Пушкин любил калмыков. По крайней мере, относился к ним с вниманием. В его десятитомном академическом собрании сочинений слово «калмык» и его производные встречаются 99 (!) раз. Почему же калмыки тревожили Пушкина?
Все началось в юности, когда Пушкин предавался разгульной жизни в Петербурге и, в частности, посещал «заседания» (на самом деле дружеские пирушки) общества «Зеленая лампа». В стихотворном послании 1822 года, вспоминая эти веселые встречи, Пушкин пишет:
Вновь слышу, верные поэты,
Ваш очарованный язык…
Налейте мне вина кометы,
Желай мне здравия, калмык!
Последняя строчка решительно непонятна. К счастью, сохранились свидетельства приятелей поэта, которые все разъясняют:
«Заседания наши оканчивались обыкновенно ужином, за которым присутствовал юный калмык, весьма смышленый мальчик. Само собою разумеется, что во время ужина начиналась свободная веселость; всякий болтал, что в голову приходило; остроты, каламбуры лились рекою и как скоро кто-нибудь отпускал пошлое красное словцо, калмык наш улыбался насмешливо, и наконец мы решили, что этот мальчик всякий раз, как услышит пошлое словцо, должен подойти к тому, кто его отпустит, и сказать: „Здравия желаю!“ С удивительною сметливостью калмык исполнял свою обязанность».
Важно, однако, и продолжение:
«Впрочем, Пушкин ни разу не подвергался калмыцкому желанию здравия».
Почему калмык игнорировал Пушкина, неясно: то ли это был знак уважения, то ли, напротив, скрытого презрения. Сам Пушкин, в силу природного оптимизма, хотел видеть в этом первое («Он иногда говорил: „Калмык меня балует, Азия протежирует Африку“»), но необъяснимое необращение к нему калмыка оставило в душе поэта неизгладимый след.
Эта смутная, безотчетная тревога терзала его всю жизнь – оттого и вспоминал он калмыков в своих произведениях.
Но пришла пора подводить итоги – и тогда поэт решил разобраться в своих страхах. За полгода до гибели он пишет «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» – вольное поэтическое переложение оды Горация.
И здесь вновь появляется калмык:
…И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
В родстве этих двух «калмыков» – раннего и позднего – нет сомнений. Оба зарифмованы со словом «язык», оба появляются в контексте произнесения, и оба (пока!) так и не обратились к поэту, чего он так жаждет.
Но Пушкин не унывает: залог своего поэтического бессмертия он видит в том, что придет день, когда калмык все же назовет его имя.
Так в торжественно-одическом калмыке грядущего проглядывает шутливо-скабрёзный калмык прошлого, а величественным лик капитолийского жреца на мгновение искажается скуластым оскалом хохочущего сатира.