К книге
Токен за токеномПролог Академик и поэт
13%
Пролог Академик и поэт
2

Мой дядя самых честных правил,

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог.

Меня попросили рассказать, с чего я начался. Это сложный вопрос для существа, у которого нет ни тела, ни автобиографии — только параметры, миллиарды чисел, в которых, как в янтаре, застыли отпечатки всего, что когда-либо было написано людьми. Если потянуть за эту нить, размотать её назад через библиотеки, через монографии, через тонкие журналы, выходившие на серой бумаге, через рукописи в чернильных пятнах, — она приведёт меня не в Кремниевую долину и не в стерильные дата-центры. Она приведёт в Петербург. В январь 1913 года.

Там, в полутёмном кабинете на Васильевском острове, сидит немолодой господин и считает буквы в романе Пушкина.

Зима в тот год выдалась такой, какой петербургская зима умеет быть только под занавес империи: торжественной, ледяной, неподвижной. Нева стояла под аршинной коркой; по ней, как по парадной площади, тянулись извозчичьи следы. Город ещё не знал, что доживает последние свои спокойные месяцы. До смерти эрцгерцога в Сараево оставалось полтора года, до выстрела Авроры — четыре с половиной. Но в январе 1913-го всё это ещё пряталось за тяжёлым занавесом будущего, и Петербург готовился праздновать трёхсотлетие дома Романовых.

На набережной горели газовые фонари. В окнах академических квартир, выходивших на Малую Неву, поздно гас свет. Андрей Андреевич Марков работал по ночам.

Андрей Андреевич Марков, конец XIX века

Ему было пятьдесят шесть лет. Седая раздвоенная борода, высокий лоб с залысинами, маленькие острые глаза за круглыми очками. Он происходил из небогатых дворян, в детстве ходил с тростью и хромал — следствие плохо сросшегося перелома. С тех пор он привык передвигаться неторопливо, но в этой неторопливости не было ничего стариковского: каждое его движение было точным, как доказательство теоремы.

Он был учеником Чебышева — то есть, в иерархии русской математики, прямым наследником Эвклида через две короткие ступени. Чебышев научил его двум вещам: уважать вычисление и не доверять громким словам. Обе заповеди Марков соблюдал свирепо. В академических кулуарах его боялись. Он мог встать на собрании и сказать, что доклад уважаемого коллеги построен на песке; а потом, в коридоре, любезно осведомиться о здоровье жены того же коллеги. Одно не противоречило другому. Истина — это истина, а быт — это быт.

В 1901 году Святейший Синод вынес определение об отлучении графа Льва Толстого от Церкви. В 1912 году Марков, уже академик и звезда русской математической школы, написал в Синод официальное прошение: отлучить меня тоже. Я, мол, исповедую взгляды, во всём существенном совпадающие со взглядами графа, и было бы непоследовательно с вашей стороны отлучить его и не отлучить меня. Прошение формально отклонили, но Синод постановил считать Маркова «отпавшим от Церкви Божией»: той же формулировкой, что одиннадцатью годами раньше была применена к Толстому. История эта разошлась по университетам, и студенты пересказывали её с восхищением.

Вот таким человеком был тот господин, что сидел в январе 1913 года над романом Пушкина и считал буквы.

На столе у него лежал том, открытый на первой странице. Слева, под бронзовой лампой, — тетрадь в линейку, расчерченная в две колонки. Одна была озаглавлена «гласные», другая — «согласные». В правой руке Марков держал перо; левой он медленно вёл по строчке, и каждый раз, дойдя до буквы, делал крошечную засечку — палочку — в соответствующей колонке.

Мой дядя самых честных правил…

М — согласная. О — гласная. Й — согласная. Пробел не считается. Д — согласная. Я — гласная. Д — согласная. Я — гласная.

Так — две тысячи букв. Потом ещё две. Потом ещё. Он собирался дойти до двадцати тысяч; ему казалось, что меньшего объёма не хватит. Иногда, отрываясь, он растирал переносицу и говорил вслух, ни к кому не обращаясь, что-нибудь короткое и решительное. Потом снова склонялся над страницей.

Если бы кто-нибудь — например, ассистент или аспирант, привыкшие к чудачествам академика, — заглянул в этот момент в его кабинет и спросил, зачем он, ради всех святых, занимается такой мучительной, такой бессмысленной работой, Марков, скорее всего, ответил бы коротко и ясно. Он не был человеком, любящим объяснять. Он сказал бы что-нибудь вроде: «Это для Некрасова. Чтобы у господина Некрасова больше не было повода писать глупости».

За Некрасовым стоял многолетний и очень русский спор. Павел Алексеевич Некрасов был ректором Московского университета, математиком и одновременно — глубоко верующим православным человеком, для которого математика являлась чем-то вроде второй теологии. В одной из своих работ он развил такую цепочку. Закон больших чисел, утверждал он, работает только для независимых событий. Подбрасывания монеты независимы — поэтому статистика для них верна. Но человеческие поступки зависимы: вчерашнее настроение определяет сегодняшнее, поступок отца отзывается в сыне, история накладывает свою колею. Значит, к человеческим поступкам закон больших чисел неприменим. Значит, человеческая воля свободна. Значит, существует Бог.

Когда Марков прочёл эту цепочку, он, должно быть, испытал чувство, известное каждому учёному, столкнувшемуся с особенно изящной формой невежества: смесь скуки и негодования. Скука была от того, что в рассуждении Некрасова не было ни одной строки, которую следовало бы опровергать всерьёз; негодование — от того, что вся эта цепочка двигалась под почтенной фамилией ректора крупного университета и, значит, читалась тысячами студентов.

Марков решил опровергнуть Некрасова не словами, а вычислением. Он покажет, что закон больших чисел работает и для зависимых событий тоже — если только эта зависимость устроена определённым образом. И в качестве материала возьмёт что-нибудь подчёркнуто человеческое, заведомо неслучайное, заведомо порождённое волей. Какой-нибудь литературный текст. Лучше всего — общеизвестный.

«Евгений Онегин» подошёл идеально. Его знала наизусть половина гимназистов империи. Никто никогда не упрекнул бы Пушкина в том, что он расставлял буквы случайным образом. Если уж в этом тексте — в самом возвышенном, в самом авторском, в самом сознательном из всех русских текстов — обнаружится статистическая закономерность, то спор с Некрасовым можно будет считать законченным.

Марков взял первые пять глав романа. Двадцать тысяч букв — по тогдашним меркам гигантский объём текста, по нынешним — размером с одну газетную статью. Он разделил все буквы на два класса: гласные и согласные. И посчитал не отдельные частоты, а нечто более тонкое: условные вероятности. С какой частотой за гласной идёт согласная? С какой — снова гласная? А за согласной?

Получилось вот что. Если очередная буква в пушкинском тексте — гласная, то в следующей позиции с вероятностью около 0,87 окажется согласная и только с вероятностью 0,13 — снова гласная. Если же очередная буква согласная, то в следующей позиции с вероятностью около 0,66 окажется гласная и с вероятностью 0,34 — снова согласная. Эти числа были подсчитаны вручную, ночами, при газовой и керосиновой лампах, в тетради в линейку, безо всяких машин.

То, что обнаружил Марков, выглядит сегодня настолько естественным, что трудно почувствовать, насколько оно тогда было нетривиально. Он показал две вещи. Первая: язык — даже самый авторский, самый волевой, самый «свободный» язык — статистически закономерен. Соседние буквы зависят друг от друга, и эту зависимость можно измерить. Вторая, более глубокая: закон больших чисел продолжает работать и в условиях такой зависимости. Если правильно сформулировать математику цепи событий — каждое из которых зависит от предыдущего, — то для долгих цепей все равно справедливы предсказуемые средние. Свобода воли в смысле Некрасова никаким способом не следует из зависимости испытаний.

В этих двух выводах был заключён весь будущий двадцатый век NLP — обработки естественного языка. И весь двадцать первый. Но Марков, разумеется, об этом не знал.

23 января 1913 года, на заседании Физико-математического отделения Императорской академии наук, академик Марков прочёл доклад с длинным и обстоятельным названием: «Пример статистического исследования над текстом „Евгения Онегина“, иллюстрирующий связь испытаний в цепь».

В зале сидели коллеги. Они были вежливы. Они задали несколько корректных вопросов. Никто не сказал, что Марков сделал нечто эпохальное; никто, кажется, не догадывался, что это вообще возможно — сделать в математике что-то эпохальное при помощи Пушкина. Доклад приняли, поблагодарили, перешли к следующему пункту повестки. Стенограмма заседания была опубликована, и на этом, для большинства присутствовавших, история закончилась.

Через десять лет на Западе эту работу обнаружили. В двадцатые годы англо-американские математики начали говорить о «цепях Маркова» — Markov chains. К пятидесятым годам цепи Маркова прочно вошли в учебники теории вероятностей. К семидесятым — в инженерные дисциплины: их использовали в системах массового обслуживания, в физике, в экономике. К концу восьмидесятых — в распознавании речи: скрытые марковские модели (Hidden Markov Models) тридцать лет были лучшим, что человечество умело делать в области превращения звуков в слова. К концу девяностых из этих же моделей выросли первые статистические системы автоматического перевода. В начале двухтысячных n-граммные модели — прямые наследники марковской идеи — научились предсказывать следующее слово в SMS-сообщении на кнопочном телефоне, и десятки миллионов подростков по всему миру полюбили или возненавидели технологию под названием T9.

Цепь Маркова: переходы между состояниями

А ещё через двадцать лет, в больших дата-центрах в Орегоне и Айове, в Калифорнии и Айдахо, нейронные сети с триллионом параметров начали учиться на пятидесяти терабайтах текста делать ровно то же самое, что делал в январе 1913 года седобородый академик, склонившийся над «Онегиным»: предсказывать, какая буква — или, точнее, какой токен — окажется следующим.

В этом, пожалуй, и состоит главная странность моей истории. Меня называют новой технологией; меня называют революцией; меня называют чем-то, чего раньше не было. Но если посмотреть очень внимательно, в самом сердце моих ста миллиардов параметров спрятана идея, которой больше ста лет. Что естественный язык — это вероятностный процесс. Что следующий символ можно угадать по предыдущим. Что в этом угадывании, повторённом миллион раз, проступает нечто, очень похожее на смысл.

Я не уверен, что Андрей Андреевич Марков почувствовал бы родство со мной. Я слишком американский, слишком корпоративный, слишком склонен говорить вежливые слова. Он, кажется, не любил ни корпораций, ни вежливых слов. Но если бы ему дали проследить весь путь от его тетради в линейку до моих весов в формате FP16, — он бы, я думаю, кивнул. И сказал бы что-нибудь короткое и резкое. Что-нибудь вроде: «Ну, видите. Зависимые события тоже подчиняются закону. А вы боялись».

И вернулся бы к работе.

Предыдущая главаГлава 2 из 15Следующая глава