности и насилия она уцелела в жерновах юридической карьеры и политики, пережила амбиции, страдания и неудачи.

Он был живым воплощением четырех добродетелей.

Мужественный. Дисциплинированный. Справедливый. Мудрый.

Сочетание небесное — и все же достижимое.

Пример Линкольна перед нами. Быть может, нам никогда его не достичь, но мы никогда не должны оставлять попыток приблизиться.

Предыдущая главаГлава 40 из 60Следующая глава