Миша почти не выходил из дома: сбегает в магазины или еще по какому поручению мамы и сидит в своей комнате – то старые фотографии смотрит, то книги читает, то просто в окно смотрит. Когда мама спрашивала его, почему так, он отшучивался, и Вилену Тимофеевну почти не пугало это его состояние – он был с ней, как обычно, учтив, в себе не замыкался и общался охотно, только держался чуть более отстраненно, чем раньше. И это, с одной стороны, было хорошо для нее (много времени проводила с сыном), но, с другой стороны, помня обычные его отпуска, когда чуть не раз в неделю он приводил знакомить с ней свою новую «вот точно будущую жену», все-таки тревожило не на шутку.
– Мишенька, – постучалась она к нему в дверь, – можно? Я белье постельное поменять.
– Мам, да и так можно, без стука. И что ты как маленькая, повод какой-то все ищешь: позавчера же белье меняла.
– Я не как маленькая, а как воспитанная интеллигентная женщина! Пойдем, Миша, чаю попьем?
– А давай здесь, я сейчас на столе уберусь, тут вид из окна лучше.
– Эх, не зря папа себе эту комнату под кабинет выделил.
Комната была не самой большой, но из-за высоких потолков могла показаться и огромной. Солидный письменный стол, основательный, с двумя тумбами (теперь таких уже и не делают), стоял в комнате прямо посередине и, сразу видно, был здесь главным. Большое окно выходило в соседний двор, в скверик с тополями, а из мебели, кроме стола, был только небольшой диван (на котором Миша и спал) с огромной картой мира на стене над ним и книжные шкафы от пола и до потолка, в которых за стеклом жили теперь не только книги, но и Мишины модели кораблей, собирал которые он с детства. Да и сейчас иногда клеил или мастерил сам.
Миша аккуратно сложил по стопкам разложенные на столе фотографии и какие-то свои записи, все убрал в коробки и поставил в шкаф, потом помог маме с чашками и чайником.
– Поужинать, может, хочешь?
– Да нет, мама, обедали же недавно.
– Ну как знаешь. Тебе сахара сколько? Вот я что спросить у тебя хочу, только ты не обижайся на меня, будь так добр. Ты отчего из дома не выходишь почти, сидишь тут днями и ночами, уж не в монастырь ли собираешься?
– Мам, ну скажешь тоже! Просто не хочется, настроения нет.
– А как же твои вечные романы, Миша? Я мама, и ты меня стесняешься, я понимаю, но я же вижу, что вот ты бегал день и ночь, как в горячке, за каждой юбкой, и я, хоть и женщина, но гордилась даже тобой: какой ты у меня и красавец, и умница и как легко сходишься да, чего уж там, еще легче расходишься со своими пассиями, а тут – как подменили тебя.
– Да надоело, мама. Вот честно, хочешь верь, а хочешь – нет, но скучно от этого, и даже думать об этом скучно. Все одно и то же, и все кончается ничем, а тут видишь как… Вот жизнь есть, а вот ветерок дунул – и нет ее. Чего-то другого хочется, чего-то большего. Не слишком я высокопарен?
– В меру, вполне в меру…
В прихожей зазвонил телефон.
– Я возьму. – Вилена Тимофеевна вышла, потом крикнула из прихожей: – Миша, тебя!
– Алло.
– Миш, ты?
– Я, а вы кто?
– Не узнал? Такие вот вы нынче: с глаз долой – из сердца вон.
– Петрович? Ты?
– А, вспомнил-таки! Слушай, я по важному вопросу тебе звоню, давай без предисловий. Ты чем занимаешься вообще?
– Я? Да вообще ничем. А что, дело есть?
– Есть, Миша, есть. Ты приди к нам, слушай, зайди как-нибудь, ну, вроде как ко мне, или еще по какому делу…
– А что случилось?
– Ничего. Ничего, Миша, не случилось, и боюсь, что ничего и не случится, если мер не принимать.
– Да ты о чем?
– Я о Маше. Она в отпуске же, но как тогда сходила – так выходит только Егорку в сад отвести и забрать.
– Плачет?
– Нет, уже нет, но и не живет, вообще ничего, как призрак по квартире ходит. Или у себя сидит и в окно смотрит. Посадишь есть – ест, не посадишь – не ест. А что мне делать с этим, Миш? Я и так, и этак, все без толку. Может, ты? Может, мы вдвоем? Ну сколько так будет продолжаться?
– Не знаю, Петрович, я ж не сказать что специалист в этих делах…
– Да бабник ты, Миш, сразу по тебе видать, может… ну…
– Что – «ну»?
– Ну пригласишь там ее куда, знаешь, отвлечешь… как-нибудь. Что скажешь?
– Неправильно это как-то, Петрович, вот что я думаю.
– А ты меньше думай! Ты слушай, что тебе старшие говорят, а то вы со своими «правильно-неправильно» так и сидите в жопе вечно: то вам не так выглядит, это вам не так пахнет, тут люди что подумают… Сам-то как, в тоске, небось, сидишь и куда себя деть не знаешь? Вот и она – так же. Ну так встретьтесь, поговорите, может, легче станет, может, вдвоем-то проще горе пережить, а? Не думал об этом? А если кто осудит, что неправильно, так ты на меня все вали – Петрович, мол, змей, искусил и заставил шантажом и обманом. Понял?.. Да что ты стучишь своими копейками, не видишь – говорю я! По лбу себе постучи, умник!.. Понял, спрашиваю? Давай там сопли не жуй, тут очередь к таксофону. Так что я жду.
В трубке запикало.
– Кто это был, если не секрет?
– Это Петрович, старик, который в коммуналке с Машей живет.
– А, знаю, Маша о нем рассказывала, милый довольно старик, судя по ее рассказам. А чего он хотел?
– Хотел, чтоб я Машу отвлек как-то, пока она совсем с ума не сошла.
– Ты?
– Я, мама, я! Именно так я и сказал. Слушай, мне одному побыть надо, ладно? Все вопросы – потом.
Миша не хамил, хотя был на грани, и Вилена Тимофеевна удивилась, отчего так резко переменилось его настроение, но, подумав, начала понимать отчего и опасаться, что добром это все не кончится.
Звонок Петровича взволновал Мишу не на шутку, и оставаться дома, чтоб спокойно подумать, он не мог. Почти в чем был, надев только туфли, он вышел в соседний двор. Уже вечерело, в скверике было спокойно, пахло листвой и остывающими от дневного тепла стенами домов. Если бы не белые ночи, то, пожалуй, стало бы уже совсем темно. Усевшись под тополем, старым своим знакомцем, Миша подумал, что вот ведь как бывает – такая шикарная погода при таких никудышных жизненных обстоятельствах.
– А ты подобрел, братишка, я смотрю! Стареешь! – Миша похлопал тополь.
Тополь угрюмо молчал в ответ – видимо, до сих пор не мог простить ему надписи «Миша + Люда», вырезанной на нем лет уж этак с десять назад перочинным ножиком сразу после выпускных экзаменов в школе, когда Миша собирался жениться чуть ли не раньше, чем поступить в училище. С тех пор сколько уж имен было, приходило и уходило, а надпись эта до сих пор видна, почти заросшая, но вон она – смотрит с укором: эх, Миша, Миша, зря только кровь мне пустил.
Маша ему нравилась, и, впервые увидев ее на фотографии, он даже сказал Славе, что вот, надо же, как везет некоторым олухам: ничего не делают, а на́ тебе – призы получают! Дружба давала право на откровенность. Теперь, встретив ее в жизни, он подумал, что у них все могло бы получиться, но крамольность этой мысли испугала его не на шутку, и он старательно отогнал ее прочь. А тут этот Петрович! И вроде бы помочь невесте погибшего друга – благородно, да только стыдно от того, что сам-то ты знаешь, что помогаешь не только потому, что весь из себя рыцарь, а и оттого еще, что и самому эта невеста нравится, и при других обстоятельствах ты бы бежал на штурм любых башен с любыми драконами, заломив рога за спину и трубя, как благородный олень. Но что, если никому об этом просто не говорить? Никто же и не узнает, а Слава чего мог бы еще желать, спроси его кто про такой поворот событий? Нет, ну правда? Чтоб она всю свою оставшуюся жизнь провела в гордом одиночестве, кутаясь в черное? Да и всю жизнь она не сможет, это как пить дать. Ну поболит и будет щемить какое-то время, а потом страх одиночества, неопределенность и просто даже желание устроить свой быт, очевидно, толкнут ее к новым отношениям, а повезет или нет – это бабушка надвое сказала. Нет уж: Славу он знал хорошо, и Слава был совсем не такой, чтоб желать своей любимой неизвестно чего. И если кому и предстояло стоять за его спиной, то пусть уж лучше это будет Слава. И мысли эти, которые Миша крутил в своей голове и так и этак, с одной стороны, приносили облегчение и радовали, что можно вот так вот просто взять и решиться, а с другой – никак не могли найти верных путей, чтоб показать ему, что никакой он не подлец. В итоге Миша решил, что попробует, а там – как получится, но если даже ничего и не выйдет, то он все равно будет помогать Маше с Егоркой столько времени, сколько потребуется. На этом он остановился и принялся за то, что умел делать хорошо: составлять план.
Дни шли друг за другом, не оставляя за собой следов: Маша не замечала их и сколько их прошло – не знала, да и знать не хотела. Если бы не Егорка, то и ночи от дней отличались бы мало: та же серая стена в окне была чуть темнее ночью – вот, пожалуй, и все. Егорка неожиданно повзрослел, стал к ней более внимателен и даже меньше шалил (она не видела, что они творят в комнате у Петровича). И если раньше Маша чувствовала к нему любовь, безграничную как космос, то теперь к этой чистой любви примешался откуда-то страх, и она стала бояться за него: не выпускала его руки из своей, когда они шли по улице, выходила с ним во двор, когда он бежал туда играть, по сто раз за ночь проверяла, хорошо ли он укрыт одеялом, щупала его лоб и слушала его дыхание и даже снова стала пробовать локтем воду, которую наливала ему в ванну. А однажды даже наорала на Петровича за слишком горячий суп, чем удивила и самого Петровича, и Егорку.
– Ветер под носом есть, ничего! – Петрович не обиделся, а если даже и обиделся, то виду не показал.
– Ветер под носом? Это как? – удивился Егорка.
– А вот так! – И Петрович со всей силы подул на него, отчего оба рассмеялись, а Маше стало неудобно, и потом она долго извинялась, а Петрович только отмахивался от нее рукой.
Пить он стал заметно меньше и в основном по ночам, когда они уже спали. Начал убираться в квартире (раньше не делал этого, потому что раз баба есть – нечего мужику веником махать), каждое утро выходил провожать их и внимательно (но Маша не замечала) следил за каждым ее жестом, каждым движением и каждым словом. По вечерам они обычно играли в лото или в домино, а однажды Петрович принес колоду карт, но Маша замахала на него руками и категорически запретила.
– А чего такого-то, – не понял Петрович, – я обычную колоду принес, без всяких мамзелей.
– Да ты что! Узнают еще в садике!
– А откуда они узнают, если мы им не скажем? Правильно, Егорка?
– Да, Петрович, еще и врать моего сына научи!
– И не тому еще научу, не боись, Машутка!
Когда пришел Миша, они как раз собирались сыграть партию в лото.
– Миша? – удивилась Маша, открыв дверь.
– Помните? Это хорошо, можно заново не представляться!
– Миша! – Егорка явно обрадовался его приходу, он рассказывал маме, что никто с ним не разговаривал как со взрослым, кроме Славы и Миши, и Маша сейчас это вспомнила. И вспомнила про Славу, хотя и не забывала совсем, но старалась не думать, и почувствовала, как в глазах опять щиплет.
– Я ненадолго, вы не расстраивайтесь, Маша. Егорка, держи, тут тебе мама передала кое-что.
– Ух ты! Глобус! Настоящий! Старинный!
– Ага. Говорит, что тебе он понравился, когда ты в гостях у нас бывал. Вот тут тебе еще напекла она всякого, ну и конфеты какие-то.
Эти воспоминания, как она ходила к Мишиной маме, когда ждала Славу, снова нахлынули и потащили назад, в ту депрессию, из которой она еще не выбралась, но уже смогла хотя бы выглядывать наружу.
– Спасибо, Миша. – Даже ей самой ее тон показался чересчур сухим. – Вы что-то хотели еще?
– Маша, как тебе не совестно! – вступился Петрович. – Хоть пройти пригласи человека!
– Ничего-ничего! Я на минутку буквально! Маша, мы хотим пригласить вас с Егоркой завтра покататься по Неве.
– Вы с мамой?
– Нет, – и Миша засмеялся, – мы с экипажем нашим. У нас завтра день экипажа, и мы собираемся, кто может, и меня попросили вас тоже привести. Славу вспоминать будем, говорить о нем. Вам, я думаю, нужно быть.
Маша запаниковала до слабости в ногах.
– Это нужно, Маша, – продолжил Миша. – И нам нужно, и вам. И ему было бы нужно, понимаете?
– Я горячо поддерживаю выступающего! – высказал Петрович свое мнение.
– Мам, ну пожалуйста, ну давай пойдем!
Эта просьба Егорки все и решила. Подумав, Маша осознала, что он истосковался по какому-то веселью, каким-то приключениям – и по мужской компании, в конце концов.
– Хорошо, если это удобно, то конечно, – согласилась Маша.
– Вот и чудесно! Петрович, ты, может, тоже с нами?
– Не-не-не-не-не! Я с сорок пятого года к воде глубже ванны не подхожу! Наплавался вдоволь, спасибо уж!
– Как знаешь. Ну так я зайду завтра за вами в десять. До свидания.
Миша раскланялся и, пожав руки Егорке и Петровичу, ушел.
– У него одеколон такой же, как у Славы, – зачем-то вслух сказала Маша.
– Да больно удивительно, ага. Целых три сорта в магазине! – съязвил Петрович.
Готовиться к мероприятию Маша стала только наутро: пообещав вчера быть, совсем забыла об этом (как и обо всем остальном забывала в последнее время), и только когда Егорка разбудил ее в восемь, уже одетый и даже в кепке, спохватилась, что надо бы как-то подготовиться. Миша (в парадной форме) пришел сильно заранее, стрелка едва за девять часов перешагнула. Маша попросила их всех посидеть в комнате у Петровича, не мешаться у нее под ногами, и пока собиралась, слышала, как они там что-то оживленно обсуждают и даже над чем-то смеются. И Егорка смеялся тоже, что было ей особенно приятно: его смеха, такого задорного и звонкого, она не слышала уже давно и только сейчас поняла это, а поняв – осознала, как же сильно ей этого не хватало.
На причале их уже ждали, и Маша, не знавшая, сколько это – экипаж, удивилась тому, как их много, а потом оказалось, что набралось их здесь едва половина: приехать смогли не все и только из ближайших к Ленинграду мест да из Белоруссии и с Украины – остальные либо не успевали, либо не ехали вовсе. Большинство было с женами и детьми, и Егорка сразу убежал знакомиться. Маша встревожилась было, но ее тут же успокоили – за детьми присмотрят старшие дети, и у них так заведено всегда и волноваться не следует.
Народу вокруг была тьма-тьмущая: лето, хорошая погода, и не только туристы, но и сами жители с удовольствием гуляли вдоль набережных, по проспектам, улицам и вообще везде, куда можно было дойти ногами. Их группа выделялась и в такой толпе: почти все мужчины были в парадной форме, многие с орденами и медалями, но удивляли даже не они (от них-то все, по умолчанию, ожидали организованности и порядка), а их семьи – жены и дети, которые тоже вели себя слаженно и без суеты, хотя ими никто не командовал. Только малыши, в возрасте Егорки или около того, шалили без оглядки, и старшие дети, приглядывая за порядком, были не очень довольны и подчеркнуто строги, явно тяготясь своими обязанностями воспитателей, но отнюдь не манкируя ими.
Зафрахтовали большой прогулочный катер, и Миша рассказал Маше их план: они выходят в залив, там пускают в плавание венок в память о погибших товарищах, а потом едут в Пушкин, на дачу к их старшему помощнику на торжественный стол из шашлыков и всякого остального.
– Миша, а вы ничего не говорили мне про дачу, – укорила его Маша.
– Боялся, что не поедете, – признался Миша. – Вину свою полностью признаю́ и сердечно раскаиваюсь в этом злодеянии!
С Машей все знакомились, но она почти никого не запоминала: лица, имена, сочувственные фразы и подбадривающие слова мелькали перед ней разноцветным калейдоскопом, то складываясь в стройные узоры, то вновь рассыпаясь. На катере ей нравилось, нравилось лететь на нем куда-то и подставлять лицо ветру и смотреть на Егорку, который был в восторге от того, что они идут (его быстро научили говорить «идут» вместо «плывут») в самое настоящее море. Восторга своего он по-детски непосредственно не скрывал, а делился им с окружающими, как самый настоящий мот и кутила, заражая всех вокруг восторгами от такого, казалось бы, не сверхъестественного события, да еще и окрашенного траурными тонами.
Выйдя в море, остановились. Налив себе по рюмке, стоя без головных уборов, выслушали речь старпома о погибших товарищах, о памяти, которую они должны теперь носить в своих сердцах всегда и жить не только за себя, но и за тех парней, и к каждому своему поступку, каким бы мелким и незначительным он ни казался, ставить мерку справедливости не только свою, но и другую – своих погибших друзей.
Выпили, опустили венок в воду, и капитан катера дал длинный прощальный гудок. Долго стояли у борта, смотря на уплывающий венок. Рассказывали по очереди истории и про Славу, и про Сашу, и истории эти из торжественных неумолимо перерастали в интересные и веселые. Маша сначала не осуждала, нет, однако удивлялась, как они даже смеются, но потом поняла, что да – именно так и правильно, именно такой след и должен оставлять за собой человек: не из горя, печалей и вздохов, а из радости и смеха, а горе и печаль отлично могут уместиться на венке и плавать себе по морям да океанам сколько им влезет.
И Миша тоже рассказывал: одну уморительную историю про то, как Слава купил себе какие-то шикарные ботинки, а Миша с друзьями заставил его их обмывать, и они потратили в ресторане денег в пять раз больше, чем стоили те ботинки, которые в итоге развалились через два месяца. А вот то, как они их обмывали, вспоминали потом долго! И про Машу тоже рассказывал. Посмотрел на нее, спрашивая разрешения, она утвердительно кивнула – и Миша рассказал, как в тот день, когда Слава познакомился с Машей, была отвратительная погода. Миша, проводив свою даму из театра, долго не мог взять такси и приехал домой промокший до костей, промерзший до дна и злой. Напился парацетамола, чтоб не заболеть, и лег спать, но тут прибежал Слава. И был он так возбужден, так счастлив, что носился по квартире и не мог найти себе места и все время тормошил Мишу, чтоб тот немедленно встал и выслушал его: так много счастья, говорил Слава, так много надежд и радужных ожиданий, что я непременно должен ими поделиться, иначе лопну, а ты, черствый Миша, как сухарь, а называешься еще моим другом, и если немедленно не встанешь, то весь оставшийся отпуск вынужден будешь отчищать с поверхностей квартиры ошметки моего богатого внутреннего мира. И Миша встал – так заразительна была радость Славы – и достал из специального шкапчика бутылку армянского коньяка с выдержкой чуть ли не в пятьдесят лет, и они пили этот коньяк из чайных чашек – не хотели лезть за бокалами и будить маму, но мама все равно проснулась, потому что Слава не мог говорить тихо и, захлебываясь от восторга, рассказывал Мише, какая Маша красавица, какой Егорка умница и как они хорошо провели время. И мама возмутилась, что они пьют коньяк для торжественных случаев, даже не разбудив ее, непосредственную владелицу этого коньяка, и ну-ка, дайте мне немедленно чашку, да кому нужны эти бокалы, не каждый день в их доме любовь рождается, бокалы слишком чопорны для такого случая, а вот чайные чашки – в самый раз!
Маша, слушая рассказ, снова плакала, но слез своих не стеснялась, хотя прежде проявление крайних эмоций на публике не допускала; вокруг нее плакали многие женщины, да и некоторые мужчины тоже терли глаза, жалуясь на соленые брызги волн. После этого стало легче, и Маша подумала, что Миша был прав вчера, когда не сказал ей про дачу – она точно отказалась бы, а теперь ни секундочки не жалеет, что согласилась, и конечно же поедет с ними.
Сбор объявили на площади у вокзала в Пушкине – на тот случай, если кто отстанет. Но все так и прибыли туда дружной гурьбой и оттуда уже направились на дачу, которая оказалась на поверку не то сарайчиком с раздутыми амбициями, не то маленькой избенкой в полтора этажа (на чердаке у старпома была оборудована спальня, и на этом основании он называл его мансардой). Небольшой участок в шесть соток был ухожен, и во дворе стоял уже мангал. Мужчины дружно взялись за работу, попросив женщин и детей не путаться под ногами, а погулять в лесу и у ручья часа два. Егорке, на правах новенького, выдали самый настоящий сачок и велели наловить к десерту бабочек и кузнечиков.
– Вы что, – удивился Егорка, – будете есть бабочек?
– Нет, – успокоил его кто-то из старших детей, – это они так над нами шутят. Мы же дети.
– Вы только не напейтесь тут без нас! – строго наставляла жена старпома.
– Обижаешь, душа моя, мы обязательно напьемся! Непременно и в стельку, и вы этому никак не сможете помешать! В сад! Будьте добры – в сад!
Далеко не уходили и гуляли тут же, в чахлом лесочке и небольшом поле сразу за дачей. Машу без внимания не оставляли, но и какой-то навязчивости, как бывало с ней не раз в незнакомых компаниях, она не ощущала. Маша вообще не любила незнакомых людей, особенно когда те собирались компаниями и она в них по какой-то причине присутствовала, томясь лишь одной мыслью в таких ситуациях – ну когда уже можно будет отправиться домой? А тут не прошло и полдня – а уже казалось, что почти всех их она хорошо знает, хотя и половины имен пока не выучила. Маша наблюдала за мужчинами, как те, разделившись на группы, ловко орудовали во дворе: кололи дрова, разжигали мангал, сколачивали из досок длинный стол, выносили на двор продукты, резали, смешивали, раскладывали и спорили, кому лучше доверить мясо. Она узнала, что ей здесь все ужасно рады и многие уже слышали о ней заранее и ждали их с Егоркой у себя, но сейчас, хоть так и сложилось, Маше не следует терять с ними связь и даже наоборот – нужно всячески поддерживать, потому как они смогут помочь и ей, и Егорке, вон уже какой большой, и скоро поступать, а связи не там, так там, но имеются, и чего всё тянуть одной, когда вон – можно всем колхозом. А может, все-таки она решится и приедет к ним? Там все легко вообще устроить, а по факту – и стаж северный, и денег побольше, ну да, ну климат, ну полярная ночь – совсем не подарок, но быстро привыкаешь и, что главное, никогда не потеряешься, не будешь один (только если сам этого не захочешь), и любой человек, с которым ты будешь знакомиться, уже что-то будет знать о тебе еще до знакомства, а ты – о нем. И это – хорошо, да и детям – все рядом, друзей куча, а на лето можно выезжать – да вот в тот же Ленинград, чтоб совсем не одичать без цивилизации. Но вот они сколько тут? Месяца еще нет, а уже нет-нет, да и потянет назад. Странно все это звучит, но работает без сбоев.
Женщины разговаривали с ней и по очереди, и вместе, и Маша даже и вправду начала думать, что да, мысль вполне хорошая, ну а почему бы не поменять все в своей жизни, что терять-то, когда по факту и терять-то нечего?
А потом мужчины позвали их к столу. Сбитых лавок на всех не хватило, и усадили за стол сначала детей, потом женщин, а мужчины в основном стояли где придется и ухаживали. Скоро начало темнеть, заголосили сверчки. Разговоры почти утихли, велись медленно и степенно, и Маше вдруг нестерпимо захотелось остаться тут, а не ехать домой. Здесь было спокойнее и не надо быть одной, здесь можно было даже и немного улыбаться – и это не казалось неестественным. И тут, что самое главное, все ее понимали и никому не нужно было ничего объяснять. Миша, она видела, выпивал мало и на все удивленные вопросы отвечал, что он же не один, ему еще Машу с Егоркой домой доставлять, и от этого тоже было спокойно: не нужно переживать, успеют ли они на метро и как вообще отсюда выедут. Миша вызывал у нее доверие и ощущение того, что на него можно положиться.
Когда уже совсем стемнело и светила только лампочка на переноске, которую соорудили и закрепили на тут же вкопанном столбике, старпом сказал, что «гулять так гулять», и, разбудив соседа, съездил с ним куда-то и привез коробку мороженого. Дети пришли в натуральный восторг, а Егорка даже попытался отдать свое мороженое девочке, которой не хватило, и девочка долго отказывалась, а потом они ели его вдвоем, облизывая по очереди, и Маша порадовалась, что вот какой молодец растет, какой рыцарь – мороженого не пожалел.
Разъезжались поздно, и в Ленинграде Миша взял такси от Витебского вокзала – ехать и на метро было совсем ничего, но Егорка уже откровенно клевал носом.
– Тебе понравилось, сынок? – спросила Маша, качая его на руках в машине.
– Да, мама, у меня теперь столько друзей! Ты видела? А когда мы еще поедем?
– Послезавтра, – неожиданно вставил Миша, – в Петергоф. Гулять. Там не все будут, но подружка твоя точно придет.
«Надо же, – подумала Маша, – как сговорились прямо».
Петрович дома наворчал на них за то, что они так поздно и заставляют его переживать, на что Миша резонно возразил, что раз Петрович их с ним отпустил, то мог бы уже и довериться. Петрович согласился, что это довольно логично и он об этом просто не подумал. Миша вручил ему кастрюльку с шашлыком и какой-то там зеленью, а когда Петрович посетовал на то, что всухомятку есть уже не может, сунул ему еще и бутылку, завернутую в газету. Егорка уснул прямо в прихожей, едва разувшись, и Миша отнес его в комнату на кровать, категорически отстранив от этого Машу: еще чего не хватало, столько мужчин в доме, а она будет спину надрывать! От предложения Петровича составить ему компанию отказался, сославшись на усталость и что вообще это неудобно, пожелал всем спокойной ночи и, подтвердив, что послезавтра они едут в Петергоф, ушел.
Задергивая шторы в комнате, Маша выглянула в окно и увидела, как Миша вышел из подъезда, и в темном дворе он был так похож на Славу, что Маша подумала: обернется он или нет? Но он, не останавливаясь и не оборачиваясь, вышел из двора – явно спешил. Да и к чему бы ему оборачиваться, глупости какие в голову лезут.
В эту ночь, первую с того дня, как она узнала о гибели Славы, Маша уснула, едва коснувшись подушки, и проснулась поздним утром от того, что Егорка громко рассказывал на кухне Петровичу, где они вчера были, что делали и с кем познакомились.
Мишу прямо подмывало оглянуться и посмотреть на окна. Но была бы там Маша или нет – в любом случае выглядело бы это крайне неудобно. Ну вот он оборачивается, а в окне стоит Маша – и что? Махать ей рукой? Кланяться? К чему это и как это будет выглядеть? Клоунада же. А нет ее в окне – потом переживай и страдай, как мальчишка. Нет уж, лучше сделать вид, что ужасно торопишься!
Хотя торопиться до послезавтра Мише было некуда. Выйдя из арки двора, он пошел дальше медленно и не торопясь, наслаждаясь летним ночным городом, который любил с самого детства, и чем старше становился, тем увереннее считал, что прекраснее ночного Ленинграда не сыщешь во всем мире. Да и желания искать не возникало. Старые дворы, улицы и проспекты пусть и были опошлены современным освещением, но своего изящества от этого не теряли. Очень легко было представить себе, как все это вокруг было еще молодым, новым и дышало жизнью, наполнялось легендами, преданиями и традициями и зачало в себе, а потом долго носило и рождало то, что теперь отличало жителя Ленинграда от любого другого, пусть и самого замечательного жителя любого города страны. Эту смесь интеллигентности, своеобразного юмора и северной, промозглой и промокшей меланхолии, рожденной обилием прекрасного вокруг, которую некоторые почитают за высокомерность, но это просто от поверхностного мышления, простим их, как Миша прощал.
– Что делать в твоем Ленинграде? – спрашивали его друзья, планируя отпуск. – Айда с нами в Крым! Там же море, понимаешь, радостные люди и женщины в купальниках, палатки поставим, костры, гитары, вино – и никаких условностей!
– Бедненькие, – жалел их Миша, – это надо же так мозгом травмироваться, чтоб Айвазовского на костры с гитарами добровольно менять! Это же как нужно лениться, чтобы предпочесть женщине, которая полна загадок, пока в пальто и шляпке, ту, которая в купальнике, и даже раздевать ее неинтересно – и так же все понятно. Как же весь вот этот процесс от знакомства до первого поцелуя в ваших палатках происходит? «Тебя как зовут? А меня – так. Пошли целоваться?» – так, что ли? А как же вся вот эта вот охота, когда выслеживаешь жертву, сидишь в засаде, расставляешь силки, приманиваешь, распуская перья, прикармливаешь прекрасным, и до последнего момента непонятно, чем это все закончится? Это же, ребята, как первый раз теорию сопротивления материалов сдавать – дрожь в коленках, пока не вышел! Эх, жаль мне вас, серые, убогие людишки, и как хорошо, что вас так мало в Ленинграде: нам, нормальным самцам, свободнее дышится! Езжайте в свой Крым, а мы со Славкой в Ленинград! Да, Славка? Вот – один нормальный человек в экипаже, не считая нас со старпомом!
Славка, Славка… Как же так, дружище, а? Как ты столько места занимал, что ушел – и всё. Столько пустоты вокруг стало, и кто бы мог подумать, что ты так ценен в моей жизни, что и поговорить теперь не с кем… Ну как, есть с кем, но не хочется: тот – глупый, тот – жадный, этот умничает все время и высокомерен, как индюк, этот не понимает тебя, а только делает вид, хотя все равно видно, что ни черта не понимает, у того и проблем нет никаких, но что ни скажи, то все у него уже было, только много хуже… А мы с тобой столько лет – да, Славка? – и не ругались ведь ни разу, ни разу ничего не делили, а только спорили, кто из нас кому должен уступить. Ну и что теперь мне делать, Славка? А с Машей – ты не подумай, я серьезно все, я не как раньше, я первый раз чувствую, что если не выйдет – страдать буду, а не дальше побегу. Ты прости меня, ладно? Я вроде как все равно чувствую себя виноватым перед тобой за то, что так думаю, но я попробую, Славка, хорошо?
Миша шел медленно и разговаривал сам с собой долго, и разговор этот не удовлетворял его никак, но проговорить это нужно было все равно хоть с кем-то, так почему бы не с Невским проспектом? Он так же, как и большинство людей, равнодушен к твоим душевным терзаниям, но хотя бы слушать умеет и не перебивает, а молча стелется под ноги, мигает фарами и шевелит тенями в знак особого расположения к тебе и к твоей именно проблеме, хоть на веку своем сколько он их повидал – уж не больше ли, чем звезд в небе?
Единственное, чего Миша не мог решить, так это говорить ли об этом с мамой. Мама его, обычно чуткая и внимательная ко всем (сейчас таким мелким и смешным) проблемам своих детей, всегда и неизменно встававшая на их сторону, в этот раз (почему-то был уверен Миша) осудит его непременно. И пусть, конечно, осуждения ее он не боялся, а вот неизменно последовавшим бы за этим (а отступать Миша не собирался) охлаждением их отношений был бы не рад.
На чугунных перилах Аничкова моста сидела нахохлившаяся чайка. Людей она отчего-то не боялась, и люди, смеясь, показывали на нее пальцами, но она, не понимая смысла этих звуков и поэтому не обижаясь на них, смотрела немигающим взглядом на толпу и словно ждала кого-то. Миша, поглощенный своими мыслями, прошел мимо, не заметив ее и едва не сбив рукавом. Чайка обиженно каркнула ему вслед и, упав с моста к воде, расправила крылья и заскользила над Фонтанкой в сторону Гутуевского острова. Дождалась ли она того, чего хотела, или просто ее отдых после длительного перелета окончился… Да кто ее знает – она же просто чайка.
За две недели они успели и в Петергоф съездить, и в Эрмитаж сходить, и в художественный музей, в парк аттракционов и даже в цирк. Егорка чуть ли не каждое утро просыпался с вопросом: а придет сегодня дядя Миша? Они много гуляли по городу, и Миша рассказывал им истории тех мест, в которых они бывали, о которых Маша, жившая в Ленинграде не так давно, и не подозревала, и часто, для красоты и эффективности, привирал, но Егорке нравилось. Маша так привыкла к тому, что Миша просто и естественно все время рядом, ничего не требуя взамен, ни на что не намекая, что когда ночью у нее случился приступ аппендицита, недолго думая, позвонила ему с только вот вчера установленного им телефона и попросила помочь с Егоркой – потому как оставить его не на кого и она, наверное, может попросить взять его с собой в больницу, когда за ней приедет скорая… Но на этом месте Миша ее прервал и был у них едва ли не быстрее самой скорой. Он помог Маше собраться, долго ковырялся на полках в шкафу (свет был из коридора, чтоб не будить Егорку) и показывал ей, эту ли сорочку положить и то ли полотенце она имела в виду. А она мучилась от боли и стеснялась, что он достает ее вещи и складывает их в сумку, и видит там ее нижнее белье, и, может быть, черт, все-таки давно пора было выбросить те бабушкины рейтузы, в которых так тепло зимой!
Доктор торопил, и давать подробные указания было не с руки.
– Миша, ты тут справишься?
– Маша, я не то что справлюсь, а сделаю это самым замечательным способом! Давай, езжай спокойно, а мы тебя каждый день будем навещать!
– Ты извини, что я тебя среди ночи…
Но доктор нахмурился и прервал их, сказав, что вот на эти вот расшаркивания из Мерлезонского балета точно нет времени, и Машу увезли в больницу.
Миша помахал Маше в окно и показал, что все будет хорошо. После этого в квартире стало тихо и пусто. Миша походил из угла в угол, заглянул к Петровичу («чуткий сон» сопровождался таким храпом, что Миша моментально закрыл дверь, чтоб не разбудить Егорку), подергал ручку средней комнаты, сходил на кухню и произвел там ревизию продуктов, закрыл плотнее кран в ванной, чтоб не капало, и пошел в комнату Маши и Егорки. Спать не хотелось. Миша, как ни уверял Машу, что все будет в порядке, немного волновался. Он посмотрел на сладко спящего Егорку, но потом в голове откуда-то взялось, что на спящих детей смотреть нельзя, и он, включив настольную лампу, начал изучать Машины книги. «Надо же, даже Конецкий есть!» – с восхищением подумал он и взял в руки смутно знакомый томик – и точно: на внутренней стороне обложки было написано: «Моему душевному другу Славе с пожеланиями расти над собой и достигнуть наконец моих высот», а ниже его подпись и смешная рожица с высунутым языком. До самого утра Миша так и просидел с открытой на своей дарственной подписи (такой смешной тогда и такой глупой, нелепой и стыдной сейчас) книгой. И только когда совсем уже посерело за окном, сел на пол, положил голову к Егорке на кровать и уснул.
Разбудил его Егорка, казалось, тут же после того, как закрылись глаза.
– Дядя Миша, дядя Миша! – аккуратно тряс он его и смотрел сверху вниз.
– О, привет! Не спится?
– Уже утро же, пора вставать! А где мама? А что ты здесь делаешь? А ты когда пришел? А почему ты на полу спишь?
– Так, стоп! У меня голова сейчас закружится от такого обилия вопросов! Давай-ка умываться, чистить зубы и завтракать! А за завтраком я тебе все и расскажу.
Зубную щетку Миша с собой не брал – так торопился, что едва успел одеться, и поэтому чистил зубы пальцем, отчего Егорка смеялся, но Миша резонно возражал, что плохая гигиена все-таки лучше никакой и на месте Егорки он бы не смеялся, а мотал на ус, как надо преодолевать жизненные неурядицы. Егорка резонно возражал, что усов у него пока еще нет, хотя уже не помешали бы для красоты и солидности. Фу, ответил Миша на это, усы для красоты – это все равно что дыра в мосту для надежности.
На завтрак делали омлет с зеленым горошком и сделали много. Миша послал Егорку будить Петровича и тащить того на завтрак.
– Да что такое, малец? – возмущался Петрович. – Куда ты меня тащишь спозаранку? Не по-онял… А ты что тут делаешь?
– Военный переворот. Устанавливаю хунту, так что марш умываться и за стол!
– Какой стол? Семь утра!
– Я же сказал – хунта, так что никаких тут разговорчиков! Сказано «завтракать» – значит, завтракать! Давай шевелись: стынет же все, и ребенок вон голодный! И кроме трусов наденьте еще что-нибудь на себя, будьте так любезны, гражданин Петрович!
За завтраком Миша рассказал, что Машу забрали в больницу на недельку:
– …но ничего страшного, доктор сказал – это простой аппендицит, и он даже здесь, на кухне, мог бы его вырезать, и лишь высокие стандарты советской медицины не позволили ему этого сделать. Так что завтракаем, собираемся – и едем в больницу, проведывать Машу. Возражения? Вопросы? Прения?
– А что такое прения? – не понял Егорка.
– А мне-то за каким ехать? – не понял Петрович.
– Вот, Егорка, видишь – это и есть прения, – объяснил Миша. – Говорят человеку, что надо делать, а он вопросы задает, как будто от его вопросов что-то изменится. Одежда-то приличная есть у тебя, Петрович?
– А я такой приличный, что меня одевать – только портить!
– Тут не поспоришь, но все-таки, может, слышал: нормы морали и церемониальность в обществе, правила, приличия? Э, куда ты пошел-то, а тарелку кто за тобой мыть будет?
– Хунта! – бросил Петрович. – Ладно, поеду с вами. Пойду проверю, не доела ли мой костюм моль.
Больниц Миша не любил и чувствовал себя в них сильно неуютно, хотя в детстве даже к зубному ходил почти что с охоткой. Но потом отец надолго заболел, и они с мамой навещали его, и вся эта обстановка вокруг, арестантские халаты, запахи, стены с местами отвалившейся краской и общее ощущение безнадежности в воздухе, обильно подпитываемое слезами мамы, сделали свое дело, и с тех пор ходил Миша в больницы только на обязательные ежегодные медосмотры.
С одним из них связана была забавная история, и Миша рассказал ее Петровичу, пока ждали в приемном покое разрешения на посещение. Заставили как-то Мишу пересдавать мочу – не то сахар в ней нашли, не то белок, и Миша, чтоб уж наверняка, попросил Славу насифонить в баночку за него.
– Красноватого цвета какого-то, – заметила врач, принимая анализ.
– А он вчера свеклу ел, – ответил Слава.
– Все с вами понятно. – Врач посмотрела на них с видом: перевидала я таких ушлых на своем веку, но медкомиссию в итоге подписала.
– Да, Миша, умеете вы врать-то, как я посмотрю, – одобрил смекалку Петрович, и тут их позвали в палату.
В палате было людно (лежало человек восемь), и Машу они заметили не сразу: лежала она под окном и была бледной, маленькой и трогательно-беззащитной.
– Мама! – Егорка бросился к ней на кровать и обнял.
Миша с Петровичем подошли не спеша, солидно, по пути здороваясь со всеми. На них смотрели с интересом: высокий и красивый Миша в ярко-голубой рубашке, брюках и ослепительно начищенных туфлях и Петрович, еще не совсем старый, но довольно потрепанный и помятый жизнью в темно-сером костюме (явно видавшим свои лучшие времена лет двадцать назад) с орденами, медалями и в кедах, составляли довольно колоритную пару.
– Привет, Машенция! А мы тебе апельсинов привезли! Привезли же, Миша?
– А как же! Обязательно привезли. И шоколад вот, тебе же больше нельзя ничего.
– А тебе почем знать, ты подпольный хирург, что ли?
– Нет, Петрович, мне аппендикс выреза́ли пару лет назад, так что я в курсе.
– А мне вот ничего за всю жизнь, даже гланды на месте. Вот измельчал нынче народец, да?
Маша гладила Егорку по голове и смотрела на них с улыбкой:
– Как у вас там дела-то?
– Да какие дела, Маша? Этот заставил сегодня нас горошек съесть, что ты на Новый год покупала, говорил тебе, выброси ты его от греха подальше, и этому говорил. А он, аспид алчный, – попробуй ты, мол, а коли не подохнешь, то и мы тогда с Егоркой!
– Петрович, вот ты врешь, я же на той неделе его покупала!
– Ну он-то этого не знал! А горошка так не хотелось…
– Он-то на дату посмотрел, не пальцем деланый! – вставил Миша.
– Ишь ты, жук каков, ну вы посмотрите! На дату он посмотрел! Людям в глаза смотреть надо!
Маша смеялась и просила прекратить ее смешить – смеяться было больно.
В палату заглянула симпатичная молоденькая медсестра и, выйдя на минуту, вернулась со стулом:
– Садитесь, дедушка! – предложила она Петровичу.
– Кто дедушка? – оглянулся Петрович. – Ты мне, что ли? Да я тебя в кино сегодня приглашу еще, может, а ты мне дедушкаешь тут!
– У меня жених есть, – покраснела медсестра.
– Не стенка – подвинется. Ты девка с виду умная – придумаешь что-нибудь!
– Да ну вас, – ответила медсестра и вышла, но стул оставила.
Миша был рад, что потянул с собой Петровича: тот, видно, давно не бывал в обществе и, соскучившись по живому общению, за полчаса очаровал всю палату и половину медицинского персонала отделения (им даже принесли чай), и Мише можно было почти все время молчать и молча любоваться Машей.
Пробыли они у нее чуть больше часа, и Маша их прогнала: нечего им торчать в больнице, и каждый день ездить им сюда нечего, потерпит она. Но тут ей возразили, что и без нее три мужчины разберутся, что им следует делать, а чего – нет.
Петрович выдал Мише ключ от средней комнаты. Хоть ему и все равно было (прокомментировал он), на полу Мише спать или на потолке, но если у того заболит спина или скрутит поясницу, то кто тогда за ними с Егоркой присматривать будет?
Вечером, уложив Егорку, сели на кухню поправить нервы и смазать разговор. «Ну и что, что Егорка? Ну выпьем мы бутылку на двоих, что тебе со стакана-то станет? Вон какой лось!»
После третьей разговор ни о чем прервал Петрович:
– Ну и как ты уже, Миша, влюбился в Машу?
– В смысле?
– В прямом смысле! А чо ты краснеешь-то?
– Петрович, ну…
– Неча нукать, коли не запрягал. Давай по-простому, без этих вот всех экивоков, а то у тебя водки не хватит. Нравится тебе Маша?
– Да.
– Ну конечно она тебе нравится! Девка – огонь же! Красивая, умная, воспитанная, хозяйственная: лет пять отмотать бы назад, так я и сам бы на ней женился! А ты чего ждешь? Пока уведет кто? А кто-нибудь обязательно уведет! Помянешь мое слово потом, помянешь! Чего ты молчишь? Вот чего?
– Не знаю, Петрович, как это… устроить и как она… отреагирует…
– Дык не спросишь – не узнаешь, логично же? Ссышь?
– Ссу.
– Давай тогда я тебя посватаю?
– Нет, Петрович, не надо. Я сам… разберусь как-нибудь.
– А не надо как-нибудь, Михуил! Надо в яблочко чтоб! Думай давай быстрее! Уедешь потом на сколько?
– На год почти.
– Ну и все, считай, столько она в девках не проходит! Наливай и думай. Пока ее нет, давай план составим и будем действовать.
– Да я уж составил.
– Кого?
– План.
– Ну и?
– Ну и буксует все. В теории гладко было, а так не очень выходит. Обидеть ее боюсь, и перед Славкой неудобно.
– Ага. Слушай, косолапый, у меня в войну двух братьев убили, отца и всех моих друзей. Всех, понимаешь? Ваську под Минском в самом начале, Геника под Москвой, Петруху – когда Прагу освобождали, а Кольку и Ваню в концлагерях замучили. Вот приезжаю я с войны, а дома мать одна, на всю деревню – три мужика, и один из них – одноногий. Вот как мне жить было? Удобно?
– Ну нашел ты чем мерить!
– А чем мерить, Миша, чем? Покажи мне ту мерку, которой, по-твоему, мерить надо. Молчишь? Ну умер Слава, умер, так что ж теперь – и вам жить перестать? Ну так ложитесь да помирайте! Егорку жалко только. Или нет, не жалко?
– Да ну тебя.
– Да ну меня, конечно, я же во всем виноват. Давай по последней и по койкам. Вот только как ты спать спокойно можешь – не понимаю.
На второй день после Машиной операции в Ленинград пришло наконец нормальное ленинградское лето, а не это возмутительное и пошлое нечто с солнцем и теплом, когда каждый день коренной житель вынужден с недоумением смотреть в окно и думать, что же ему сегодня надеть и для чего он тогда по блату приобретал югославский плащ к лету? Небо затянуло от сих до сих, заморосило – то сильнее, то совсем мелкой взвесью, как туманом. Шпили, купола, трамваи и троллейбусы из радостных и сверкающих стали обычными: тусклыми, блеклыми и по-ленинградски интеллигентными. Заметно похолодало, и горожане, успокоившись, наконец перестали смотреть в окна по утрам, облачились в пиджаки, куртки, плащи и облегченно вздохнули, почувствовав себя в своей тарелке. Мороженщицы на улицах поддели под белые халаты и нарукавники пальто и опять стали привычно-бесформенными, своими, родными.
Шов у Маши заживал споро, врач хвалил ее молодой здоровый организм и волю к выздоровлению и даже, раздобренный Петровичем, разрешил ей выписаться на восьмой день, сразу после снятия швов, выдав строгие инструкции, как и сколько времени себя беречь и когда являться на осмотры.
Петрович, Егорка и Миша к приезду Маши домой явно готовились, и это ее обрадовало: в квартире все было вылизано, расставлено по местам, а в ванной даже висела новая шторка темно-синего цвета.
– Красота! – заметила Маша, походя по квартире. – А я-то думала, что тут бедлам будет!
– Это ты за что сейчас Мишу обидеть хотела? – уточнил Петрович.
– Почему только Мишу?
– А кого? Мы с Егоркой порядок знаем и бедламов тут не устраиваем – Егорка, подтверди! – Егорка радостно закивал. – Выходит, в Мишанин огород камень-то ты метнула! А зря! Он тут, знаешь, ого как за порядком следил! Надоел – сил нет! В угол не плюнь, в занавеску не сморкнись, пальцы об обои не вытри, тут переобувайся, тут – разувайся, тут – одевайся! Развел тут, понимаешь, институт с благородными девицами!
– А, и девицы были?
– Какие девицы?
– Ну вот про которых ты сейчас…
– Ну, Маша, ты даешь! Это же художественное преувеличение! Тебе точно только аппендикс удалили?
– Петрович, я тоже рада, что вернулась!
Делать Маше дома ничего не разрешили.
– А может, с ложечки меня кормить станете? – уточнила Маша, и все втроем утвердительно ответили, что да, станут, если понадобится. Но было, конечно, мило, и Маша откровенно наслаждалась таким вниманием и заботой к себе. Когда засобирались ложиться спать, Миша стал прощаться.
– А ты куда? – удивился Петрович?
– Домой поеду… ну… я же здесь больше не нужен, я так понимаю.
– Звучит оскорбительно и высокомерно, да, Маша?
– Абсолютно. Поздно уже, Миша, оставайся у нас, а завтра и поедешь с утра.
– А это уместно?
– О нет! Опять начинается! – И Петрович, взявшись за голову, ушел на кухню.
– Миша, ну конечно, что здесь такого?
– Вот и хорошо, – явно обрадовался непонятно чему Миша и остался.
Спать хотелось, но уснуть он долго не мог, а отчего – было непонятно: за окном тихо (машин отсюда и днем-то почти не слышно), в доме тихо, соседи не шалят, и только мысли шумно и назойливо крутятся в голове. И ладно бы там важные какие, так нет, глупости всякие: о том, что вот она, рядом, спит в соседней комнате за тоненькой стеночкой и так близко, так интимно он к ней еще не был, хотя что давала такая близость – не вполне ясно. И от этого загадочно было, почему же эта близость так волнует. Пролежав так час или два (ночью время идет вообще непонятно как, когда не спится), Миша уже жалел, что не взял у Маши что-нибудь почитать. Лежать просто так он больше не мог: казалось уже, что болят бока и как ни ляг, все неудобно, и какие-то новые пружины, бугорки и ямки в этом диване образовываются сами собой, и чем дольше лежишь – тем больше их топорщится то тут, то там. Миша встал. Он видел тут раньше подшивку журнала «Крокодил» десятилетней давности и тогда только подивился – ну кому нужно это старье?! А теперь подумал – почему бы, собственно говоря, и нет?
Аккуратно подтащив стол к окну, чтобы не включать свет, Миша уселся с подшивкой и собрался было окунуться в бездну сатиры и юмора прошлого поколения, как вдруг услышал, что в соседней комнате встал Петрович. Петрович постучал к нему и, не дожидаясь ответа, вошел.
– Не спится?
– Как видишь.
– И мне. Может, того… по пять капель?
– Среди ночи?
– А какая разница? Что, ночью как-то по-другому усваивается?
– Да не в том смысле. Что мы, как алкаши какие-то будем?
– Ну, хочешь, не будем как алкаши, будем как дворяне. Лечиться от меланхолии.
– А, к черту! Пошли! Но только по пять капель! Строго!
– Непременно! А зачем тебе брюки? Так пошли, по-свойски, спят же все!
На кухню шли на цыпочках и там тоже старались не шуметь, хотя и пол скрипел, и дверцы шкафчиков. Даже холодильник после того, как в него слазили, обрадовался компании и загудел в два раза громче.
Выпили по стопке. Миша понял, что нет, не лезет, и поставил себе чайник, на что Петрович сказал:
– Экая ты фифа! Ну и ладно, сиди голодный, мне больше достанется.
Чай пился вкусно, и Миша, чокаясь с Петровичем, налил себе уже вторую чашку, когда в кухню тихо вошла Маша:
– Чего вы тут? Не спится?
Миша застеснялся своих трусов и, схватив полотенце, прикрылся им, но оно оказалось маленьким, и стало еще смешнее.
– Оспаде, Маша, ну напугала-то как! – встрепенулся Петрович. – Думал, смерть за мной пришла!
– Что, на смерть похожа? – Маша была в ночнушке и куталась в накинутую на плечи шаль, но даже такая бледная и сгорбленная она все равно не была похожа на смерть.
– Да слушай ты его! – вступился за нее Миша. – Выдумывает тут! Ты совсем не похожа на смерть, а выглядишь… – («…очень даже привлекательно!» – хотел сказать Миша) – …хорошо и мило!
«”Хорошо и мило”, ну я и дурак!»
– Спасибо, Миша! А что вы тут? Пьете?
– Только мужики пьют! А этот – чаи гоняет. Кого ни попадя теперь на флот берут, как я погляжу!
– Ну и мне тогда налейте, что ли.
– Водки? – оживился Петрович.
– Тьфу на тебя, Петрович! Чаю.
Миша попытался встать, застеснялся опять, сел, попытался поухаживать сидя – выходило неловко.
– Да я отвернусь, Миша, – засмеялась Маша.
– Будто ты мужиков в трусах не видала! – хмыкнул Петрович. – А ты чего бродишь-то?
– Да что-то ноет все. Вроде усну, а тут же и проснусь. Надоело уже.
– Шов ноет?
– Да. И шов тоже ноет.
– А я ведь знаю, что тебе делать! – стукнул кулаком по столу Петрович.
– Да ладно? А чего ты меня Машкой больше не называешь, кстати, все спросить хочу.
– Да как бы тебе сказать… – Петрович переглянулся с Мишей.
«Нет», – покачал головой Миша.
– Расту над собой, понимаешь, – развел руками Петрович.
– А-а-а. Ну тогда понятно. Так что же мне, по-твоему, делать?
Миша заподозрил уже неладное, но остановить Петровича не успел: тот схватил у него полотенце, перебросил его через плечо, расправил плечи, поставил локти на стол и развел руки ладонями вверх.
– И чур не перебивать старших! – Петрович строго посмотрел на обоих. – У меня как бы есть товар (сжал левую руку в кулак, потом передумал, разжал и сжал правую), и у меня же, хоть это и звучит странно, но так уж сложились обстоятельства, есть как бы и купец (сжал в кулак левую руку). Вот, собственно, что я имею вам сказать.
– О чем это ты, не поняла?
Зато Миша все понял, и не так уж и стыдно сейчас оказалось сидеть в трусах, как сидеть здесь вообще. Дошло и до Маши:
– Петрович, ты серьезно сейчас?
– Более чем. Ну так что скажете, голуби сизокрылые?
– Ну тебя, – сказала Маша и вышла из кухни.
Миша молчал. Вышло неуклюже и слишком рано, но пока Петрович говорил – была мыслишка: «Ну а вдруг, чем черт не шутит?» А теперь вот оказалось, что чем бы он там ни шутил, но точно не этим. И то ли оттого больше было неудобно, что Маша вышла, то ли от этой промелькнувшей тогда мыслишки – не сразу и поймешь.
– Да ну вас самих! – Петрович забрал недопитую бутылку и тоже ушел.
«Надо уходить сейчас, – думал Миша, глядя в недопитый чай. – Прямо сейчас – и не возвращаться больше никогда. Что теперь? Теперь ничего уже и не исправить. А как ей утром в глаза посмотреть? Или это трусость с моей стороны – убежать прямо сейчас? Может, наоборот, надо не сдаваться и в глаза смотреть, и разговаривать, и попытаться вину свою загладить? Да какую вину-то? В чем я виноват? Но чувствую-то себя виноватым, и выходит, что точно виноват…»
В наполовину выпитой кружке по поверхности чая плавала чаинка, и, как Миша ни размешивал, как ни толкал ее ложкой, тонуть все не хотела.
– Прямо как колокола тут у тебя звенят. – В кухню опять вошла Маша и присела на табуретку рядом с Мишей.
– Ой, прости, я не думал, что так громко звеню.
– Да ничего, это мелочи все. А о чем думал?
– Слушай, Маша…
– Так слушаю же, Миша.
– И не перебивай, будь так любезна! Иначе сейчас решительность пройдет и ничего не скажу!
– Звучит угрожающе!
– Маша!
– Всё! Как рыба.
– Неудобно вышло, вот я о чем думаю. И что дальше мне делать – тоже думаю. Как мне правильно поступить и где взять… чего-то взять, в общем, чтоб так поступить. Как правильно.
– Ты из-за Петровича?
– Да при чем тут Петрович, Маша? Я из-за тебя, из-за Славы, из-за себя, в конце концов.
– Погоди, так он не с бухты-барахты ляпнул?
– Не знаю, откуда он ляпнул, но не просто так, были у нас разговоры… ну, знаешь, всякие… Вот он и решил, видимо, что… ну… что-то там решил.
– Миша. Давай прямо, да? Ты решил на мне жениться?
– Прям вот прямо, да?
Маша кивнула.
– Да, Маша, решил. Хотел бы.
– Из-за чего, Миша?
– Из-за чего – что?
– Из-за чего ты решил на мне жениться? Жалко меня стало? Или ради друга долг на себя берешь?
– Глупости какие! Ты молода, красива, привлекательна – с чего мне тебя жалеть?! И долг другу я найду как отдать и без этого. Да я не думал даже об этом вот в таком ключе, откуда это у тебя взялось? Какой долг? Мне горько, я места себе не нахожу, но какой долг? Ну, может, какой-то и есть – долг памяти, еще какой-нибудь, сейчас не соображу. Но ты-то тут при чем?
– А я не знаю. Ты мне и скажи при чем.
– Я люблю тебя, Маша, вот и все дела! Чего мы тут будем, да? Ну нет так нет, а чего молчать-то, правильно? Я не сразу это понял, признаюсь, и вот совсем если уж руку на сердце положить, то сначала ты мне понравилась очень, еще когда Слава фото твое мне показал, то, которое я тебе так и не вернул. И даже завидовал ему – ну такую отхватил себе! А потом, познакомился когда, то и про красоту твою думать перестал, то есть думал, да, но не только про нее, а почувствовал, что вот тянет меня к тебе. А когда расстаемся, то так грустно становится, что хоть плачь или вон, как Петрович, пей. Нет, дай мне закончить! Я думал и про Славу, и как вообще это выглядит со стороны, но я же знаю, понимаешь, я же знаю, как оно все на самом деле, а не как выглядит! Ну и пусть выглядит, ну и что! Люди, вон, бывает, и вовсе друг у друга жен отбивают или там, знаешь, обманывают друг друга – и что? Ну поосуждают их день-два, ну месяц, а потом привыкают все, что вот – теперь так. Я, знаешь, обрадовался даже, когда тебя в больницу положили! Вот, думаю, хорошо же – каждый день можно Машу видеть и поводов не искать!
Миша засмеялся, но смех вышел нервным, рваным и затих, едва родившись.
– Миша, да я ведь не осуждения боюсь. Я, думаешь, не привыкла к нему? И по поводу вот Егорки, и по поводу мужа своего первого, и по тому поводу, что сюда из городишки своего приехала, потому что душно там стало невыносимо, и когда комнату эту получала… Да я, было время, без осуждения себя голой чувствовала и боялась, что не так делаю что-то. Я ведь не люблю тебя, Миша, вот в чем дело. Ты погоди, дай договорю. Я не то что именно тебя не люблю! Я бы раньше в тебя втрескалась, знаешь, не с первого, так со второго взгляда – это точно! Но я Славу люблю, и места у меня здесь, – Маша дотронулась до груди, – нет больше, понимаешь? Ни для тебя, ни для кого другого, и будет ли и когда оно будет, если будет вообще когда-нибудь, этого я тебе сказать не могу. И обещать ничего не могу, и просить тебя ни о чем не могу. Ну что я тебе должна сказать? «Подожди, Миша, полгода, может, год или два, и все у нас потом наладится»? А если не наладится? Понимаешь меня?
– А, – Миша даже вздохнул шумно и с облегчением, – это-то я понимаю. Я, раз уж мы начистоту, и не хотел сейчас говорить об этом. Ну, думал, мы же подружились – так будем дружить, письмами там обмениваться и… ну вот все, что друзья делают, а потом, со временем, я тебя, глядишь, и завоевал бы. Вот. Но. Тут же другой вопрос: я – там, ты – тут. А тут вокруг тебя мужчин ведь пруд пруди, и они же тоже будут… ну… пытаться. И кто знает, где вот тот момент настанет, который я обязательно пропущу и уже поздно будет? Страшно же, Маша. Но я все равно не стал бы твои чувства ранить, некрасиво на Петровича валить, но это его инициатива, я не угадал намерений его, не остановил – это да, но я его точно об этом не просил. Не сердись на меня, ладно? И давай забудем, и пусть все развивается так, как должно, а там уже и посмотрим.
– Дай подумать. – Маша подняла руку ладонью вверх, как бы останавливая Мишу, хотя он сидел спокойно и никуда не собирался. – Я что-то сейчас вот прямо поняла, что забывать не хочу этого. Погоди, да я и тебя терять не хочу! Я что-то совсем… запуталась…
Стало тихо, но молчание не было неловким. Миша внутренне ликовал, Маша думала, и тишина просто была здесь и не мешала им, давить на них будто и не собиралась, а так – любопытствовала: как же они будут выкручиваться из этакого занятного переплета?!
– Ну нет, – очнулась Маша, – я так быстро не могу. Мне надо больше времени подумать, давай отложим этот разговор?
– Да не вопрос. Чаю?
– Я бы, знаешь, вина какого лучше…
– А тебе можно?
– Ну вино-то чего нельзя?
– А мне почем знать?
– Достань, там где-то шампанское на антресоли было. По бокалу – и спать. Идет?
– Ну только ты отвернись…
– Ну само собой. Я и забыла, что ты голый тут мне предложение делаешь.
– Не голый, а в трусах!
– Точно! Это в корне меняет дело!
Шампанское Миша открывал аккуратно, практически не хлопнув пробкой, и как об этом узнал Петрович – осталось загадкой.
– Ну! – резюмировал он, заходя на кухню. – А я о чем? Совет вам, как говорится, да любовь!
– Петрович. Мы просто для снятия напряжения. Ничего такого.
– Да ладно? Как вы мне надоели, кто бы знал! Не надо мне наливать кислятину эту – я от нее икаю! А кто ломается из вас? Ты или ты?
– Я, Петрович. Взяла себе время подумать!
– Так я и знал. Одно слово – баба! Вот зачем вам дали равноправие, а? Нет, ты мне ответь – зачем? Вот раньше бывало: понравилась тебе какая, ты ее хвать за волосья, косу на руку намотал – и в сельсовет тянешь. А она довольная – ну епт, ухаживают же! А сейчас что? Срамота одна! Нет, я категорически поддерживаю все достижения пролетарской революции, но вот это вот – позор, я считаю. Подумает она, ишь, Гегель в юбке! Гляди: уведут мужика-то! Порядочный мужик – не песец тебе, а зверь более редкий!
Миша и Маша допили шампанское, и не сговариваясь, направились к выходу из кухни.
– Куда пошла? Вот пороть тебя некому! – возмутился Петрович. – Ушли они, видишь ли, не в жилу им стариковские мудрости! А и ладно, ну поикаю немножко, не помру же. А и помру, так никто не заплачет.
Так он и сидел до утра, сокрушаясь, и, допив шампанское, вытащил из заначки бутылку портвейна и продолжал разговаривать с ним. За разговором с бутылкой портвейна Маша и застала его, зайдя попить воды.
– Петрович, ты чего тут? Плачешь?
– Я, говорю, помру, так никто и не поплачет.
– Ой, только не начинай. И я тебя умоляю, песен не пой, а?
– А! Кстати! Где мой баян? Ну-ка, ну-ка…
– Так нет у тебя баяна-то.
– У меня нет баяна? Надо же… вот так жизнь прошла, и только в конце оказалось, что зря!
Маша сходила за Мишей, и тот отвел Петровича в его комнату, уложил и сидел с ним, пока Петрович не уснул.
На другой день точно было уже пора уходить – поводов оставаться не было, ночное объяснение с Машей ситуацию не прояснило, и тем более после него нужно было оставить Машу в покое, а не мозолить глаза. Вот бы повод какой найти, такой, чтоб железный, но, как назло, в голову ничего не шло, и от судьбы подарков Миша не ждал. А она возьми да и подсоби ему: к обеду в доме отключили горячую воду.
– Фашисты! – кричал в окно Петрович чумазым работникам, толкущимся во дворе. – Что вы творите там?
– Ремонт, отец! Скоро и холодную отключим!
– На сколько?
– Холодную на пару часов, но каждый день, а горячую недели на две!
– Слыхали? – возмущался Петрович домашним. – Две недели! Две! Недели! А ты чего улыбаешься? Вот чего ты улыбаешься, а, Миша?
– А поехали к нам. Чего тут: квартира у нас большая, мама будет только рада – гости у нас редко бывают, а тут – ты, Маша. Ведрами воды себе не наносишься.
– Даже не знаю, удобно ли это…
– Я точно не поеду, мне вода не нужна, а сторожить квартиру надо, мало ли что тут. А вы да, пакуйте вещички и двигайте, я отдохну хоть тут от вас, как барин, один в целой квартире поживу! Давай-давай, Машенция, не жмись: дают – бери, а бьют – беги.
Егорка был решительно за, и Маша, немного помявшись, согласилась, что да – вариант для них наиболее подходящий. Но если там неудобно будет или что, Миша им должен сразу же сказать, и они немедленно съедут!
– Непременно, – пообещал Миша и на радостях хлопнул Петровича по плечу.
Петрович крякнул и сказал спасибо, что Миша хоть не полез целоваться. Вещи (только самое необходимое) собрали быстро и, взяв такси, поехали.
На улице погода была сырая и мрачная: только что прошел крупный дождь. Маша, сидя на заднем сиденье, смотрела в боковое стекло, на котором висели жирные, пузатые капли, и ее забавляло смотреть на город и на людей сквозь эти капли – как текли их контуры, как зыбко и нечетко дрожали они в водяном мареве и даже не подозревали об этом.
– Да не может быть! – всплеснула руками Вилена Тимофеевна. – Ты соизволил вспомнить про мать! Да еще с гостями! Радость-то какая, уж не позвать ли цыган?
Наличие у гостей большого (по сравнению с необходимым для простого визита) количества вещей если и удивило ее, то виду она не подала: воспитание – не рубаха, его под ремень не засунешь. Когда Миша наконец спохватился и объяснил маме и про воду, и про недавнюю Машину операцию, решение привезти их к ним мама похвалила. Хотя призналась, что не ожидала от него такой сообразительности, и как все-таки отрадно сознавать, что усилия по воспитанию ребенка хоть и упали глубоко, но теперь дали всходы. Жаль, что вот прыти ему не хватило привезти Егорку сюда сразу, после того как Машу положили в больницу. И если бы он сделал так, то Егорка сейчас не был так худ, и она, да, видит, что он подрос, но не надо ей рассказывать, что он не выглядит худее, чем принято для детей его возраста.
Поселили Машу с Егоркой в первую от входа комнату слева, бывшую раньше кабинетом гостевой. Егорке комната показалась скучной (кого в детстве привлекают кожаные диваны и кресла размером с небольшую комнатку в коммуналке?), и он сразу же побежал в Мишину, которую назвал «своей».
– О, мама, смотри что я нашел у Миши на столе! – вернулся он оттуда через минуту и показал их фотографию, ту, которую она дарила Славе, вставленную в тонкую серебряную рамку под стекло.
– Боже, – всплеснула руками Вилена Тимофеевна, – святая непосредственность! Вмиг смутил двух взрослых людей, ты посмотри на него! Маша, вы пока отдыхайте, а мы с моим оболтусом займемся обедом: мать зачем предупреждать, что будут гости, правильно? Пусть сухари на стол накрывает.
– Да мы не голодны, Вилена Тимофеевна! И он не мог вас предупредить, мы так спонтанно собрались…
– Не голодны – так проголодаетесь. А вот про спонтанно ты зря сказала. – Вилена Тимофеевна сняла очки и посмотрела на сына. – Я уже было понадеялась, что в его жизни хоть что-то происходит так, как задумано, а не как ветром надует.
– Он наверняка это задумывал! Не удивлюсь, если именно он рабочих и подговорил!
– Защищаешь его? Ну-ну, ну-ну.
Мише было весело от всего того, что происходило сейчас в их таком ухоженном, красивом, но давно уже до зевоты знакомом доме. Он соскучился по маме и рад был, что она его ругает и показывает строгость, хотя отношения их давно уже строгости не предполагают. И он понимал, что мама играет на Машу, а Маша защищает его, включаясь в эту игру, и это тоже радовало. Да вообще радовало все, даже то, что за окном опять забарабанил дождь и потемнело.
На обед решили не мудрствовать и накрутить голубцов, и Маше быстро стало скучно отдыхать. Она посидела немного с Егоркой и поглядела, как тот водит флотилии моделей корабликов по огромной карте, которую Миша постелил на пол, а на замечание Маши, что с модельками надо аккуратнее, чтоб не повредить, только махнул рукой, разложила вещи и пошла на кухню помогать. Вилена Тимофеевна, заручившись поддержкой Миши, напрочь ей в этом отказала, и Маша сидела сложив руки и просто смотрела, как Миша крутит фарш, а Вилена Тимофеевна разделывает кочан капусты и варит рис. Миша с фаршем разошелся и на удивленный вопрос мамы, когда придут остальные пять человек гостей, ответил, что «подумаешь, наготовим впрок», но Вилена Тимофеевна голубцы, заготовленные впрок (как и замороженный фарш), не признавала и сказала на это, что Миша сам напросился и придется тогда налепить пельменей, заодно и будет чем вечером заняться. Позже Машу пожалели и, так уж и быть, разрешили ей тоже заворачивать голубцы, но потом оказалось, что заворачивает она их не так, и пришлось учить ее, как скручивают в Ленинграде (то есть именно так, как положено в приличном обществе). Но все это проходило так весело и так уютно, тепло и по-домашнему, что Маше снова захотелось плакать.
Когда голубцы уже тушились, проверили, что там еще есть из того, что к ним полагается, и оказалось, что черный перец не подвел, а вот сметана скисла.
За окном лило и лило.
– Как я это люблю, когда есть место для подвига!
– Ну если хочешь, мой нежный морской волчок, твоя старенькая и больная мама может сходить сама.
– Конечно же хочу, мама, и если бы не гости, то непременно бы воспользовался твоим предложением! Где там моя плащ-палатка? Будьте добры, маман, напомните, где вы ее от меня прячете!
Едва Миша выскочил из квартиры, Вилена Тимофеевна подошла к окну в обеденной зале (так она называла комнату с камином) и прижалась лбом к стеклу, ожидая, когда он выйдет из парадной. Маша подошла и встала рядом за компанию.
– Вон он, – увидела Мишин силуэт Вилена Тимофеевна, – бежит, мой орел! А как бежит-то, да? Как бежит!
– Он мне вчера предложение сделал, – неожиданно сказала Маша и тут же прикусила губу, пожалев, что сказала это.
– Какое? – уточнила Вилена Тимофеевна. – То самое, о котором я думаю?
– Неважно, я так, не подумав, сказала. Давайте не будем об этом?
– Давайте не будем.
Показалось Маше или голос Вилены Тимофеевны и впрямь стал заметно холоднее? Мысль эта не давала Маше покоя, и она исподтишка следила за Мишиной мамой: когда они ели голубцы, обильно поливая их сметаной и посыпая черным перцем из маленькой стальной мельнички, когда лепили потом все вместе пельмени и Егорка от старания высовывал язык, но пельмени у него выходили все равно кособоконькие, но все хвалили его и поощряли за такие старания, и потом, когда все пили чай у камина. Но ничего необычного не заметила: Вилена Тимофеевна так же рада была их присутствию в доме, а если и испытывала какие-то неудобства от тех Машиных слов, то старательно это скрывала.
И Маша через два-три дня совсем уже забыла об этом и не вспомнила бы вовсе, если бы однажды, заглянув в кухню, не увидела, как Миша с мамой о чем-то оживленно спорят вполголоса. Слов было не разобрать, но Вилена Тимофеевна повернулась к ней на мгновение, и во взгляде ее были злость и отчаяние, и еще что-то, чего Маша уже не разобрала, но сразу вспомнила те свои слова и, немедленно развернувшись, бросилась собирать вещи. «Мы здесь чужие, – лихорадочно думала она, – мы здесь совсем не нужны и нас терпят только из вежливости!»
– Маша? – вошла Вилена Тимофеевна. – А ты что делаешь?
– Собираюсь. Нам пора, я понимаю. Мы уже злоупотребляем вашим гостеприимством и… ну вот все остальное тоже.
– Что остальное?
– То, о чем я вам сказала, сами знаете, я вас понимаю, да…
– Так. Стоп. Маша, я не буду тебя отговаривать или уговаривать, но прошу тебя – оставь свои вещи, присядь вот сюда, на диван, и дай мне пятнадцать минут, хорошо? А потом делай все, что тебе кажется правильным. Договорились? Вот и чудненько, садись – я сейчас вернусь.
Вернулась она минут через семь и несла на подносе две чашки.
– Подвинь-ка вон тот столик к дивану. Вот так, да. Давай чаю выпьем, и потом собирайся.
– Он пахнет… алкоголем.
– Было бы удивительно, если бы не пах – я по рюмке коньяка в чашки влила.
С минуту или две посидели молча.
– Ну давай, Маша, рассказывай.
– Так а что рассказывать? И так же все понятно, правда?
– Я так рада за тебя, что тебе все понятно, но, Маша, давай по делу, без всех этих пустых слов, прошу тебя. Я филолог, я знаешь сколько пустых слов за всю свою жизнь наслушалась? Столько воды не выпила, сколько услышала. Пей чаек-то, пей. И рассказывай.
– Я… честно, да? – Вилена Тимофеевна в ответ кивнула. – Я как взгляд ваш увидела, так сразу все и поняла. Я и раньше об этом думала, но так, знаете, не конкретно, а тут… я понимаю вас, знаете…
– Какой взгляд, Маша?
– Ну вот когда вы с Мишей спорили и я вошла.
– Так, то есть обстоятельства ты правильно описываешь: мы спорили с Мишей. Что за взгляд ты увидела?
– Какой-то злой, холодный. Простите.
– Прощаю. А почему ты приняла его на свой счет?
– А на чей же?
– Ну если я спорила с Мишей, а к тебе обернулась всего на миг, то почему выражение моего лица ты посчитала адресованным тебе?
– Я же чужая для вас, да еще и Егорка у меня, он же не ваш внук… я не знаю…
– А я – знаю. Между нами сейчас давай, да? Я отчитывала Мишу за то, что он неожиданно сделался таким нерешительным. Я же вижу, что он к тебе неравнодушен, но ведет себя… как чурбан неотесанный! Он же дотронуться до тебя боится, будто ты из дутого стекла сделана. Не ухаживает никак, ведет себя – будто он твой брат. Вот братом и останется! Видала я такое, и не раз. Что я, собственно, и пыталась ему втемяшить. А что Егорка не мой внук – так что с того?
– Ну… как…
– Ну так. Вот жили бы вы с Мишей, допустим, так почем мне знать, что ваш ребенок – мой внук? Нет, ну ты не красней! Раз мы откровенничаем и я тут в роли Мегеры, так давай уж до конца, чтоб все точки над «ё» расставить сразу. А вдруг у вас там сосед красивый или у тебя дружок какой на стороне завелся – ну вот почем мне знать? Думаешь, что это самое важное? Ну так заведете еще одного, двоих, троих, не заведете ни одного – какая разница? Миша! – Обернулась она в сторону кухни. – А принеси нам еще чаю, будь так любезен!
– А что у вас тут происходит? Все нормально? – Миша принес заварочный чайник и чайник с кипятком.
Маша сидела с красным лицом и прятала от него взгляд, мама его была подчеркнуто спокойна.
– Михаил, это наши женские разговоры, тебя они не касаются.
– Ой ли? Прям не касаются?
– Если и касаются, то участия твоего не требуют. А коньяк ты почему не захватил? Вот, Маша, в этом все мужчины: попроси их чаю подать, так только чай и принесут! Как нам с ними приходится страдать, да?
– Коньяк?! Ого! То есть у вас тут что-то важное?
– Отнюдь. Лечим нервы. Свободен, Михаил. Отведи Егорку в парк, пока дождя нет, погоняйте там голубей по лужам. Нам тут долго еще, да, Маша?
Маша кивнула. До начала разговора ситуация казалась ей противной, неприятной и глупой, но хотя бы ясной, а сейчас она стала просто глупой. И Маша совсем не понимала, к чему все это приведет. На сердце стало легче от того, что Мишина мама ее не презирает (ей очень хотелось верить в ее искренность), но что теперь делать и как ей правильно поступить? Нужно ли просить прощения? Нужно ли собираться и уезжать? Ну все равно ведь придется.
Говорили они еще долго. Маша, неожиданно для себя, рассказывала Вилене Тимофеевне все, что у нее было в душе, делилась своими сомнениями и переживаниями. И, рассказывая, понимала, что запутывается лишь сильнее, и времени, которое она просила у Миши на ответ, нужно ей намного больше.
Миша с Егоркой вернулись с прогулки чумазыми, но довольными, и весь разговор о любви, семье и долге, о жизненных трудностях, сложности принятия правильного решения и прочих высоких материях сразу перешел к корабликам из коры, которые Егорка с Мишей пускали наперегонки по ручьям и лужам. «Вот, смотрите, Миша даже сделал им паруса из листьев липы и каштана, видите, как красиво? Как настоящие, да? А видели бы вы, как они плавали по воде! Совсем как настоящие! Завтра пойдете с нами пускать? Ну и что, что грязные и мокрые, подумаешь, зато как было весело!»
– Вот так всегда! – шепнула Вилена Тимофеевна Маше на ухо. – Все заканчивается тем, что нам нужно стирать, сушить и отпаивать их горячим чаем, чтоб не заболели. Как они прошли естественный отбор – вот что для меня самая большая загадка природы!
Маша с Егоркой оставались у них еще недолго: Машин больничный заканчивался (отпуск закончился давно уже), и пора было выходить на работу, а от них ближе было добираться и до детского сада, и до работы. Миша ходил грустный: его отпуск тоже подходил к концу, и расставание неизбежно становилось все ближе и ближе, и чувствовалось, что вот-вот уже оно войдет и скажет: «Ах, вот вы где! Я уже и замаялось вас искать!» Вилена Тимофеевна взяла с Маши слово, что они непременно станут ее навещать, хотя бы раз в неделю или две, что бы там у них с Мишей ни происходило дальше. «Я уже привязалась к вам, Маша, и я так устала терять близких, друзей и знакомых, что мне очень нужно держаться с вами рядом».
Петрович обрадовался возвращению домой Маши с Егоркой и даже не стал этого скрывать за вечным своим напускным недовольством всем вокруг. Миша бывал у них ежедневно, а перед отъездом принес Маше огромный букет роз, взяв с нее обещание, что она будем ему писать – обо всем и без утайки. Егорке он вручил настольную игру «Морской бой», чтоб тот готовился стать моряком и не терял времени, а Петровичу выдал строгие указы и наставления, как нужно беречь Машу с Егоркой, пока его нет рядом. Ну и спортивный костюм – авансом за будущие услуги. На этом они и расстались, и провожать его на вокзал не ездили.
Конец лета и осень слились в одно непонятное время года, и о том, что началась осень, судить можно было только по тому, что с улиц исчезли лотки с мороженым и появились школьники с ранцами. Листья пожухли и облетели еще в августе, но как именно это произошло – почти никто не заметил: весь процесс уложился в два дня. Дворники чертыхались, когда их никто не слышит, и едва справлялись с уборкой мокрой листвы, мягким ковром устлавшей тротуары, скверы, парки и дворы. Задули холодные ветра, и все даже с некоторым нетерпением ждали зимы: может, повезет и будут морозы, а значит, наконец кончится дождь, который никому тут не мешает, но хочется же и разнообразия. Про лето, такое неожиданно яркое в этом году, но короткое, воспоминания быстро смывались ливнем, и ленинградцы, рассказывая друг другу истории о вылазках на дачи, пикниках и даже о купании, сами сомневались в правдивости своих рассказов. Еще чуть-чуть – и начали бы полагать, что рассказывают просто свои сны: обычная история для человеческой памяти, хоть в Ленинграде, хоть в Антарктиде.
И хотя Маша этого не сознавала, но такая погода и общая обстановка меланхолии, сдобренной сплином и убаюканной однообразием, быстрее успокаивали ее боль и переводили болезнь из стадии обострения в стадию хроническую, когда уже почти не болит или болит, только ты уже привык и не обращаешь на это внимания. Временами бывало грустно, иногда остро давило одиночество, особенно по ночам, когда не спалось, и много раз она благодарила судьбу за то, что та подарила ей Егорку, к которому лишь прижмешься – и все: нет ни одиночества, ни страха, а только убаюкивающее тепло и тихое счастье. Она помнила те времена, когда была им беременна и мать с отцом уговаривали сделать аборт, чтоб не позорить их и не позориться самой перед людьми, и теперь Маше становилось от этих воспоминаний чуть ли не страшнее, чем тогда. Тогда страшила неизвестность и полная неопределенность будущего, а сейчас становилось страшно от того, что было бы, если бы она тогда поддалась на уговоры, послушалась родителей и поверила им, что мнение каких-то людей вокруг важнее, чем ее собственная жизнь, ее желания и стремления и… Блин, да лучше вообще об этом не думать!
Миша писал часто. Длительных выходов в море у них не было, и письма приходили регулярно: большие, обстоятельно рассказывающие обо всем – о погоде, о том, как проходит жизнь, часто с воспоминаниями о них и всегда интересные. Читала их Маша вслух, и Егорка, а иногда и Петрович, помогали ей писать ответы. Переписка становилась не личной, а общей для всех, и это нравилось Маше. Что бы ни говорила Вилена Тимофеевна, но было хорошо от того, что Миша не давил, не торопил, не настаивал на своей любви и даже почти и не напоминал о ней, а если и писал о своих чувствах, то очень осторожно, ограничиваясь общими словами: «скучаю», «жду встречи», «думаю о вас».
Маша с Егоркой, как и обещали, часто навещали Мишину маму, иногда оставались у нее ночевать и даже встречали вместе Новый год. Миша приехать не смог – как раз под Новый год они ушли в море и планировали вернуться до него, но сначала непогода, а потом «раз уж непогода, то давайте отработаем еще задачи» задержали их там надолго после.
Маша скучала по Мише и сразу после его отъезда, однако скучала просто, не придавая тому значения и не роясь в причинах. А после того, как от него долго не было писем во время этой их задержки в море, поняла, что уже не просто скучает, а волнуется и не находит себе места от мысли, что может потерять и его, а ее в этот момент даже не будет рядом! И если кто ей и скажет, то только Вилена Тимофеевна – ведь сама Маша, по сути, никто для Миши в глазах посторонних людей и прав не имеет не только на самого Мишу, но и на то, чтобы знать о нем что-то от сослуживцев и командования. И эта мысль показалась ей важной, но не совсем ясной, и она немедленно поделилась с Мишиной мамой. И мама Мишина сказала, что вполне ее понимает, и если это еще и не любовь, то уж точно довольно весомый повод для брака, не думала ли Маша об этом? И оказалось, что Маша об этом не думала, а почему – и сказать не могла. Просто, отложив решение в долгий ящик, завалила потом его сверху всяким, да и позабыла, будто решение уже и приняла. А какое? Даже и не спрашивайте, Вилена Тимофеевна, потому что на самом деле не приняла и сомнения уже замучили совсем. А сомнения не в том, что хочет она того или нет, а в том, что она может сделать Мишу несчастным, потому как до сих пор думает, что уж не долг ли перед Славой заставляет его так поступать и точно ли она сможет дать ему то, чего он хочет?
– Слишком уж ты порядочная, Маша, вот в чем твоя проблема, – заметила на это Вилена Тимофеевна. – Как аристократка, а не беженец из семьи швеи и наладчика токарных станков из Жданова. Интеллигентность такая – это, безусловно, хорошо и приятно, но в меру, как и соль в бульоне: чуть пересыпал – и уже вызывает недоумение вместо ожидаемого восхищения. И если бы ты спросила моего совета (ну теперь-то это не в счет, после того, как я намекнула), то я посоветовала бы тебе готовиться к свадьбе, и ты, конечно, как знаешь, но я вот, например, точно уже начну. Миша мой (и это я говорю не потому, что я его мать, а с высоты прожитых лет) партия для тебя более чем подходящая: красив (красив же? ну а я о чем!), воспитан (всем понятно, чья заслуга), добр (в мать), умен (тут сразу и не поймешь в кого, то ли только в мать, а то ли в мать и отца) и, как будто и этого еще мало, но дома бывает редко из-за своей службы и надоест не скоро. А если и этого не хватает, то и жильем в Ленинграде обеспечен. И ты хоть маши руками, хоть не маши, а, знаешь, меркантильность хоть и не в моде, но никто ее и не отменял. И что плохого в том, чтобы подумать о своем будущем и будущем своих детей и с этой стороны? Не только с этой, я это подчеркиваю, но и с этой тоже. Вот что в этом плохого? Вот и я не знаю… Что такое? Сам цел? Ой, Маша, прекрати! Ну и что, что Егорка разбил эту вазу? Это всего лишь ваза, было бы из-за чего расстраиваться! Так мы друг друга поняли по поводу нашего разговора, да? Вот и чудесно.
И после этого разговора Маша в первый раз решилась и дописала в конце своего письма, что она тоже скучает и не уверена в том, что это означает, но чем дольше они в разлуке, тем сильнее она скучает. Как бы продолжался их роман в письмах и несмелых признаниях дальше и к чему бы он их в итоге привел, никто никогда не узнает, потому что господин Случай, устав ждать решительных действий от них самих или просто заскучав, взялся за дело.
От повышения по службе Маша отказалась, и к весне на место начальника отдела устроили племянника их начальника – парня еще довольно молодого, не очень умного, хоть и образованного, и с абсолютной уверенностью в своей собственной исключительности и привлекательности. На первые знаки внимания с его стороны Маша не реагировала совсем, на более настойчивые отвечала отказами, и это, казалось, раззадоривало неудачливого ухажера все больше и больше. Начальник, заходя к ним в отдел или встречаясь с Машей случайно, нет-нет, да и намекал, что как неплохо ей было бы составить партию ее племяннику и как это вообще перспективно для нее прежде всего, и как, даже странно, она не ценит знаков внимания в ее-то положении и от такого-то человека!
«И откуда, – поражалась Маша, – у этих серых людей, которые не могут связать и пяти слов в одно предложение, если речь идет не о них самих или не об их работе, берется такая самоуверенность в собственной исключительности?»
Настойчивые ухаживания все больше раздражали ее, а намеки начальника уже откровенно злили, и она чувствовала, что этого долго терпеть не сможет. На одном из их «торжественных вечеров» (так было принято называть совместные застолья на работе) настойчивый ухажер быстро перебрал алкоголя (они даже пить толком не умеют – и это тоже раздражало Машу) и принялся лапать под столом Машины коленки и шептать ей на ухо какие-то сальные слова. Маша не выдержала: вылила ему на голову бокал шампанского, а когда он схватил ее, не давая уйти, влепила пощечину и прямо оттуда пошла на почту и дала Мише телеграмму: «Забери меня отсюда тчк не спеши если это тебе неудобно зпт но забери вскл». Сначала думала подписаться «твоя Маша», потом «любящая Маша» или «с надеждой, Маша», но все прилагательные показались ей лишними, ненужными и мелкими, как воробьи за окном, и подписалась она просто: «Маша».
Миша прилетел через два дня и с порога, не раздеваясь, сказал Маше:
– Одевайся – пойдем.
– Куда, Миша? Ты хоть пройди, разденься.
– Потом, Маша, потом, давай, собирайся.
– Ну хоть пройди чаю выпей, пока я одеваюсь!
– Хорошо. И паспорт с собой возьми, на всякий случай, там может пригодиться.
– Да где там-то, Миша? Куда мы?
– Увидишь, все увидишь, а сейчас не отвлекайся – у нас очень мало времени!
Оказалось, что срочно им ехать нужно было в загс. И Машу взяла оторопь: не то чтобы она не думала об этом, но, блин, Миша, к этому же нужно как-то готовиться, я не знаю.
– И я не знаю, – ответил Миша, – но меня отпустили на пять дней для того, чтоб на тебе жениться, и если я вернусь неженатым и без тебя, то меня, пожалуй, выгонят со службы, а то и вовсе посадят в тюрьму за обман командования. Ну да, немножко привираю, но как еще я тебя заберу к себе, если там пограничная зона? Пошли, наше время.
Заведующая загсом была, видимо, из специального инкубатора, в котором в те годы их и выращивали: неопределенного возраста, чуть полноватая, безвкусно и густо накрашенная и с высокой, замысловатой прической. Да. И конечно же в очках.
– Как это – «за три дня расписаться»?
– Ну так это. Вот, видите – справка у меня от командования части, что через три дня я убываю для выполнения важного задания на длительный срок.
– Что-то странная справка…
– Ну что в ней странного? Гербовая печать? Подпись командира войсковой части? Что из этого вызывает у вас подозрения?
– Ну-у-у… не знаю, у нас все занято, куда вас тут поместить… может, вот – через пять дней?
– Через пять дней, мадам, я, возможно, уже погибну, защищая нашу Советскую Родину!
– Знаете, я тут одна, между прочим, а вас вон сколько ходит тут! И каждый требует, будто я вам всем что-то должна!
– Но, мадам, это ведь так и есть: вы нам должны, и в этом и состоит ваша работа. Вот моя работа, например, Родину защищать, а ваша – меня расписать. Я же, когда Родину защищаю, не спрашиваю вас, удобно мне это делать или нет? Не спрашиваю. Вот и вы будьте добры – без лишних эмоций только, разве что с радостью.
Заведующая злилась и даже не планировала этого скрывать, но неожиданный отпор с Мишиной стороны и ее собственный опыт подсказали ей единственно правильное решение: заявление у них принять и назначить дату церемонии на третий день от сегодняшнего.
Обратно шли под ручку, и Маша волновалась, но было ей радостно и хорошо: решение, когда оно уже принято, и не может приносить ничего, кроме облегчения.
– Ты с работы успеешь уволиться?
– А если бы я не приехал?
– Искала бы другую, а тебя бросила бы и нашла бы себе нормального мужчину.
– Ах вот как?!
– А как еще?
– Тогда надо вещи собирать: распишемся и сразу полетим. Егорку из садика выписать не забыть…
– Да вот прямо сейчас зайдем и выпишем. Мама знает твоя?
– Ой, слушай, нет. А мы успеем заехать к ней рассказать до садика?
– Да не может быть! – отреагировала Вилена Тимофеевна. – Без родительского разрешения – ну кто бы мог подумать! А у меня уже и платье в загс готово, между прочим, и на стол почти все есть: я, в отличие от вас, наперед смотрю на пару шагов. Ну поздравляю, поздравляю, ладно уж. Полетишь с ним сразу, Маша? Надо же, а ты еще и смелая, оказывается! Ну в отпуск-то ко мне, правильно? Так просто спрашиваю, чтоб другие мысли не возникали. А куда вы? А посидеть? Ну с Егоркой потом заезжайте хоть! Да успеете вы собраться, что вам там собирать на Север? Валенки с шубой положить? Жду! Хоть завтра, ладно уж!
После Вилена Тимофеевна смотрела на них в окно, долго потом от него не отходила: они давно уже ушли, а она так и стояла. И плакала.
А потом закружилось: сборы, посиделки «для своих», на которых настоял Петрович, опять сборы, радостный Егорка, хмурый Петрович, регистрация в загсе, на которой Мишина мама была свидетельницей, а Петрович – свидетелем, и Машино «согласна», которое она сказала после того, как Миша шепнул ей: «скажи: согласна», торжественный стол (опять же для своих), опять сборы, снова сборы, аэропорт Ленинграда, самолет, аэропорт Мурманска, Мишин сослуживец на помятых «Жигулях» и крохотный поселок, который выплыл из-за поворота дороги между сопок и там вон, за тем поворотом, уже заканчивался, чего Маша еще не знала, но ей об этом уже рассказали, их новая квартира («Пока однокомнатная, но это ненадолго, – пообещал Миша, – скоро получим двушку!» – будто это и в самом деле имело какое-то значение), распаковка вещей на скорую руку… И вот настал вечер.
Егорку уже уложили спать, и Маша стоит на кухне и смотрит в окно. И тут, в этот момент, вдруг понимает, что та, прошлая ее жизнь прекратилась, а началась новая, и суета закончилась, как звук в магнитофоне, когда поджевало пленку на бобине и все ускорилось, а потом исправилось и резко стало нормальным. И Маша наконец почувствовала, как что-то отпускает ее.
За окном были только белые сопки до самого горизонта, и от того, что по небу тянулось полно белых облаков, было непонятно, где кончаются сопки и начинается небо. Было красиво и торжественно. У отвыкшей в Ленинграде от безлюдья Маши захватывало дух от пустоты и простора всюду: сначала вперед докуда хватало глаз, а потом вверх и обратно досюда – только снег, облака и солнце. И крики чаек, видно которых не было, зато слышно было хорошо. Надо же – десять часов вечера уже, а солнце все еще светит! И хоть и Слава и Миша рассказывали ей про полярный день и полярную ночь, но видеть это впервые было удивительно и казалось чудом. А как, интересно, они тут спят в полярный день?
– А как вы тут спите в полярный день? – спросила она у Миши, который подошел сзади и обнял ее.
– Обычно лежа и с закрытыми глазами, а так – как придется.
– Ну брось, я серьезно!
– Так и я не шучу. Завешиваем окна одеялами, особенно те, кто привыкнуть не может, а так – не больно-то и сложная наука спать, когда спать хочется. Вот в полярную ночь, без солнца, сложнее, но ничего – и к этому привыкают. Днем не уснуть, а ночью не проснуться – вот такая вот диалектика в живой природе.
– Как это, не понимаю: никогда не бывает солнца?
– Никак, конечно. Солнце бывает всегда, просто отсюда его не видно: холодно ему, вот оно и прячется.
– Ну тебя!
– Ага, страшно стало?
Маша на миг задумалась:
– Нет, Миша, ни капельки. Ты же с нами.
И тогда первый раз они поцеловались – не так, как в загсе, а по-настоящему. И долго еще стояли у окна и целовались, и за окном кричали чайки, и Миша ей что-то рассказывал, а Маша слушала его голос, положив голову ему на грудь, слышала, как стучит его сердце, будто куда-то торопясь, и шептала сердцу: «Не торопись, теперь некуда торопиться».