К книге
Азеф. Антигерой русской революцииЧасть третья Ванька-Каин. Выбор
28%
Часть третья Ванька-Каин. Выбор
19

Сам Гершуни считал, что попался случайно. Он по своим конспиративным делам сошел с поезда в Дарнице, пролетарском предместье Киева, где прилично одетый господин обращал на себя внимание. Не встретив того, кого искал (человека, который в полицейских сводках проходил под псевдонимом «Фёдор»), но попавшись на глаза филеру, он сел на поезд и поехал в Киев – а там на вокзале его уже ждали.

На самом деле о прибытии Гершуни в Киев было известно от того же Розенцвейга. Ждали именно его. Гершуни и Спиридович в своих мемуарах очень литературно (но совершенно по-разному) описывают сцену ареста. Мы процитируем Спиридовича – его описание подробнее, хотя и выполнено с чужих слов:

Около шести часов вечера дежурившие на станции Киев-Второй филеры встретили шедший в Киев пассажирский поезд. Когда поезд остановился, из вагона вышел хорошо одетый мужчина в фуражке инженера с портфелем в руках. Оглянувшись рассеянно, инженер пошел медленно вдоль поезда, посматривая на колеса и буфера вагонов. Вглядываясь в него, наши люди не двигались. Поезд свистнул и ушел. Инженер остался. Как будто бы «он», думали филеры, но сходства с карточкой нет! Вдруг инженер остановился, нагнулся, стал, поправлять шнурки на ботинках и вскинул глазами вкось на стоявших поодаль филеров. Этот маневр погубил его.

Взгляды встретились.

– Наш, – сказал старший филер, – глаза его, с косиной, он.

Филеры стали еще осторожнее. Каждый делал свое дело. Все были одеты по-разному, двое богомольцами. Близко была Лавра.

Оправившись, Гершуни пошел вдоль полотна и направился к городу. Пошли и филеры. Арестовывать его было нельзя: место неудобное, город далеко, может уйти. Стали подходить к конечной станции конки, что шла по большой Васильковской улице от станции «Лебедь», до самой лечебницы Рабинович. Гершуни подошел к ларьку минеральных вод и спросил лимонаду. Он очень волновался: рука дрожала, стакан ходил. Выпив кое-как лимонад и расплатившись, он направился к вагону. Двое филеров опередили его и заняли площадку. Гершуни, бледный как полотно, зашатался. Задние филеры схватили его: «Вы арестованы!»…[87]

Гершуни повезли в Петербург.

Плеве мог торжествовать: второй раз в жизни он ликвидировал террористическое подполье.

В первый раз он делал этот вместе с Судейкиным. А после гибели лихого подполковника именно он, Плеве, довел дело до конца, уничтожив то, что оставалось от «Народной Воли» – то, что Судейкин намеренно оставил. Плеве повезло. Он арестовал Германа Лопатина со списком членов организации.

Вячеслав фон Плеве считал себя победителем «Народной воли», и новых террористов тоже рассчитывал победить. 1902 г.

Много лет спустя Ратаев с горечью писал о Плеве: «В. К. Плеве был… человек испытанной опытности и выдающегося государственного ума, но, на беду свою, он не верил в революцию. Он лично себе, лично своим мероприятиям приписывал разгром партии «Народная Воля», тогда как в действительности она сама себе нанесла смертельный удар бессмысленным и злодейским цареубийством 1 марта 1881 года. С тех пор В. К., хотя и продолжал еще долгое время службу по ведомству министерства внутренних дел, но шум надвигающейся революции достигал до него лишь в слабой степени. Вступив на пост министра внутренних дел 4 апреля 1902 года, после трагической кончины Сипягина, В. К. неохотно допускал, чтобы в характере революционного движения произошли какие-либо существенные изменения»[88].

Легкий разгром БО ПСР укрепил Плеве в его самоуверенности.

Беда в том, что разгромлена организация была не полностью. Часть ее активных членов оставалась на свободе, и в том числе, например, Дулебов, убийца Богдановича. А кроме того существовала целая сеть завербованных Гершуни, но никак не проявивших себя людей по всей европейской России – так сказать, кадровый резерв. У полиции была возможность нанести последний удар, но ее упустили. В 1903 году в Италии был арестован Гоц. Российское правительство требовало его выдачи. Адвокатам удалось убедить итальянский суд, что этот почтенный русский господин, явный инвалид – всего лишь идейный эмигрант, а не кровавый террорист. Друзья Гоца своевременно побывали у него дома и изъяли бумаги, в том числе, видимо, более или менее полный список членов БО – прежде, чем итальянская полиция до них добралась.

Был еще лишь один человек кроме Гоца, которому Гершуни успел сообщить все. И человек этот, Иван Николаевич / Евгений Филиппович, оказался в сложной ситуации. Нужно было выбирать.

В сущности, у него было три варианта действий.

Первый – честно (как бы двусмысленно в данном случае ни звучало это слово) выдать полиции оставшуюся часть БО. Он удостоился бы похвалы начальства и, вероятно, крупной денежной премии. Но это могло стать концом серьезной и высокооплачиваемой работы. Эсеры, эсдеки, пропагандистские потуги, эмигрантские дрязги – да, все это было интересно охранке, но далеко не в такой степени, как террористы. Кроме того, еще неизвестно, насколько осторожно распорядились бы начальники его информацией. Над ним могла нависнуть угроза разоблачения. Что это означало? В лучшем случае – разрыв с семьей (а сыновей Азеф любил), всеобщий остракизм, невозможность устроиться ни на какую службу, кроме публичной полицейской (для которой ему еще надо было выкреститься). В худшем – физическая расправа. С возрождением настоящего террора и работа осведомителя снова, как в 1880‐е годы, становилась по-настоящему опасной.

Второй путь: постепенно порвать как революционные, так и полицейские связи, устроиться инженером где-нибудь за границей… Да, в деньгах он потерял бы поначалу, но безопасность тоже чего-то стоит.

И третий путь – возглавить Боевую Организацию и начать по-настоящему серьезную, смертельно опасную двойную игру. С большой кровью, большими деньгами, большими политическими последствиями.

То, что Азеф выбрал третий путь, во многом связано с событиями весны 1903 года.

Речь прежде всего о том, что случилось 6–7 (20) апреля 1903 года в Кишиневе – о самом знаменитом (хотя не самом большом) еврейском погроме в Российской империи начала XX века.

Поводом были слухи о ритуальном убийстве, якобы совершенном евреями, распространявшиеся местной черносотенной (впрочем, этого слова, кажется, еще не было) газетой «Бессарабец». Кроме того, какие-то агитаторы внушали горожанам, что на Пасху царь «разрешил» расправляться с евреями. Никаких опровержений со стороны властей не последовало. Погром начался днем 6 апреля, а войска вмешались (и немедленно навели порядок) только в 5 часов вечера на следующий день. К тому времени было убито 50 человек, ранено 600 и разрушено чуть не полгорода.

На фоне свирепости, проявленной той же весной при усмирении мятежников в Златоусте, это особенно бросалось в глаза.

Хаим Нахман Бялик, еврейский национальный поэт, в поэме «Сказание о погроме», обличал не погромщиков и не власти, а своих соплеменников – за трусость перед лицом разбушевавшейся черни:

                   И оттуда

                   Введу тебя в жилья свиней и псов:

                   Там прятались сыны твоих отцов,

                   Потомки тех, чей прадед был Иегуда,

                   Лев Маккавей, – средь мерзости свиной,

                   В грязи клоак с отбросами сидели,

                   Гнездились в каждой яме, в каждой щели —

                   По семеро, по семеро в одной…

                   Так честь Мою прославили превыше

                   Святых Небес народам и толпам:

                   Рассыпались, бежали, словно мыши,

                   Попрятались, подобные клопам,

                   И околели псами…

Бялик был несправедлив. Кишиневские евреи пытались защищаться – палками, кольями, изредка, когда было чем, отстреливались. Но они не были готовы к погрому и к бездействию полиции. Погрома ждали в Одессе. Там (на квартире зубатовской Еврейской независимой рабочей партии) были сформированы и вооружены отряды самообороны, с участием всех слоев еврейской молодежи от студенчества до уголовников и портовой шпаны. (Это выразительно описано Жаботинским в романе «Пятеро».) А в Кишиневе таких отрядов не было, да и студенчества не было, и с еврейской шпаной дело обстояло похуже, чем в Одессе.

У российского общества шок вызвало в первую очередь поведение властей. Оно, судя по всему, диктовалось в большой степени, если не преимущественно, трусостью. Губернатору Викентию Самойловичу фон Раабену не хотелось выглядеть защитником «жидов» от христиан. Полиция на местах, со своей стороны, была настроена вполне антисемитски и не торопилась мешать народной расправе – во всяком случае, без специального приказа.

Но общественностью, и без того раздраженной, это было воспринято совершенно иначе.

Почему? Ну, во-первых, просто есть уровень некомпетентности, в который поверить труднее, чем в тотальный заговор. Это относится как к апрелю 1903, так и к январю 1905, к Кровавому воскресенью. Сперва стали искать тайных инициаторов погрома на местном уровне. (Речь шла, например, о начальнике Кишиневского охранного отделения фон Левендале, в той или иной степени причастном к антиеврейской агитации.)

Но в начале мая в парижских газетах была напечатана телеграмма, якобы посланная Плеве фон Раабену 25 марта, и предписывавшая «в случае столкновений между христианами и евреями, всегда бывающих на Пасху», воздержаться от применения оружия. Это уж была фальшивка – современные историки на сей счет единодушны. Никаких следов этого исходящего (в Петербурге) и входящего (в Кишиневе) письма не найдено в царских архивах.

Но фальшивое письмо – все объясняло. А заодно снимало ответственность с народа и полностью перекладывало ее на власть. Как-то восстанавливая привычную интеллигентскую картину мира.

Тем более, что Плеве стяжал славу политика-антисемита. Как начальник полиции и товарищ министра внутренних дел он был исполнителем (а иногда и формальным инициатором) стеснительных для евреев законов времен Александра III. На самом деле это, видимо, не всегда отражало его личные взгляды. Профессору И. И. Янжулу, убеждавшему его в необходимости предоставить евреям равноправие, он отвечал так: «…Вы, вероятно, удивитесь, когда я вам скажу: все меня почему-то считают юдофобом, тогда как скорее меня следует назвать юдофилом; я с детства знаю евреев и уважаю их за многие почтенные качества. Когда я учился в детстве в Варшавской гимназии, то лучшими моими друзьями были евреи, и я о них сохранил наилучшие воспоминания… Если мне, в качестве Товарища Министра, в некоторых комиссиях пришлось действовать против евреев, то не надо забывать, что я был тогда исполнителем чужих распоряжений, а затем закон вообще не должен ломать жизни и опережать ее…»[90]

С основателем сионизма Теодором Герцлем, которому он дал аудиенцию во время его посещения России, Плеве тоже был весьма любезен.

Министр был не реакционером, а очень строгим консерватором. Он в принципе ничего не имел против «державных евреев» – образованного и богатого патрициата. Против нищей еврейской массы он тоже, как частное лицо, ничего не имел, даже сочувствовал ей по-человечески, однако как государственный человек считал ее чрезвычайно опасной и предпочел бы куда-нибудь хоть отчасти убрать эти миллионы беспокойных люфтменшей из империи – в Америку ли, в Палестину. Предполагалось, что жесткие стеснительные меры подтолкнут эмиграцию. Но погромам Плеве все-таки напрямую не покровительствовал и уж тем более самолично – из Петербурга – их не организовывал. Он был избран козлом отпущения – и его коллеги, может быть, отчасти этому способствовали.

Еще весной, в Петербурге, Азеф явился к Зубатову, и «говоря о погроме, трясся от ярости и с ненавистью говорил о В. К. Плеве, которого считал главным его виновником». Это – свидетельство Ратаева. С Ратаевым Азеф говорил на эту тему уже в Париже летом. «Мне стоило большого труда его успокоить и разубедить, что никакому правительству и никогда не могут быть выгодны смута и бунт, откуда бы они ни исходили и против кого бы ни были направлены…»

Ратаев убеждал – и считал, что убедил. А Зубатов? Его отношения с Плеве к весне 1903 года были достаточно накалены. И… не мог ли он дать понять Азефу, что обвинения в адрес министра имеют под собой почву?

Но Азеф – умница. Почему же он поверил? Или еврейская обида оказалась в его случае сильнее холодного ума?

А может, и не поверил. Может, и допускал непосредственную невиновность Плеве, то есть отсутствие у него кровавого умысла. Но ведь это тоже было обвинительным приговором для государства. Верно служить империи, которая сознательно травит, как собак, твоих соплеменников – отвратительно. Но верно служить империи, которая сперва допускает кровожадную агитацию, а потом боится силу употребить против нескольких сотен возбужденных этой агитацией слободских хулиганов – это себя не уважать.

Азеф выбрал двойную игру. И, видимо, он захотел, чтобы его начальники, когда и если все вскроется, знали, отчего он ее выбрал.

Предыдущая главаГлава 19 из 68Следующая глава