Глава 1
Флавия
Окрестности Бата, Англия, 143 г. н. э.
Озеро раскинулось передо мной, как тёмное зеркало, и его поверхность была сейчас настолько неподвижной, что казалась полированным обсидианом. Луна висела — полная и жёлтая — над чёрными водами. Её болезненный свет превращал мои волосы в серебряные нити, которые ловили и удерживали в себе тьму, пока я сидела на каменных ступенях восточной террасы виллы. Мои босые ноги покачивались чуть выше сухой травы поздней осени, а я гадала, станет ли эта ночь той самой, когда я наконец найду в себе смелость пустить в ход нож, спрятанный под моей столой. [прим. ред.: традиционное женское платье в Древней Греции и Древнем Риме — длинная одежда, спускавшаяся до щиколоток]
Клинок был маленьким кухонным ножичком, который я украла три ночи назад, когда мой муж, Тиберий, бросил меня скорчившейся на полу в фойе, а кровь просачивалась в дорогую мозаику с изображением отрубленной головы Медузы. Как это символично, — подумала я тогда сквозь пелену боли. Лазурные глаза монстра смотрели на меня снизу вверх с пола, в то время как монстры с человеческими лицами — сверху вниз.
Раньше, когда я ещё сопротивлялась, мне снилось, что я — это она. Я представляла, как змеи обвиваются вокруг шеи моего мужа, пока я выдавливаю из него жизнь. Но, в отличие от Горгоны, я не могла обращать своих мучителей в камень. Она была наказана за то, что подверглась насилию, и превращена в нечто ужасное за преступления, совершённые против неё. Я же могла лишь истекать кровью, терпеть и мечтать о конце этой боли — любом конце. Теперь все мои мечты стали лишь кошмарами.
Позади меня во всем своем имперском великолепии раскинулась вилла. Сорок три комнаты с полами с подогревом и расписными стенами, купальни, от которых исходил пар воды, проведённой благодаря гениальной римской инженерии, и коридоры, уставленные украденными сокровищами из стран, которых больше не существовало.
Я была одним из таких сокровищ.
Это место должно было стать дворцом. Вместо этого оно стало моей гробницей — красивой, дорогой гробницей, где я гнила заживо, вздох за вздохом, день за днем.
Система гипокауста, нагревавшая плитку, гудела под полами, словно дыхание какого-то огромного зверя. Печь нагнетала горячий воздух под полы, чтобы прогнать холод северного климата. Я знала эти отапливаемые камеры слишком хорошо. Тиберий — мой дорогой муж — наслаждался тем, как раскалённая плитка может обжигать кожу, тем, как крики по-особому разносятся эхом в подземном помещении, где находилась печь. Роскошь виллы была ложью; каждый комфорт был извращен и превращен в орудие пыток. Даже сейчас я чувствовала стойкий запах горелой плоти, который не могло скрыть никакое количество ладана.
Я поерзала на холодном камне, приветствуя укус холода на своей коже. Холод был честным и чистым; он притуплял созвездие травм, которые вычерчивали на моем теле карту страданий какого-то безумного картографа.
Ожог на левой лопатке все еще мок под тонкой тканью столы — подарок от раскалённой броши Тиберия. Ребра ныли там, где Маркус — правая рука Тиберия — пнул меня вчера за пролитое вино. Хуже были тонкие порезы, покрывавшие мои руки и ноги, словно какая-то извращенная форма украшения. Гай, едва достигший возраста, когда нужна бритва, получал удовольствие от работы своего клинка. Он вырезал неглубокие линии с точностью хирурга, никогда не проникая достаточно глубоко, чтобы нанести настоящий вред, а лишь для того, чтобы причинить боль и напомнить мне, что моё тело принадлежит им, чтобы метить его так, как им вздумается.
Но больше всего меня стыдила боль между ног — эта пульсирующая, жгучая пустота, говорившая о недавнем ночном развлечении. В этот раз их было трое: они менялись местами, пока Тиберий наблюдал за ними и комментировал происходящее, словно какой-то порочный наставник. С каждым изменением положения боль отдавалась в тазу, и это чувство глубокой неправильности заставляло мой живот сжиматься от тошноты. Я уже должна была привыкнуть к этому — видит бог, это случается достаточно часто, — но стыд никогда не ослабевал. В первый раз я откусила одному из мужчин палец, но это лишь усугубило ситуацию, а порка, которую я получила позже, едва не убила меня. Я усвоила, что лучше погружаться в свой разум — туда, где они не могли меня достать. Когда я оставалась наедине с собой и своими песнями, никто не мог причинить мне вреда.
Моя мать плакала бы, увидев, что стало с её дочерью, хотя, возможно, она бы и поняла. Она была рабыней до того, как мой отец женился на ней. Разве она не страдала так же, пока смерть не забрала её? Разве она не шептала предупреждения о волках в человечьем обличье, о цене красоты в мире, который пожирает беззащитных?
Старые боги всё ещё ходят по земле, скрываясь в тенях, — прошептал в памяти голос моей матери. — Когда ветер приносит запах вечности, это значит, что завеса истончается. Это было предупреждением оставаться в доме в ночь Самайна и разжигать костры, чтобы отпугнуть затаившихся демонов.
Но огонь больше не приносил мне утешения. Поэтому в вечер, когда истончилась завеса, повисла полная луна, я молилась о том, чтобы провалиться сквозь эту завесу и исчезнуть навсегда.
Но моя мать была мертва уже семь лет — её забрала лихорадка. Её смерть, возможно, стала облегчением для моего отца. Он навлёк на себя позор, женившись на рабыне-бритон, которая слишком часто говорила о старых традициях, чертила в воздухе защитные символы, когда думала, что за ней никто не наблюдает, и чья дикость никогда не была по-настоящему скрыта.
Теперь осталась только я, и моё римское имя Флавия горчило на языке. Флавия — золотая, так назвал меня отец за волосы, которые обрекли на гибель и меня, и мою мать. Волосы, ловившие свет, словно пряденое золото днем и серебро в лунных лучах; волосы, сделавшие мою мать достаточно красивой, чтобы присвоить, а меня — достаточно проклятой, чтобы оставить себе. Благословлённая луной, — шептала она, проводя нежными пальцами по моим бледным прядям. Проклятая луной, — поправляла я, ибо какое благословение они когда-либо приносили, кроме боли?
Ветер снова усилился, и вместе с ним пришёл звук, похожий на шёпот — или, возможно, дыхание. Массивные дубы за дальним берегом озера закачались, их древние ветви скрипели, как старые кости. За ними простирался тёмный и дремучий Дикий лес, более древний, чем сам Рим, старше человеческой памяти, который не смог приручить даже Рим. Даже легионы избегали его сердца, утверждая, что там обитают дикие звери и призраки покоренных племён.
Правда была куда страшнее. Рабы называли его Пожирателем-людоедом, когда вообще осмеливались говорить о нём — демоном, который носил человеческое обличье вплоть до того момента, пока не сбрасывал его. Никто из тех, кто входил в глубины леса, не возвращался, хотя иногда охотники находили следы, которые начинались как отпечатки человеческих ног, а заканчивались как нечто совершенно иное — нечто со слишком большим количеством суставов и конечностей.
Пожиратель страдает от бесконечного голода, и он поглотил бы нас всех, если бы не жертвы, — так гласили предания. Поэтому древние племена отдавали ему невест, чтобы задобрить его, — слова матери текли, как тёмный мёд, в моей памяти. Он забирал только самых красивых девушек. Они становились его собственностью, телом и душой, а взамен… — тогда моя мать улыбнулась страшной улыбкой. — А в обмен на эту сделку их дома оставались нетронутыми.
Это не было утешительной сказкой на ночь, но теперь я понимала, что, возможно, она и не должна была ей быть. Скорее, это было предупреждением об аппетитах мужчин и о цене за отказ им.
Я снова посмотрела в тёмный лес. Была ли это просто история, чтобы дети не вылезали из постели по ночам? Глядя в эти глубокие тени, я сомневалась в этом. Если монстры обитали в домах и на виллах, почему бы им не жить в самом сердце лесов, более древних, чем сам человек?
Насколько же он был голоден сейчас? Годы без жертвоприношений, когда древние племена были изгнаны с этих земель, и в пищу годились лишь те жалкие крохи, что осмеливались бродить по лесу. Был ли он измождён, доведён до отчаяния и безумия своим голодом?
Моя рука сомкнулась на рукоятке ножа под шерстью столы. Металл холодил ладонь, но он был не таким холодным, как уверенность, кристаллизующаяся в моей груди, словно зимний лёд. Не сошла ли я с ума, жаждая спастись в смерти от своей бесконечной боли? Отличалась ли я чем-нибудь от того демона в лесу?
Ветер хлестал меня по волосам, свежие порезы на руках саднили, а низ живота пульсировал. Да, они довели меня до безумия, до отчаяния; я больше не буду их игрушкой.
Ветер снова порывисто подул, и на этот раз я была уверена, что услышала, как что-то зовёт меня с другой стороны тёмной воды. Не то чтобы слова, но нечто такое, от чего моя кровь запела от узнавания.
Приди ко мне, — прошептал ветер, неся с собой запах тёмной земли и старой магии. — Приди ко мне, благословлённая луной дочь. Приди ко мне и узнай, каков голод на самом деле.
Я медленно поднялась на ногах, дрожащих от свежих синяков, полученных за день. Каменная ступенька казалась льдом под моими босыми ногами, но я была ей рада. Лес теперь казался ближе, хотя я знала, что это невозможно. В ушах звенели песни моих предков: о тёмных водах, служивших вратами, об озёрах, у которых не было дна, потому что они открывались в Потусторонний мир.
Берегись вод, берегись их зовущего звука.
Поверни назад, любовь моя, иначе ты утонешь.
Тяжесть ножа в руке внезапно показалась незначительной. Чем было одно маленькое лезвие по сравнению с чудовищностью моих страданий? Чем был один быстрый порез против многих лет медленного умирания? Тёмное озеро звало меня в подземный мир, в место, где заканчивались муки, где я могла бы закутаться в холод, пока не онемею ко всему.
Я сделала шаг к краю озера, затем ещё один. Вода мягко плескалась о берег, тёмная, как пролитая кровь в лунном свете. Мои пальцы ног прорвали поверхность, и холод был настолько глубоким, что обжигал, но это был ожог, которому суждено было закончиться.
— Стой, Флавия.
Голос прорезал ночной воздух, и кровь в моих жилах заледенела. Я знала этот голос, знала ту особую смесь веселья и собственничества, которая окрашивала каждый слог моего ненавистного имени.
Тиберий.
Я не обернулась, ведь если бы я это сделала, то потеряла бы те крохи мужества, что у меня были. Вместо этого я сделала ещё один шаг в воду, навстречу зову ветра, навстречу тьме.
— Я сказал, стой. — Его голос теперь звучал ближе, сапоги цокали по каменной плитке. — Отойди от воды. Живо.
Иди, пока не стало слишком поздно. Пока они не утащили тебя обратно, чтобы ты медленно умирала в их натопленных залах.
Но твёрдые руки схватили меня за плечи прежде, чем я успела сделать ещё один шаг; пальцы впились в болезненные синяки с отточенной жестокостью. Тиберий развернул меня к себе лицом, его тёмные глаза блестели от предвкушения, от которого мой живот сжался в знакомом ужасе.
— Ты думала, я не замечу, что ты вышла из комнаты? — прошептал он, и его дыхание, сладкое от вина, коснулось моего лица. — Думала, я не найду тебя здесь за обдумыванием какой-нибудь глупости?
Его взгляд опустился на нож в моей руке, и его улыбка стала шире. С небрежной лёгкостью он вывернул моё запястье так, что мои пальцы судорожно разжались, и лезвие со звоном упало на плитку у наших ног. Этот звук разнёсся над водой, как погребальный звон.
— Цк-цк, — произнёс он, и в его голосе прозвучало искреннее веселье. — Ты собиралась использовать это на себе? Или, возможно… — его улыбка стала свирепой. — Ты собиралась использовать это на мне?
Я не ответила. Зов ветра теперь затихал, отдаляясь, пока он тащил меня назад — прочь от озера, прочь от леса, прочь от единственной надежды, которую я знала за последние месяцы.
— Пошли, — сказал Тиберий, и его хватка усилилась так, что я почувствовала, как трутся друг о друга кости. — Мои люди ждут, а ночь ещё только начинается. У нас запланированы для тебя такие чудесные игры.
Страх сжал моё сердце так, что мне показалось, будто оно вот-вот разорвётся; ужас — мой знакомый спутник — пополз по всему телу. Я не позволю этому проявиться, ведь давным-давно я усвоила: это сделает то, что произойдёт дальше, только намного хуже.
Пока он волок меня обратно к теплу виллы, я бросила последний отчаянный взгляд на тёмный лес за озером. Деревья раскачивались на ветру, которого я больше не чувствовала, и на мгновение я могла бы поклясться, что увидела, как между их стволами что-то движется — нечто огромное, терпеливое и совершенно лишённое жалости.
Система гипокауста дышала, пока Тиберий вёл меня всё глубже по освещённым факелами коридорам, обратно в комнаты, где у боли был свой собственный язык, а милосердие было словом, о котором забыли навсегда. Жар окружал меня со всех сторон, пока моё тело не покрылось липким потом; воздух был стоячим и удушливым, и, несмотря на все мои усилия, меня била дрожь от осознания того, что будет дальше.