К книге
Кельтские сумерки: рассказыИстории о Рыжем Ханрахане. Проклятие Рыжего Ханрахана
81%
Истории о Рыжем Ханрахане. Проклятие Рыжего Ханрахана
44

Ясным весенним утром, много лет спустя после того, как Рыжий Ханрахан ушел-таки из дома Маргарет Руни, шагал он по проселочной дороге невдалеке от Колуни, и на душе у него было радостно, потому что в цветущих кустах у дороги пели птицы, и сам он тоже пел на ходу. Шел он, в общем-то, к себе домой, хоть то и не был дом в собственном смысле слова, а так, лачужка, но Ханрахан и ею был вполне доволен. Ибо скитался он по дорогам несчетное уже количество лет, от дома к дому, в любое время года; и пусть открыты были для него все — или почти все — двери, пусть не встречал он обыкновенно отказа во всякой вещи, ежели только была она в доме, но в последнее время стало ему казаться, что голова у него уже не та, что прежде, и скрипит порой, как скрипят у стариков суставы, и куда труднее стало шутить всю ночь и подначивать гостей так, чтобы парни покатывались со смеху над его остротами, и женщин завораживать песнями тоже стало куда трудней.

И вот сколько-то времени тому назад набрел он случайно на маленькую хижину, принадлежавшую одному батраку, который подался как-то раз в сезон на заработки, да так и не вернулся. И когда Ханрахан подправил крышу, соорудил в углу постель из нескольких старых мешков и пары охапок камыша и вымел пол, домик оказался хоть куда, и ему пришлось по нраву жить в таком вот хорошем месте, откуда можно в любое время уйти и вернуться в любое время, где можно просидеть хоть целый вечер, подперевши голову руками, коли одолеет, скажем, вдруг тебя хандра или тоска по ушедшим временам. Один за другим соседи стали присылать к нему своих ребят, чтоб поучил он их чему сам знает; дети приносили с собой кто полдюжины яиц, кто овсяную лепешку, кто пару дернин, и на жизнь ему хватало.

А если Ханрахан уходил, к примеру, на день-другой в Бэрроу, чтобы повеселиться там от души, никто ему и слова дурного не говорил, потому как все понимали прекрасно, что он поэт и на месте долго усидеть не может.

Вот как раз из Бэрроу он и шел в то утро; на сердце у него было легко, и напевал он какую-то песенку, которая только что сама собой сложилась у него в голове. И вот же незадача: шел он так себе шел, и вдруг дорогу ему перебежал заяц, проскочил под стенкою в дыру между камней и порскнул в поле. А если заяц перебежит тебе дорогу — ничего хорошего тебя впереди не ждет, и Ханрахан знал об этом прекрасно и вспомнил тут же, что именно заяц загнал его в Слив-Ахтга, когда Мэри Лавелл сидела в своем домике и ждала, когда он к ней придет, и что с того самого времени и нет ему нигде покоя. «Ну вот, — сказал Рыжий Ханрахан, — опять, поди, подложат мне какую-нибудь свинью».

И едва он успел сказать эти свои слова, послышалось ему, что кто-то плачет в поле, совсем рядом. Он глянул через стену и увидел, что там, за стеной, под кустом белого боярышника сидит девчонка, молоденькая совсем, и плачет так, словно душа ее вот-вот оторвется от тела. Лицо она спрятала в ладонях, но шейка у нее была белая, волосы мягкие, и сама она была такая свежая, что на ум ему пришли немедленно Бриджет Перселл, и Маргарет Гиллан, и Мэйв Коннелан, и Уна Кэрри, и Селия Дрисколл, и все те прочие девчонки, ради которых слагал он песни и чьи сердца когда-то приворожил, благо язык у него всегда был подвешен что надо. Она подняла на него глаза, и он увидел, что девчонка эта соседская, дочь одного местного фермера.

— Что с тобой случилось, Нора? — спросил он.

— Ничего такого, в чем ты бы мог помочь, Рыжий Ханрахан.

— Ежели гнетет тебя какая печаль, — сказал он ей, — никто, пожалуй что, лучше меня тебе и не поможет, потому как ведома мне вся как есть история греков и я знаю прекрасно, что такое печаль, и расставание, и всякая в мире горесть. А если сам я не смогу спасти тебя от бед, — сказал он, — так многих и многих спасала сила моих песен, как то было заведено с песнями всех прочих поэтов, от самого начала Творения. С ними-то, с поэтами, я и стану сидеть и беседовать в далеком каком-нибудь месте за границею мира, когда кончится время, когда жизнь моя выйдет вся, — так он ей сказал.

Девчонка перестала плакать и сказала ему:

— Оуэн Ханрахан, я слышала, что тяжко тебе жить, и тоскливо, и что все горести мира ты узнал с тех пор, как отказал в любви королеве из Слив-Ахтга, и что она тебя в покое не оставит. Но вот если кто из земных людей причинит тебе зло, так ты вроде можешь сделать так, чтобы это зло обратно к ним и вернулось. А если я тебя попрошу об одной такой вещи, Оуэн Ханрахан, скажи, ты сделаешь?

— Конечно сделаю, — сказал он ей в ответ.

— Батюшка мой, и матушка, и все мои братья, — сказала ему девушка, — все они сговорились и хотят теперь выдать меня замуж за старого Падди Доу, потому что у него на горе своя ферма на целых сто акров. И вот если бы ты мог, Оуэн Ханрахан, — сказала она, — вставить его в какой-нибудь стих, вроде как ты вставил старого Питера Килмартина, когда ты был молодой, так, чтобы не было ему радости ни когда он встает, ни когда он спать ложится, и чтобы думал он о колунийском кладбище, старый дурак, а не о свадьбе. И вот если бы ты сделал это поскорей, потому что свадьбу-то назначили на завтра, а я скорей помру, чем пойду за него замуж.

— Я вставлю его в такую песню, что ему будет плохо и стыдно; но ты мне вот что скажи, а сколько ему лет, этому Падди Доу, чтобы я мог сказать про это в песне?

— Да что ты, он совсем уже старый. Ну, вот как ты примерно, Оуэн Ханрахан.

— Примерно, говоришь, как я, — сказал Ханрахан, и голос у него осел, — примерно как я… Да-да, ведь между нами лет двадцать, не меньше! Плохие настали дни для Оуэна Ханрахана, раз девчонки, у которых май цветет на щеках, считают его стариком. Ах ты горькая ты моя, — сказал он, — какую ты мне занозу посадила в сердце!

Он развернулся и пошел от нее прочь, вниз по дороге, пока не попался ему на глаза придорожный камень, и тогда он сел, потому что словно бы все его годы разом повисли у него на плечах. И он вспомнил, что буквально несколько дней тому назад он зашел в какой-то дом и женщина в этом доме сказала ему: «Какой же ты Рыжий Ханрахан? Ты уже не рыжий теперь, ты Пегий Ханрахан, волосы-то у тебя цветом стали совсем как пакля». А другая женщина, когда он попросил у нее напиться, не подала ему свежего молока, а подала скисшего; и несколько раз уже случалось так, что девчонки принимались хихикать и перешептываться с дурными этими деревенскими парнями на самой середине какого-нибудь из лучших его стихов или даже когда он просто говорил разные забавные вещи. И он подумал о том, как нехотя подаются его суставы, когда он встает теперь по утрам, как болят колени после долгого пути; и ему показалось вдруг, что он совсем уже старик, с прострелом в пояснице, со старческими веснушками на голенях, что вот у него уже и одышка, и что вот-вот он высохнет совсем, как скелет. Мысли эти вызвали в нем целую бурю гнева — против старости и всего, что несет она обыкновенно с собой.

Как раз в это самое время он поднял голову, увидел в небе большого пятнистого орла, плывущего неспешно в сторону Баллигали, и крикнул: «И ты тоже, орел с Баллигали-хилл, ты тоже старик, и перья у тебя в крыльях не все, повыпали перья-то! Ужо сложу я про тебя и присных твоих, про щуку из озера Дорган и про старый тис с Чужаковой Крутизны такой стишок, что на веки вечные останется он вам проклятием, на веки вечные, слышишь?»

Слева от него у дороги рос куст, цветущий, как и прочие; дунул ветер и осыпал Ханрахану куртку белыми лепестками цветов. «Ах, цветочки майские, — сказал он, собирая их в ладонь, — вот вы-то старости не знаете, потому как умираете в самую пору своего цветения; пожалуй, я и вас вставлю в свой стишок и благословлю вас». Он встал, отломил с куста короткую ветку и понес с собой в руке.

И домой он в тот день вернулся старик стариком, сутулый и с потемневшим как есть лицом.

Когда он добрался до своей хижины, там никого не оказалось, и он лег на постель лицом вверх, как то обычно с ним бывало, когда ему приходила охота сложить стишок, или хвалебную песнь, или проклятие. Пролежал он так на сей раз совсем недолго, потому что древняя, рыжая, как пламя, ярость бардов была сегодня с ним. А когда он сложил свою песнь проклятия, он начал думать, как бы ему так ее разослать, чтобы сразу и на всю округу.

Стали приходить один за другим его ученики, чтобы узнать, будут сегодня в школе какие занятия или нет; Ханрахан поднялся с постели, сел на скамью возле очага, и все они стали вокруг него.

Они думали, что он вынет сейчас Вергилия, или требник, или, может быть, задачник, — он же вместо книги поднял повыше цветущую ветвь боярышника, которую все еще держал в руке. «Дети, — сказал он им, — вот новый урок, который я вам дам сегодня. Сами вы и все на свете красивые люди — как эти вот цветы, а старость — как ветер, который приходит и обрывает их. А потому я сочинил проклятие на старость и на стариков; вот послушайте, сейчас я вам его наговорю». И после этих слов стал говорить проклятие:

Был Оуэн Ханрахан, поэт, под куст цветущий сел он

И проклял голову свою за то, что поседела;

Орла он проклял с Баллигали-хилл, ветрам весенним вторя,

За то, что тыщу лет глядит на страх людской и горе;

И тис, что рос сто тысяч лет и что растет поныне

На Чужаковой Крутизне и в Ветреной Лощине;

Потом он проклял щуку из озера Касл-Дорган

За то, что не берет ее ни донка, ни острога;

И Падди Бруэна, чей дом, где Женихов Колодец,

За то, что, старый, облысел, а пить никак не бросит;

Был проклят друг его, Майкл Гилл, и Питер Харт, сосед.

За то, что как пойдут плести, конца и края нет;

И старый Шемае Куллинан за то, что, костылями

Упершись в землю, кое-как по миру ковыляет;

Пусть ветер с севера дохнет и сдохнет Падди Доу,

За то, что на младую плоть ярится старый клоун,

За то, что девочка за ним засохнет молодая,

Пусть проклят будет он, доколь его не закопают;

Ну а потом благословил он цвет весенний мая

За то, что тот всегда хорош, цветет ли, увядает.

Он проговаривал его чуть не по складам, каждый стих, покуда каждый из учеников не запомнил свой кусок, а те, кто был повострее других, запомнили все целиком.

— Это вам на завтра, — сказал он. — А теперь идите и пойте эту песенку на мотив «Вязанки камыша» всем встречным и поперечным, и старикам ее пойте тоже.

— Ага, я так и сделаю, — сказал один из ребят, — я и старого Падди Доу знаю. Тот год, в сочельник, на Святого Джона, мы ему в дымоход мышь скинули, но это куда лучше всякой мыши.

— А я пойду сейчас в Слайго, в самый город, и буду петь ее на улицах, — сказал другой.

— Хорошо, — сказал Ханрахан, — а еще сходите в Бэрроу, перескажите там слова Маргарет Руни и Мэри Гиллис и попросите их научить этой песне всех оборванцев и нищих, и чтобы они пели ее везде, куда их только ноги занесут.

Дети побежали прочь, лопаясь от гордости и этакого каверзного куража, выкрикивая на бегу слова песни, и Ханрахан понял, что о судьбе ее можно теперь не беспокоиться.

На следующее утро он сидел у дверей и глядел, как собираются по двое, по трое его ученики. Вот они собрались почти все; и он уже стал поглядывать на солнце, прикидывая, не пора ли начинать урок, как вдруг до слуха его донесся какой-то слитный гул, как будто жужжал пчелиный рой где-то неподалеку или как если бы гудела в половодье подземная река. Потом он увидел, что со стороны дороги к хижине его идет целая толпа, а потом, приглядевшись, обнаружил, что вся она состоит из одних только стариков, а ведут ее Падди Бруэн, Майкл Гилл и Падди Доу, и что у каждого старика в руке по крепкой ясеневой палке, а то и по шипастой терновой. Как только они увидели его издалека, палки так и заходили у них в руках из стороны в сторону, как ветви на дереве в бурю, и с шага они перешли на шаркающий старческий бег.

Ждать их Ханрахан не стал и бросился бежать вверх по склону, к вершине холма, который стоял как раз позади его хижины, и бежал, пока не потерял их из виду.

Некоторое время спустя он вернулся, обогнувши холм, по краю канавы, прячась в зарослях утесника, и увидел, что все это старичье собралось кругом его хижины и один из них как раз подцепил на вилы пучок горящей соломы и сунул его под крышу.

— Горе мне, горе! — вскричал тогда Ханрахан. — Старость, и Время, и Немощь, и Хворь — все ополчились против меня, и сам я их на это раздразнил; видно, придется мне вернуться на дорогу. И, Царица ты моя Небесная, головушка ты моя горькая, — сказал он еще, — прости ты мою душу грешную и защити меня от Баллигалийского орла, от тиса с Чужаковой Крутизны, от щуки с озера Касл-Дорган и от горящих факелов всей этой ихней родни, от Стариков!

Предыдущая главаГлава 44 из 54Следующая глава