Прошла неделя со смерти бабушки. Самир Хан, которому к тому времени было уже тридцать два, вместе с матерью вытащили содержимое ее ящиков. Сестры Самира, Мариам и Ясмин, несколько дней помогавшие им, наконец разъехались по домам, где их ждали семьи. Убитая горем Айят стояла у окна с видом на Золотую мечеть; в руках она держала сложенный вдвое головной платок.
– Знаешь, она очень любила вид из этого окна, – прошептала мать.
– Она очень любила этот дом, амми.
Айят готова была заплакать, но сдержалась: она смотрела, как сын складывает курты одну за другой, тщательно, как, должно быть, научила его нани-джан. Она винила себя за то, что не была возле матери в ее последний час, что все легло на Самира. Он так неожиданно возмужал, что порой Айят даже не узнавала своего младшего ребенка.
– Не думала, что она уйдет так внезапно, – сказала Айят.
– Она цеплялась за жизнь три года.
Самир оглядел комнату: во всем ощущалось присутствие бабушки.
– В последний день она… – Он замолчал, не договорив: одно повлечет за собой другое, станут известны тайны, которые не ему разглашать.
– Что же произошло в последний день?
– Она… она была очень плоха. Вот, собственно, и все.
– Я так и не успела с ней попрощаться.
«Никто не успел, даже Самир».
Он подошел к матери и обнял ее, утешая. Так они стояли, освещаемые блеском золотых куполов мечети, и скорбели о той, которой не стало. Расставаясь с сыном, Айят провела рукой по его длинным волосам, желая обуздать непокорную шевелюру, пригладить ее. Она отерла слезы, капавшие из глаз сына, – точь-в-точь таких же, как у Фирдаус, как у Алтафа, – и поцеловала его в лоб.
– Какие у тебя планы? – спросила мать; в своем завещании Фирдаус оставила дом возле Делийских ворот внуку. – Может, продашь дом… и вернешься в Исламабад?
– Но я родился и вырос здесь, в Лахоре, – напомнил он матери.
– Знаю, знаю, бета, но дом для одного слишком велик. Не говоря уже о том, что он в самом центре Старого города. Вокруг все так обветшало. А потом этот шум, торговцы мелочевкой, крики, запахи… Исламабад гораздо тише, Самир, он тебе понравится.
– Нет, амми, Лахор – это Лахор. Мне нравятся его шум, запахи, даже полуразрушенные здания. Ведь об этом я и пишу, о той самой истории, которая по-прежнему жива. Впрочем, знаешь, я подумываю взять творческий отпуск, отдохнуть с годик от газеты.
– Как это? Но ведь колонка, которую ты ведешь, так популярна… Да и чем ты станешь заниматься, если не этим?
Под кроватью лежала никем не замечаемая коробка, вмещавшая в себя триста восемьдесят восемь писем.
– Ну-у… – раздумывая, Самир почесал затылок. – Хочу написать что-нибудь свое. Скажем, книгу…
Но мать не приняла его слова всерьез.
– Конечно, бета, пиши: книгу или там что еще… Только не бросай колонку. Иначе на что ты будешь жить?
– Я вполне могу прожить безбедно год-другой, амми, у меня есть кое-какие сбережения. И потом, мне надо кое-куда съездить, завершить одно дело, прежде чем я примусь за книгу.
В тот же день вечером он, вытащив коробку из-под кровати, стал изучать уложенные рядами письма. Поколебавшись, вынул самое первое, бережно держа его обеими руками. «Фирдаус Хан» было написано на конверте. «Фирдаус Хан», – прочитал он беззвучно, одними губами. Посмотрел в окно на мечеть, на висевшую в небе луну, и вслух произнес:
– Муджемафкарейн, нани, пожалуйста, прости меня.
И поспешно, прежде чем тень бабушки заставила бы его передумать, вынул из конверта небольшое письмо. Долгое время он лишь смотрел на него, разглядывая загнутые уголки и сгибы бумаги. Затем развернул и принялся читать. Он начал разбирать неряшливые каракули, и на глаза его набежали слезы:
«Тумхарийадкикаштиисдилкидария мейн дуб гайи хей».
«Бумажный кораблик воспоминаний о тебе скрылся в водах моего сердца».
Не в силах сдержаться, он разрыдался. Слезы потекли по щекам, несколько капель упали на письмо, прежде чем он быстро свернул его, сунул в конверт и спрятал обратно в коробку. Нет, он не мог их читать: слишком это личное, не для чужих глаз.
Он включил ноутбук и посмотрел, сколько стоит самый дешевый билет на самолет до Парижа.
А на другом конце земного шара Самиру Виджу исполнилось девяносто лет.
Как и предвещал прогноз, дождь лил весь день и всю ночь, но в промежутке, когда наступило относительное затишье, из Лондона приехала к отцу Софи отпраздновать его день рождения. В чемодане у нее лежала посылка, обернутая в коричневую упаковочную бумагу: это была книга, которую Анук нашла и заказала на лондонский адрес матери, чтобы подарить не ожидавшему такого сюрприза деду. Книга была написана в эпистолярном жанре, она стала первым изданием, составленным из писем индийских солдат, воевавших в Первую мировую; составил ее некий профессор из Англии. Письма в свое время перевели на английский с самых разных индийских языков для нужд британской военной цензуры.
Наткнувшись на нее, Анук тут же вспомнила о Вивеке, своем предке-парфюмере, в жизни которого была тайная любовь, о том, кого она никогда не знала, но кто определил жизнь ее деда, а в некотором роде – и ее собственную. О предке, благодаря которому Первая мировая война стала частью и их жизни.
Самир, тронутый вниманием внучки, развернул упаковку; он был поражен тем, что помимо записных книжек дяди с его дневниковыми записями существовал такой обширный архив переписки.
Анук к тому времени было уже тридцать. Она наблюдала за дедом, и в голову ей пришла мысль: что, если среди этих писем окажется и письмо Вивека?
В последующие дни старый парфюмер внимательно изучал книгу. Он обращал внимание на имена и названия населенных пунктов, тщательно сравнивал даты в письмах с датами в записях Вивека. Чтобы облегчить Самиру его работу, Анук и Софи раздобыли карту боевых действий на Западном фронте, и он водил слабым старческим пальцем туда-сюда по изрытым окопами землям, оставшимся в прошлом.
– А знаешь, они ведь дошли и до Парижа… сипаи, – в один из вечеров сообщил он, сидя в гостиной. Анук тем временем на кухне измельчала в блендере помидоры для соуса. Показавшись в дверном проеме, она поинтересовалась, что же индийцы делали в ее родном Париже, этом городе огней, больше века назад.
Самир сдвинул очки на лоб.
– По крайней мере, так пишет Махомед Фироз-дин, мусульманин из Пенджаба, состоявший на службе в кавалерийской бригаде Сиалкота, своему товарищу, Фирозу Хану, из 19-го уланского полка; пишет 7 марта 1915 года: «Я съездил в Париж на семь дней. Ты спросишь, каков он? Это сущий рай!»
Довольный Самир весело хлопнул в ладоши.
– Mais c’est vrai, – согласилась Анук. – Это действительно рай.
Впрочем, встречались и менее жизнерадостные письма. 27 июня 1915 года некий африди-патан[162] из того же полка, что и Вивек, написал письмо в Индию своему брату. Самир прочитал письмо вслух с таким выражением, что Анук подумала: дед вполне мог написать его сам.
– Он пишет на пушту: «Счастливый лист бумаги, до чего я завидую твоей судьбе! Мы остаемся куковать здесь, а ты повидаешь родную Индию…» Самир не дочитал до конца, его голос постепенно замер.
Анук смотрела на него из кухни через всю комнату и чувствовала: есть кое-что такое в жизни деда, что она не в силах исправить. И эти трещины останутся, они переживут его.
– До чего я завидую твоей судьбе! – согласился с автором письма Самир.
В первых числах сентября Самир Хан запер дом и, взяв такси, поехал из Старого города в аэропорт. В своей газете «Рассвет» он заранее написал заявление с просьбой о творческом отпуске и теперь летел единственным на неделе прямым рейсом из Лахора в Париж. Пока Самир сидел в кресле самолета, он все размышлял о том, что своей смертью бабушка будто бы подвела черту, что теперь ничего уже нельзя изменить. Именно эта окончательность и бесповоротность печалила его, может, даже больше, чем смерть бабушки, – исчезла самая возможность их с парфюмером воссоединения.
Через восемь часов и десять минут он прибыл в аэропорт Шарля де Голля: с чемоданом в руке и сложенным листом бумаги в кармане.
– Ру Бо-на-парт, – по слогам прочитал он адрес таксисту. – Сент Жер-р-мен.
– А, квартал Сен-Жермен-де-Пре? D’accord![163]
Они ехали по улицам города, когда пошел дождь: солнце спряталось, стало холодно и мрачно. Самир вздохнул; открыв чемодан, он вынул оттуда коробку с письмами. Он вез ее как есть, со всеми письмами, флаконом духов, высохшей цветочной гирляндой и прочим, что было внутри: он не решался ни к чему прикасаться, боясь потревожить лежавшие в определенном порядке вещи. Положив коробку себе на колени, он стал смотреть в окно: на него глядело его размытое струями дождя отражение. За стеклом проносились бульвары, обсаженные деревьями, здания невиданной красоты, фонтаны с каменными скульптурами, многовековая история – все это отражалось в его фисташково-зеленых глазах.
Он сидел, крепко держа коробку.
Тем временем Самир Видж, с трудом поднявшись с высокого сиденья в дальнем конце магазина, заковылял к окну, опираясь на трость. Встав у окна, он смотрел на утопающий в потоках воды мир. В такие дни, как сегодня, у него возникало ощущение, будто дождь льет для него одного. Он улыбнулся, вспомнив бумажные кораблики, плывущие по лужам, затопленную дождевыми потоками Шах-Алми, павлинов в драгоценном оперении, важно расхаживающих в садах между гробницами могольских правителей, юношей в ослепительно белых дхоти и куртах, идущих под черными зонтами через Анаркали, разлившуюся после муссонного дождя Рави…
Прикоснувшись к оконному стеклу, он повел по нему пальцем, повторяя дорожку стекающей капли, и принялся вполголоса напевать: «Раббарабба мин васейн… сади котхи даней паейн…»
Стоявшая за прилавком Анук подняла голову:
– Что?
Ей почудилось, будто бы дед поет.
– Эту незамысловатую песенку мы напевали в детстве… песенку о дожде. – Самир рукой в воздухе изобразил движение, напоминающее медленный танец.
– Спой, нану.
– Это всего-навсего простенькая народная песня, – сказал он и начал напевать, делая между словами долгие паузы; выходило, будто он пел колыбельную:
«Рабба раба мин васейн,
Сади котхи даней паейн,
Кхакхариян, кхарбузелейн,
Ауран ди котхидаддувасейн».
Анук отбивала ритм, барабаня пальцами по прилавку.
– И о чем она?
– Господь посылает нам дождь, чтобы наши амбары были полны, чтобы у нас было вдоволь огурцов и дынь. А на земле наших врагов пусть не прольется ни капельки, а только прыгают лягушки!
Анук захлопала в ладоши, и Самир расхохотался, морщинки вокруг его глаз заполнились слезами радости. Все еще улыбаясь, Анук подошла к стоявшим в центре магазина на столике стеклянным клошам. Самыми популярными духами сбрызгивали завязанные в узел полоски плотной льняной ткани и помещали их под колокола: покупатели могли поднять колокол и понюхать. Точно так же было заведено и в парфюмерном магазине в Анаркали. Один за другим она освежила образцы, сбрызнув каждый. «Сады Индии» снова ожили, прекрасные ноты жасмина и туберозы, меда и священного базилика зазвучали с новой силой, разливаясь по салону. Анук все еще напевала вполголоса народную песенку, когда услышала, что входная дверь позади нее открылась.
Старый парфюмер глянул со своего высокого сиденья, а его ученица энергично развернулась на каблуках, чтобы поприветствовать изрядно промокшего молодого человека с чемоданом в одной руке и коробкой в другой. Вошедший с неуверенным видом оглядел салон, очевидно нервничая, как будто вдруг оказался в месте, которое и не надеялся найти. Дойдя взглядом до парфюмера, он смахнул капли дождя с лица и прошел прямиком к парфюмеру, мимо Анук; та даже не шелохнулась.
– В-Видж-сахиб? – запинаясь, спросил он.
Старый парфюмер посмотрел на вошедшего с любопытством.
– Апка нам Самир Видж хей? Лахор… Лахор шехр се? – задал вопрос незнакомец.
– Джи. – Парфюмеру стало не по себе. Вот уже второй раз к нему совершенно неожиданно обращались на его родном языке. Однако он махнул рукой, приглашая того подойти ближе. – Аур ап каун?
Анук, чьи познания в пенджаби и урду оставляли желать много лучшего, разобрала лишь слово «Лахор»; она решила, что молодой человек приехал в поисках ее деда. Прошло долгих двенадцать лет с тех пор, как у них в магазине побывал Юсуф Ахмед, и, что поразительно, он задал тогда такой же вопрос. Однако Анук чувствовала, что на этот раз причина визита другая. Вдруг прямо у нее на глазах незнакомец медленно опустился на колени возле ног ее деда, скромно глядя в пол. Она рванулась вперед, чтобы помочь ему подняться, но парфюмер жестом остановил ее.
Опустив руки на плечи молодого человека, он вновь спросил его:
– Кто вы?
И едва тот поднял голову, как Самир Видж уже знал ответ.
«Глаза. Он прочитал ответ в его глазах».
Это были те самые глаза, которые смотрели на него неотрывно через ряды флаконов в магазине иттаров; те самые глаза, которые скромно опустились в классе при мечети Вазир-Хана, те робкие глаза из ресторана «Стандарт», те печальные глаза из окна с видом на Золотую мечеть, глаза из его снов, глаза из его ночных кошмаров. «Он знал эти глаза». Самир вглядывался в лицо молодого человека, наклоняясь все ближе и ближе, пока чуть было не потерял равновесие. Это без всяких сомнений были глаза Фирдаус.
Молодой человек смотрел на своего тезку. Он смотрел изучающе на увядшее лицо старика, на изрезанные глубокими морщинами шею и руки, на изящно очерченный нос и старался не терять самообладание. Он вспомнил, при каких обстоятельствах бабушка впервые упомянула имя парфюмера, вспомнил и тот день, когда его имя вырвалось у нее в последний раз, вспомнил ее обернутую в саван, вспомнил о письмах, которые держал в руках.
– Меня зовут Самир Хан, – наконец ответил он и, вручая коробку, прибавил: – Я приехал вернуть их вам.