К книге
Судьбы и судьиГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
100%
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
23

Двенадцать дней пробыл я в институте и сейчас возвращался довольный: экзамены и зачеты сданы, третий курс наполовину осилен. Стояло хмурое утро, собирался дождь. Но я не спеша шагал по главной улице Терновска, помахивая студенческим чемоданчиком. Под ногами шуршали сухие листья. Улица стала просторнее и шире. Я полюбил ее заснеженную, нравилась она мне и в зеленой листве, но и осенняя привлекала. 

Еще издали я заметил начальника горжилуправления. Мы сошлись и приветливо поздоровались. 

— А ты, Михаил Тарасович, нужен здесь позарез, — сказал он, проводя рукой по своей плотной шее. Я сразу подумал о торговой комиссии, но он буквально сразил меня новостью: — Квартира тебя ждет, — и, не давая опомниться, увлек за собой. — Идем, посмотрим, тут недалеко. 

Многие семейные люди нуждались в жилье, и мне могли предложить подождать еще, хотя ждать было бы трудно. Я много тратил времени на ходьбу с шахты в город, особенно в распутицу. 

Мы повернули направо в первый переулок, в конце которого высилось новенькое трехэтажное здание. Зашли к управдому, начальник горжилуправления взял у него ключи. Потом мы поднялись на второй этаж. Представитель исполкома подшучивал над моей холостяцкой жизнью, показал комнаты, кухню и коридор. 

— Устраивайся, — сказал он на прощанье и ушел. 

Гулкие шаги по деревянной лестнице затихли, а я все стоял с ключами и неизвестно к чему прислушивался. Вдруг где-то хлопнула дверь, заплакал ребенок. Стало тоскливо, квартира показалась слишком пустой и ненужной мне… 

* * *

Еще в коридоре я расслышал шум в канцелярии. Щуплый, маленький мужчина, стуча кулаком по столу, высоким фальцетом отчитывал секретаря суда: 

— Не учите меня, сам знаю свои полномочия. Я— Петухов! 

— Без судьи я не разрешу проверки канцелярии! — сердито возразила Маша. Увидев меня, она обрадовалась. 

— Гражданин, что вы хотите? — строго спросил я. 

Тот резко обернулся, и его выцветшие брови сердито сблизились. 

— Что за шутки? Я, кажется, не в исправительной колонии? 

— Слово гражданин — почетное слово, — не спеша ответил я, стараясь определить, кто это такой. — Что вы хотите, гражданин?

Он еще больше рассердился и запальчиво произнес: 

— Мне поручено сделать глубокую, — он подчеркнул: — да, глубокую проверку работы народного суда. 

Я пригласил шумного посетителя в кабинет и спросил: кем он работает и есть ли у него удостоверение на право «глубокой» проверки, тут же заметив, что ревизии в суде поручаются делать компетентным лицам — юристам. Он по-прежнему держал себя вызывающе, заявив, что не с улицы явился, и что пора бы знать инструкторов горкома. 

— Проверку в суде без предъявления документов я не позволю. 

— Ах, так?.. — Петухов вскочил. — Вы еще пожалеете об этом! 

— Не думаю. 

— Вот это и плохо, — и, сильно хлопнув дверью, выбежал из кабинета. 

Не мог же я не спросить у него документы, прежде чем разрешить ему делать проверку в суде. А он почему-то рассердился и ушел… Странный человек. Неужели и тут Кретов постарался и настроил инструктора против меня? На бюро нужны факты, и если не Петухов, так кто-нибудь другой постарается их отыскать… Поэтому нечего долго раздумывать, а надо попытаться самому разобраться в своих недостатках, чтобы потом объяснить и исправить их. 

Я начал с того, что позвал Машу и спросил ее, почему нет на работе заместителя народного судьи. Она объяснила, что его срочно вызвали по служебным делам в комбинат и он уехал еще вчера. Она рассказала мне о всех делах, которые поступили в мое отсутствие, и как они были рассмотрены, о всех судебных новостях. Я слушал ее и успокаивался: все было в порядке, но она почему-то держалась настороженно и избегала моего взгляда, виновато отводя глаза. 

— В чем дело, Маша? — спросил я ее в конце нашего разговора. 

Она, желая скрыть свое смущение, дернула край скатерти и ткнула пальцем в фиолетовое пятно. 

— Да тут Петухов кричал, что вас снимут с работы. 

— Ерунда, Маша, — успокоил я ее. — Народного судью могут отозвать только избиратели, которые его избрали… 

— Это так, — Маша намотала на палец скатерть. — Но в соседнем районе Яценко уже не работает, отстранили… 

Кто и как отстранил судью Яценко, она не сказала: или не знала, или считала это само собой разумеющимся. 

— Раз отстранили, значит, правильно, — уверенно сказал я. — И нечего тебе, Маша, напрасно расстраиваться, все нормально. 

Она знала и о Кретове, и о Юзвук, и о Колупаеве, и о неладах с женой (секретари всегда все знают раньше других), но поняла, что обо всем этом говорить не надо, что я ничего этого не боюсь. Поняла и облегченно вздохнула. 

— Иди, Маша, и спокойно работай. 

Маша неслышным шагом покинула кабинет, и мне стало совсем легко — она словно унесла все неприятности. А теперь за дело, за работу… 

* * *

В первую очередь нужно было разобраться с планами проведения общественно-массовой работы. Я достал свои заметки из стола и только сосредоточился, как с порога чей-то голос спросил: 

— Можно? 

Я нехотя поднял голову. В дверях стояла Ангелина Казимировна, о которой я уже давно ничего не слышал. 

— Проходите. 

— Не ждали? — спросила она, подходя к письменному столу. 

— Не ждал, — признался я. 

Ангелина Казимировна была в легком плаще, хотя на улице подморозило, срывался снег. 

— Садитесь. 

Она осторожно присела на мягкое кресло, сосредоточенно глядя мимо меня. На ее лице еще сохранился южный загар, но темно-коричневые веснушки отчетливо выделялись на широком носу. 

— Я пришла к вам, Михаил Тарасович, за советом и помощью, — она сделала паузу, тихо вздыхая. — Мне очень трудно, я не знаю, как дальше жить… 

Я достал из портсигара папиросу, закурил, предвидя трудный разговор. 

— Мне кажется, Ангелина Казимировна, что вам надо начать свою жизнь по-новому. 

— Я пыталась, но ничего не выходит: Клим не хочет меня знать. 

— Ему нелегко… 

— Но вы же, Михаил Тарасович, можете повлиять на своего друга. 

— Это не всегда удается, — произнес я, вспоминая последнюю встречу с ней. — Однажды я пытался повлиять на вас… 

— Я ведь не входила в круг ваших друзей… 

— Вы были женой моего друга. 

— Была… — глухо сказала Ангелина Казимировна, опуская глаза. — Но поймите, Михаил Тарасович! Мне негде и не на что жить, я совершенно одинока… Думала поехать к отцу, но он суровый и строгий человек и не простит мне, — она поежилась. — И потом самое основное: я хочу быть с сыном. Надеюсь, у меня есть право на это? 

Я сел на стул напротив Ангелины Казимировны. Она с надеждой подняла на меня глаза. 

— Кто же вам доверит сына?.. Вы потеряли на него моральное право. 

Ее лицо исказила гримаса боли и отчаяния, и она, спрятав его в свои ладони, расплакалась. Я не пытался ее успокоить: говорят, слезы приносят облегчение. Она плакала, не переставая, а я сидел и мучительно думал о том, что посоветовать ей, и ничего не мог придумать… 

* * *

И снова дело. И не какое-нибудь многотомное, а всего лишь несколько исписанных и подшитых в коричневую обложку листков. Мать в тревожном сорок первом году рассталась с малюткой сыном, а теперь, спустя много лет, нашла его и просит взыскать алименты. Казалось бы, чего проще разобраться в таком деле. Дети обязаны доставлять содержание своим нуждающимся нетрудоспособным родителям — так гласит закон. И случись решать это дело Кретову, он, не задумываясь, выполнил бы требования закона. Ничего похожего на этот иск в моей практике не было. Правда, мне приходилось заниматься делом Плетня. Но это разные дела. Там — сын и отец — чужие; здесь — сын и мать — кровные. И потом его дело благополучно решилось. Краевой суд, куда я написал представление, отменил взыскание алиментов с Плетня. И все встало на свое место: законные родители будут воспитывать своего ребенка. А вот тут кому напишешь представление, если дело еще никем не решено и у матери, кроме сына, который и слышать о ней не хочет, никого. 

Склонясь над исписанными листками, я беспомощно шуршу коричневой обложкой, двигая ее по столу, и не знаю, как поступить с иском матери. И это в то время, когда на бюро мне сказали: «Хоть и есть у тебя, Осокин, ошибки, но судить тебе доверяем…» 

…В тот день я как никогда чувствовал себя крепко и уверенно. Часа за два до бюро ко мне заехала Бэла Викторовна и сообщила: 

— Я ездила к Полине и узнала, кто вас поссорил. 

— Кто же? — спросил я. 

— Ангелина Казимировна. Она насплетничала Полине, будто Нина Юзвук — ваша любовница… 

— Надеюсь, теперь Полина убедилась, что все это — ложь? 

— Она сожалеет о случившемся. Очень сожалеет!.. 

И ничего больше, ничего определенного. Но я сразу же повеселел и приободрился. Уж теперь-то мне есть что сказать, если пойдет разговор о неладах в моей семейной жизни… 

…Бюро началось с доклада Кретова. Пока он говорил, я смотрел на полированную дорожку на столе, бегущую среди блокнотов и рук от меня к секретарю горкома Ткачеву. Блокноты и руки вдоль дорожки лежали неподвижно. Если верят, то слушают, не перебивая. Или, может быть, здесь одно простое любопытство? Интересно, как это судья, бывший шахтер, и вдруг потакает расхитителям, злоупотребляет своим высоким положением, прибегая к помощи Семиклетова, чтобы сшить какое-то там пальто… Кретов мог бы сказать и о другом: как был изобличен Семиклетов, но разве обо всем скажешь в коротком докладе, когда в первую очередь надо остановиться на основных недостатках в работе народного судьи. 

— В суде нарушаются сроки рассмотрения дел, есть волокита с жалобами. Дело по обвинению Лозуна явно смазано, Лозун сейчас симулирует психическую болезнь, и неизвестно, когда тяжкий преступник будет наказан… 

И это дело об алиментах Кретов непременно вспомнил бы, если бы оно поступило в суд чуть раньше. «Мать, старая и больная, нуждается в помощи, — сказал бы прокурор, — а товарищ Осокин вместо того, чтобы взыскать с сына, забывшего о своем долге, алименты, затеял с ним ненужную переписку…» Между прочим, сын писал: «Я не знаю другой матери, кроме той, которая меня вырастила и с которой сейчас живу. Женщина же, выдающая себя за мою мать, в трудные дни бросила меня на произвол судьбы…» 

Я переписывался с сыном, подолгу беседовал с истицей-матерью, а дело не решал. И, наверное, прав был бы Кретов, обвиняя меня в волоките. Но пусть лучше волокита, чем несправедливое, бесчеловечное решение… 

Впрочем, у прокурора и без этого дела было достаточно фактов: редко и несамокритично отчитываюсь перед избирателями, груб с посетителями (здесь не надо бы примеров — сам Петухов это установил)… 

Не забыл Кретов и о деле Колупаева. Очутившись под стражей, тот снова стал утверждать, что дал взятку судье. 

— Взял взятку Осокин или нет — этого следствие, к сожалению, не установило, — сказал Кретов, а потом подробно остановился на доказательствах, которых «недостаточно для обвинения» (не Колупаева, конечно, а меня). И выходило: возможно, и взял взятку Осокин, ведь не доказано, что нет… 

— И еще остановлюсь поподробнее на том, почему Осокин разошелся с женой… 

Но Ткачев перебил докладчика: 

— Не нужно повторяться. 

— Тогда у меня все, — сказал Кретов и, шумно сопя, сел рядом с Титенко. 

Взоры членов бюро устремились на меня. «Неужели ты мог так поступить?» — казалось, спрашивали они. Но я сидел прямо, плотно сжав губы, словно боялся преждевременно израсходовать весь запас нужных слов, и ждал, когда первый секретарь скажет: «А теперь объясните нам, товарищ Осокин…» Однако Ткачев не спешил, он листал проект решения, то и дело возвращаясь к его первым страницам. Я как завороженный смотрел на большие руки, перекладывавшие исписанные листки, в которых была вся моя судьба… Смириться с тем, что там написано? Никогда! Пусть все услышат мою правду, а потом решают. Мне нужно было во что бы то ни стало заговорить. 

— Прошу вас, товарищ Осокин… 

Вставая с места, я встретился с внимательным взглядом Ткачева, потом посмотрел в сторону, где сидел Титенко, и вдруг понял, что еще ничего не решено, что от меня ждут объяснений, которые должны внести недостающую ясность… 

— Тут Потап Данилович уже приводил свои так называемые объективные данные, — отчетливо сказал я и посмотрел на полированную дорожку на столе, бегущую среди блокнотов и рук. — Но я не согласен с ними! Категорически! И отвергаю их. Начисто. 

В этом месте Панас Юхимович вдруг надрывно закашлялся, заглушая мои слова. И никто, наверное, не придал этому значения: старый человек, пусть себе покашляет… Но мне-то было понятно, отчего этот кашель: мое выступление не совсем правильно, и Панас Юхимович подал свой сигнал. 

— Кроме, конечно, своих ошибок, — поправился я, — они у меня есть, и молчать о них не буду… 

Я перевел дух и с прежней горячностью принялся за Кретова. 

— Вы, Потап Данилович, уверовали в ошибочные юридические догмы и не видите, как они рушатся под напором свежих новых знаний. Ваша принципиальность, ваши догмы очерствели и мешают в работе! — отрезал я, но кашель не беспокоил Панаса Юхимовича, значит, можно продолжать. — Поэтому вас буквально перехитрил Лозун; поэтому вы не делаете различия между настоящими расхитителями и теми, кто случайно споткнулся в жизни, потеряли чувство меры в наказаниях; потому и невиновного Рыбина вы обвиняли, а с настоящим преступником Колупаевым почему-то возитесь до сих пор! 

— Не я вожусь, — хрипло сказал Кретов, — а старший следователь из области… 

— Кто в городе прокурор? Вы или старший следователь? — бросил реплику один из членов бюро. Кретов, багровея, засопел и ничего не ответил. 

— Вы не перестаете напоминать о Ксюшкине, — продолжал я, обращаясь к прокурору, — а вот о хищнике Семиклетове, которого вы прозевали, — молчок… И если бы не Андрей Ляшенко… 

— В свое время я ставил вопрос о привлечении Семиклетова к уголовной ответственности за нарушение правил торговли, — торопливо перебил меня Кретов и посмотрел на первого секретаря. 

— Чтобы потом его оштрафовать? — приподнимая голову, строго спросил Ткачев. — За это Семиклетов сказал бы вам спасибо… 

Кретов опять не нашелся, что ответить, и угрюмо замолчал. 

— А теперь, товарищи, о себе… 

И сразу наступило оживление, блокноты и руки задвигались, ломая полированную дорожку; кругом заговорили. Ткачев достал папиросу и, довольно ухмыляясь, закурил. Только Кретов угрюмо хмурился и нервно тер свой красный мясистый нос. 

Дальше стало легче, хотя и говорил я о самом трудном, о том, как случилась размолвка Полины со мной… Кретов докладывал об этом иначе: будто у меня есть любовница Нина Юзвук с шахты «Красная Звезда», ради которой я среди ночи выгнал из дому жену… 

Я чувствовал, что верят не Кретову, а мне, но все же сказал: 

— Наконец, можно вызвать Полину, спросить ее. 

— Не вызывать ее надо, а поехать к ней и помириться, — предложила единственная женщина в составе бюро, работница Центрально-обогатительной фабрики. — Дело-то идет о семейном счастье… 

…Что может быть лучше семейного счастья? Но оно не всем дано, далеко не всем… Мать, что просит взыскать алименты, наверное, о нем и не помышляет. А ей пятьдесят восемь лет, и рядом — никого. Муж умер, других детей, кроме сына, нет. Она работала по людям, нянчила чужих сыновей и дочерей и была по-своему счастлива, а сейчас и этого не может — сердце больное. В семью бы ее, добрую и отзывчивую, чтобы нашла она там свое счастье. Но где такая семья? А если примирить ее с сыном? И взял бы он ее в свою семью, и зажили бы они душа в душу… Но как примирить, если сын видит в ней чуть ли не врага. В своих письмах ко мне он с настойчивостью твердит: «бросила, бросила…» Откуда такая убежденность? Может быть, права мать, когда говорит, что она попросила незнакомых людей на время приютить сына, потому что он был болен и слаб и не мот идти дальше, а нести его на руках у нее не было сил. Остаться же у врага она, жена командира-танкиста, тоже не могла. А когда вернулась обратно в тот городок на Днепре, то ни тех людей, ни сына не нашла. 

И самым непонятным во всем деле оставалось то, как сын очутился совершенно у других людей, а не у тех, кому его оставила мать… Во всяком случае, я не сомневался: сыну было сказано что-то такое о матери, которое в нем убило всякую любовь к ней… 

Но кто это сделал? Зачем? Случайно или умышленно? Вот вопрос, на который я должен во что бы то ни стало найти ответ. 

Вопросы, вопросы… Как часто ставят нам их, и как порою трудно бывает отвечать. И на бюро тоже были вопросы. 

— Сколько вы сделали отчетных докладов перед избирателями? — спросила член областного суда Клюганова. Она, конечно, знала об этом, но ей хотелось, чтобы и члены бюро узнали, как мало я отчитываюсь. 

— Три доклада: на шахте «Наклонной», в совхозе «Горняк» и в стройуправлении № 5. 

— Не густо, — заметил Ткачев. — Совсем не густо. 

— В соответствии с законом о судоустройстве народный судья должен отчитываться перед избирателями не реже одного раза в месяц, — отчеканила Клюганова. 

— Если перевести это на плановые цифры, — сказал Ткачев, то наш судья самый отстающий человек в городе. 

— Пусть объяснит товарищ Осокин, почему он не делает обобщений судебной практики и почти не выносит частных определений? — опять спросила Клюганова. Она, наверное, решила «добить» меня, не иначе, хотя ее вопрос и дельный. Но вот как на него ответить? Много работы? Это не оправдание. 

— На первых порах до всего не доходили руки, — откровенно признался я. — Но на сегодня я уже заканчиваю обобщение по делам о хулиганстве и думаю по этому вопросу принести представление в горком партии. 

— Правильно думаешь, — одобрил Ткачев. — Очень правильно. 

— Нам надо, наконец, вплотную заняться причинами, порождающими преступления, — добавил Титенко. — И обобщение судебной практики — первый шаг к этому. 

— Вот-вот, — насмешливо скосил глаза на своего помощника Кретов, — увлечемся причиной, а преступление прозеваем. 

— Вы и так зеваете, Потап Данилович, немало. 

Кретов громко заскрипел стулом, но возражать не стал. Он повернулся боком к Титенко, обиженно уставившись в окно. 

— И еще один вопрос, — приподнялась Клюганова. — Почему товарищ Осокин допускает брак? — и пояснила свой вопрос: — По народному суду отменено два приговора и три решения. 

Пять отмененных приговоров и решений — это пять разных причин. Неужели я должен объяснять их на бюро? Вот, например, дело по обвинению Рыбина… Но на помощь пришел Ткачев. 

— У товарища Осокина опыта маловато, да и юридических знаний тоже, — сказал он. — Однако мы надеемся, что наш народный судья улучшит работу, существенно улучшит. Садитесь, товарищ Осокин, — разрешил Ткачев и, обращаясь ко всем присутствующим, предложил: — Кто желает взять слово? 

Каким будет это первое слово? Помнится, на встрече с избирателями шахты «Капитальная» меня хвалили, тогда я был лучшим проходчиком, теперь — худший судья… 

Члены бюро почему-то молчали, и прения открыл Василий Захарович — из числа приглашенных, занявших все стулья вдоль стен кабинета. 

— Прежде чем говорить о работе народного судьи Осокина, — ровным громким голосом произнес он, — я хочу отметить, что прокурор изложил ряд фактов необъективно, с непонятной тенденциозностью… 

— Вы тоже не можете быть объективным, товарищ Азуров, — резко перебил парторга Кретов. 

— Могу, — твердо сказал Василий Захарович и в упор посмотрел на Кретова. — Могу, несмотря на то, что вы, товарищ прокурор, незаконно держали под арестом мою жену и что Михаил Тарасович, выходец из нашей шахты, мой лучший друг, могу потому, что я коммунист и правда для меня превыше всего. Вы только что, товарищ прокурор, убеждали нас, что Осокин не справляется со своей работой, допускает непоправимые ошибки, не понимает политики в борьбе с преступностью. Но разве все это соответствует истине? Конечно, нет. На мой взгляд, основное направление Осокиным взято правильно. Но он в своей работе допускает еще и серьезные ошибки. Вправе мы спросить это с товарища Осокина? Конечно, вправе. 

От света, падающего из всех окон, и волнения лицо парторга побледнело, такое вот лицо было у него, когда он сообщил мне об аресте Бэлы Викторовны. Но сейчас были другие глаза — ясные и строгие. И все, о чем он говорил, тоже было ясно, а его суровые слова отдавались в сердце легким покалыванием. Только на какое-то мгновение мне подумалось, что он мог бы быть ко мне менее строгим и более снисходительным, подумалось и исчезло. Разве не я, а кто-то другой виноват в том, что все так вышло? Василий Захарович с методичностью и точностью добросовестного адвоката определял границы моей вины. Уж он-то знал меня больше, чем кто-либо другой здесь сидящий. Его внимательно слушали, никто не перебивал. Большие руки Ткачева неподвижно лежали на проекте решения, а Кретов по-прежнему смотрел в окно, давая понять всем своим видом, что ему давно известно все то, о чем говорит парторг. Но когда Василий Захарович внес предложение только указать мне на недостатки, Кретов резко повернул свое недовольное лицо к членам бюро и хрипло заметил: 

— Ничего другого, товарищ Азуров, от вас и не ждали… 

— Я еще не окончил и прошу меня не перебивать, — сердито ответил Василий Захарович на реплику. — То, что я сейчас скажу, вы действительно не ожидали, Потап Данилович. Разбирая ошибки народного судьи Осокина, мы не можем обойти стороной и другое: грубейшие ошибки прокурора Кретова. 

— Вы заговариваетесь! — резко оборвал Кретов. 

— Прошу соблюдать порядок, Потап Данилович! — строго предупредил прокурора Ткачев. 

— Кретов допускает грубые ошибки, подрывающие социалистическую законность, и поэтому настало время поставить вопрос о возможности его дальнейшей работы прокурором, — закончил Василий Захарович и сел на свое место. 

— Азуров сводит личные счеты! — запальчиво сказал Кретов. — Он мстит мне за жену! 

Ткачев медленно поднялся и, опираясь руками о край стола, веско сказал: 

— Азурова мы давно знаем, и поэтому зря бросаешь здесь, Потап Данилыч, необдуманные слова, совсем зря… Кто еще желает говорить? 

Желали почти все. И не мои, а прокурорские ошибки оказались в центре внимания. Понял это, видно, и Кретов. Он уже не смотрел с безразличным видом в окно и не перебивал ораторов, а сидел прямо и сосредоточенно, словно подсудимый во время речи прокурора. Выступления в самом деле походили на прокурорские речи. Кретова обвиняли, приводя факты. 

— Кто должен был в первую очередь помочь молодому народному судье? — спросил второй секретарь горкома. — Конечно, Кретов, опытный юрист. На самом же деле он ставил палки в колеса, где только мог: оправдывал кляузника Колупаева, занимался юридическим крючкотворством в суде, оторвался от общественности, проявляет бездушие. 

Бездушие — это страшно вообще, а для прокурора и судьи — вдвойне, втройне. Не стараться понять другого человека, пусть даже преступника, они не могут, иначе как же тогда применять закон, как выносить решение, не будучи уверенным, что оно справедливо… 

…Нелегко решать душой, но другого пути нет. И пусть я проведу еще много часов в раздумьях, но дело матери должен решить и законно и человечно. Возможно, и решение выносить не придется, и в статистических отчетах будет сказано о нем лаконично и сухо; «прекращено производством». Прекращено потому, что мать и сын примирились и стали жить вместе, сын добровольно обязался платить матери алименты. 

А вот Кретов часто бывал несправедлив. И ему ничего не забыли, все припомнили: и незаконные аресты, и недооценку причин, порождающих преступления, и грубый неуживчивый характер, и неумение понимать преступников, а иногда и честных тружеников… Теперь мне было понятно, почему Ткачев пригласил на бюро много разных людей — от пенсионера Панаса Юхимовича до бригадира молодежной бригады Андрея Ляшенко. 

— Я пришел к вам, Потап Данилович, — говорил Андрей, — чтобы как-то помочь разобраться в неясном деле Бэлы Викторовны, а вы как поступили? Взяли меня под подозрение: не хочу ли я выгородить преступницу, и даже больше — не соучастник ли я в краже из магазина? Ведь это же вы выясняли в личном столе, не судился ли я… А лучше бы вам, Потап Данилович, в свое время повнимательнее присмотреться к Семиклетову, глядишь, заметили бы у него особняк в два этажа да новенькую «Волгу». 

Ткачев, весело улыбаясь, не сводил глаз с розового лица Андрея. 

Я не узнавал Кретова. От страха ли, от раскаяния ли — трудно было определить отчего, — но он сник; его лицо стало серым, а орлиный нос заострился. «Вот и все, — подумал я, — вот и нет больше грозного Кретова…» Но, кажется, я ошибся. После бюро Кретов снова стал самим собой. Сдавая прокуратуру Титенко, он сказал на прощанье: «Вот-вот… не нужен стал, не гожусь… Но ничего: цыплят по осени считают…» Значит, на что-то еще надеется… 

* * *

Я люблю помечтать, особенно дома, в полутемной комнате, облокотясь на письменный стол. 

Прохладные маленькие руки плотно закрывают мои глаза, и я не пытаюсь освободиться от чудесных рук. Мне хорошо и покойно, я даже не спрашиваю, чьи это руки. 

Полина… Или это только обманчивый сон? Но я чувствую, как край крышки стола больно впивается мне в грудь и локти, скользя по дермантину, расходятся в стороны. Она вернулась, насовсем вернулась в новый дом! 

Я отрываюсь от стола, и мне становится необыкновенно легко. 

— Прости! — шепчу я, веками касаясь ее ласковых пальцев, которые чуть вздрагивают. — Ты сегодня не уедешь? Ты останешься со мной? 

— Навсегда с тобой… 

— А институт? 

— Там есть заочное отделение. 

— Ты не сердишься больше? 

— Нет. 

— Я буду хорошим — всегда, всю жизнь, — тихо говорю я, боясь испугать руки, пахнущие осенним лесом… 

Предыдущая главаГлава 23 из 23К книге