К книге
1984. Скотный двор. Эссе1984 роман. Часть вторая. VII
33%
1984 роман. Часть вторая. VII
16

Уинстон проснулся в слезах. Джулия сонно к нему прильнула и невнятно пробормотала:

– Что с тобой?

– Мне приснилось… – начал он и умолк, не в силах облечь чувства в слова. Сон всколыхнул в нем воспоминание, всплывшее в сознании через несколько секунд после пробуждения.

Уинстон лежал на спине с закрытыми глазами, переживая свой сон. Огромный, яркий сон, в котором перед ним расстилалась вся жизнь словно пейзаж летним вечером после дождя. Действие происходило внутри пресс-папье: поверхность стекла была небесным куполом, и все заливал чистый, мягкий свет, позволяющий видеть на необычайно большие расстояния. Весь сон занимало (по сути, из этого он и состоял) поведение матери Уинстона, а еще увиденное им тридцать лет спустя в фильме о войне поведение еврейской женщины, что пыталась укрыть маленького мальчика от пуль за миг до того, как очередь с вертолета разорвала обоих в куски.

– А знаешь, – сказал он, – я до сих пор был уверен, что убил свою мать!

– Зачем ты ее убил? – сонно прошептала Джулия.

– Не убивал я ее. Не буквально.

Вспомнилось, как во сне видел маму в последний раз, вскоре после пробуждения в памяти всплыли все подробности. Эту память Уинстон гнал из своего сознания много лет. Точную дату он бы не назвал, хотя вряд ли ему было меньше десяти лет, возможно, даже двенадцать. К тому времени отец уже исчез, когда именно, Уинстон не помнил. Больше помнилась напряженная, тревожная обстановка тех дней: приступы паники из-за постоянных авианалетов и укрытие в подземке, повсюду руины, непонятные прокламации на углах улиц, бригады молодых людей в одинаковых рубашках, огромные очереди у булочных, громкая стрельба вдали… и самое главное, постоянное чувство голода. Целыми днями он вместе с другими мальчиками рылся в мусорных баках, выбирая капустные кочерыжки, картофельные очистки, порой даже черствые обгорелые корки, с которых они тщательно соскребали золу. Дети ждали на обочине, пока мимо проедут грузовики, везущие корм скоту, – на ухабах те подпрыгивали, и на дорогу иногда падал жмых.

Когда исчез отец, мама не выказала ни удивления, ни сильного горя, но с ней произошла внезапная перемена: из нее словно душу вынули. Даже Уинстон понимал, что она ждет чего-то неминуемого. Мама делала все, что полагалось: готовила еду, стирала белье, чинила одежду, застилала постель, подметала пол, вытирала пыль с каминной полки – всегда очень медленно и без лишних усилий, словно манекен для рисования, который движется сам по себе. Ее крупное, статное тело пребывало в спячке: целыми часами мама неподвижно сидела на кровати, баюкая младшую сестренку Уинстона, крошечную, болезненную девочку лет двух-трех, с похожим на обезьянью мордашку лицом. Очень редко она обнимала сына, крепко прижимала к себе и долго молчала. Несмотря на свой юный возраст и эгоизм, он понимал: это связано с тем, о чем не говорят вслух и что вот-вот должно произойти.

Уинстон помнил комнату, в которой они жили, темную, затхлую, наполовину занятую кроватью с белым стеганым покрывалом. В камине была газовая конфорка кольцом, рядом полка с едой, на лестничной площадке висела коричневая фаянсовая раковина, одна на несколько семей. Он помнил статную фигуру матери, склонившуюся над конфоркой и мешавшую что-то в кастрюльке. Больше всего помнился вечный голод и яростные, жадные ссоры за столом. Уинстон постоянно клянчил у матери еду, кричал и топал ногами (помнились даже истерические нотки в его голосе, который начал ломаться раньше времени и временами вдруг глухо басил), а иногда добавлял слезливой истерии, пытаясь получить долю больше положенной. Мама уступала с готовностью, принимая как должное, что мальчику нужно больше еды, однако сколько бы она ему ни давала, он непременно требовал еще. Всякий раз она умоляла его не быть себялюбцем, помнить, что маленькая сестренка больна и ей тоже нужна еда. Без толку. Уинстон вопил от ярости, вырывал у нее из рук кастрюльку и половник, хватал куски из чужих тарелок. Он знал, что объедает мать с сестрой, но ничего не мог с собой поделать, ему даже казалось, что он имеет на это полное право, словно непрестанно урчащий от голода живот его оправдывал. Между приемами пищи, если мамы не было поблизости, он шарил в скудных припасах на полке с едой.

Однажды им выдали шоколадный паек, чего не случалось уже много недель или даже месяцев. Он прекрасно помнил ту драгоценную плитку весом в две унции (в то время еще мерили унциями), которую следовало разделить на троих поровну. Внезапно Уинстон услышал себя со стороны: низкий, басовитый голос требовал себе весь шоколад. Мама велела не жадничать. Долго и нудно препирались – с криками, нытьем, слезами, возражениями, уговорами. Кроха-сестричка, цеплявшаяся за мать как обезьянка, смотрела на него огромными, скорбными глазами. В конце концов мама отломила три четверти плитки и отдала Уинстону, а сестре сунула оставшийся кусочек. Та взяла его с отрешенным видом, словно не знала, что это такое. Уинстон смерил ее взглядом, потом внезапно бросился к сестре, вырвал из ее ручонки шоколадку и метнулся к двери.

– Уинстон, Уинстон! – кричала ему вслед мать. – Вернись! Отдай сестре ее шоколад!

Он замер на месте, но в комнату не вернулся. Мама смотрела с тревогой. Сестра сообразила, что чего-то лишилась, и жалобно заплакала. Мама обняла ее, прижала к груди, и Уинстон понял: сестра умирает. Он опрометью бросился вниз по лестнице, судорожно сжимая в кулаке липкий шоколад.

Больше он мать не видел. Слопав шоколад, Уинстон слегка устыдился и бродил по улицам несколько часов, пока голод не погнал его обратно. Вернувшись домой, он обнаружил, что мама исчезла. В то время это уже стало в порядке вещей. Из комнаты не пропало ничего, кроме матери и сестры. Они не взяли с собой никакой одежды, даже мамин плащ. До сегодняшнего дня Уинстон так и не узнал, умерла мама или нет. Вполне возможно, ее отправили в трудовой лагерь. Сестру могли поместить, как и Уинстона, в колонию для беспризорников (их называли исправительными центрами), которых из-за гражданской войны стало очень много, либо увезли в лагерь вместе с матерью, либо же просто бросили где-нибудь умирать.

Сон так и стоял у него перед глазами, особенно заботливый, успокаивающий жест матери, в каком и заключался главный смысл. Уинстон вспомнил другой сон, что приснился ему два месяца назад. Точно так же, как и на убогой кровати с белым покрывалом, мама сидела, прижимая к себе дитя, в тонущем корабле, далеко внизу, и погружалась все глубже и глубже, глядя ему в глаза сквозь толщу темнеющей воды.

Он рассказал Джулии историю исчезновения своей матери. Не открывая глаз, она перевернулась на другой бок и устроилась поудобнее.

– Так и знала, что ты был гаденыш, – буркнула Джулия. – Все дети такие.

– Да, но смысл истории в ином…

По дыханию было ясно, что Джулия засыпает. Уинстону очень хотелось поговорить о матери. Судя по тому, что помнилось, вряд ли она была женщиной необыкновенной, тем более умной, хотя при этом отличалась некоторым благородством и праведностью, потому что руководствовалась своими собственными принципами. Ее чувства принадлежали только ей и не поддавались влиянию извне. Маме бы в голову не пришло, что действие, которое не венчает успех, лишено смысла. Если любишь человека, то любишь до конца, и если тебе нечего ему дать, то даешь ему любовь. Когда шоколада не осталось, мать обняла дитя. Ничего не изменилось, шоколада больше не стало, это не отсрочило ни смерть ребенка, ни ее смерть, но по-другому она бы не смогла. Беженка в лодке тоже укрыла ребенка, что защищало от пуль не лучше, чем лист бумаги. Самое ужасное в том, что Партия совершенно обесценила простые человеческие позывы и чувства, а затем лишила людей всякой возможности влиять на материальный мир. В железных тисках Партии уже не важно, чувствуешь ты что-то или нет, действуешь или воздерживаешься от действия. Что бы ни случилось, ты исчезнешь, и ни о тебе, ни о твоих действиях уже никто не узнает. Тебя просто извлекают из потока истории. Всего пару поколений назад люди не считали это важным, потому что не пытались менять историю. Ими двигали личные привязанности, которые не ставились под сомнение. Тогда по-настоящему ценились человеческие взаимоотношения, и абсолютно беспомощный жест, объятие, слеза, слово, сказанное умирающему, значили очень многое. Люди не были преданы партии, стране или идее, они были преданы друг другу. Внезапно Уинстон осознал, что пролы вовсе не презренные существа и не инертная масса, которая когда-нибудь пробудится от спячки и изменит мир. Пролы остались людьми. Они не ожесточились сердцем. Сохранили примитивные чувства, которым Уинстону приходилось учиться, прилагая усилия. Размышляя так, он случайно вспомнил, как несколько недель назад увидел на тротуаре оторванную руку и пинком отбросил ее в канаву, словно капустную кочерыжку.

– Пролы остались людьми, – сказал он вслух. – А мы – нет…

– Почему? – спросила проснувшаяся Джулия.

Уинстон задумался.

– Тебе не приходило в голову, что лучше всего нам было бы уйти отсюда и больше не встречаться никогда?

– Да, милый, и не раз. Но я от тебя не уйду!

– Пока нам везло, однако скоро все может закончиться. Ты молода, выглядишь вполне нормальной и невинной. Будешь держаться подальше от таких, как я, проживешь еще лет пятьдесят.

– Нет. Я уже все продумала. Куда ты, туда и я. Не падай духом! Выживать я умею хорошо.

– Неизвестно, сколько еще нам осталось провести вместе: полгода, год. Под конец нас точно разлучат. Представляешь, как будет одиноко? Как только нас возьмут, мы не сможем помочь друг другу ничем! Если я признаюсь, тебя расстреляют, если откажусь признаться, тебе все равно не жить. Ничто из того, что я могу сделать, сказать или не сказать, не отсрочит твою смерть больше чем на пять минут. Ни один из нас не будет знать, жив другой или мертв. Мы будем совершенно бессильны. Важно останется лишь одно: не предать друг друга – хотя и это мало что изменит.

– Коль ты заговорил о признании, – заметила Джулия, – так мы оба признаемся как миленькие. Признаются все и всегда. Под пытками чего только не сделаешь!

– Признание – еще не предательство. Не важно, что ты скажешь или сделаешь, важны лишь чувства. Если им удастся заставить меня разлюбить тебя, это и будет настоящим предательством.

Джулия задумалась.

– Не удастся, – наконец проговорила она. – Тебя могут заставить сказать все –все что угодно, – но им никак не заставить тебя в это поверить. В голову тебе им не влезть.

– Ты права, – согласился Уинстон, слегка обнадеженный. – Такое им не по силам. Чувствуешь, что остался человеком, несмотря ни на что, значит, ты победил.

Он вспомнил про вечно работающий телеэкран, недреманое око и ухо. Пусть шпионят день и ночь, главное – не терять голову, тогда их можно перехитрить. При всей своей ухищренности они так и не научились читать чужие мысли. Впрочем, если попадаешь им в руки, то ситуация меняется. Никому не известно, что именно происходит в министерстве любви, хотя догадаться несложно: пытки, наркотики, чувствительные приборы, улавливающие малейшие реакции тела, постепенное нервное истощение из-за невозможности уснуть, одиночества и усердных допросов. В любом случае фактов не скроешь. Они могут всплыть в ходе дознания, их можно вытянуть под пыткой. Если твоя цель не в том, чтобы выжить, а в том, чтобы остаться человеком, то какая разница? Над чувствами они не властны: тебе и самому их не изменить, даже если захочется. Они могут вызнать в мельчайших подробностях, что ты сделал или сказал, но в твой внутренний мир им хода нет.

Предыдущая главаГлава 16 из 48Следующая глава