К книге
Когда боги удалились на покой. Избранная прозаЧасть 3 Беллетристика. Дорога на станцию
77%
Часть 3 Беллетристика. Дорога на станцию
79

В толпе народа нарядчик, рослый мужик, выбрал меня, оттого ли, что я первым попался ему на глаза, или потому что стоял у вахты с пустыми руками. А кругом ждали: кто с самодельным сундучком, кто с торбой, а кто и с чемоданом. Богатого мужика сразу по чемодану узнаешь, по верёвке, которым чемодан этот обвязан. Пустой чемодан кто станет обвязывать?

«Ты! — сказал, подходя ко мне, нарядчик. — Вон того, с узелком, понял? Проводишь до станции. Не отходи от него, понял?»

«Ась?» — сказал я.

«Да ты что, глухой?» — рявкнул нарядчик.

Пришлось подчиниться. Наше дело такое — слушай да помалкивай, на то они и начальство.

Всё было кончено. У каждого в подкладке лежал билет и справка, где всё расписано: кто ты, и когда, и на сколько лет, и статья. Прибыв на место, прежде всех дел, явиться в милицию, дескать, вот я такой-сякой, вот мой чирьями покрытый загривок, вешайте хомут. По справке выдадут паспорт. А дальше что? Дальше никому из тех, кто сейчас переминался с ноги на ногу, ожидая, когда отворят ворота, неведомо было, что их там ожидает. Никто толком не знал, что он будет делать на воле, где и с кем будет жить. Все давно отвыкли от той жизни, и никто её себе не представлял.

По дороге нас то и дело обгоняли. Какой-то мужик из чёрных, в лохматой бараньей шапке, сопя волосатыми ноздрями, чуть не сшиб меня с ног своим сундуком.

Я проворчал ему вдогонку:

«Полегче ты, морда…»

Тотчас он остановился.

Почуяв неладное, я хотел обойти его сторонкой. Мой напарник послушно следовал за мной.

«А ну-ка ты, пахан…»

«Ась?..»

«Ты глухой или нет? Хади сюда».

Я подошёл.

«Закурить есть?»

Я полез в штаны — и в один миг кисет вылетел у меня из рук, перед глазами вспыхнуло, и я с размаху сел на землю.

«Паскуда! — наставительно произнёс в бараньей шапке. — Теперь будешь вежливая, сука…»

Вот так: с чего началась когда-то моя лагерная жизнь, тем и кончилась. Да и то сказать, много ли сил надо, чтобы сковырнуть с копыт такую старую трухлявину.

У меня гудело в голове и ныли ягодицы.

«Сейчас пойдём, — сказал я, — обожди маленько…»

«Тебя в лагере били?» — спросил я, когда мы стали спускаться с горки. Вокруг нас рос всё такой же чахлый кустарник, и до станции было далеко.

«А то как же», — сказал слепой.

«А мне так в первый же день обломилось. Вот как сейчас помню. И не верится, что столько лет прошло».

Я стал рассказывать.

«Пригнали нас зимой — этап триста гавриков. Все с одной тюрьмы. Суток десять тряслись в столыпине, потом в теплушках, — ехали, ехали — приехали. Вылезай! Вылазим: братцы… Куды ж это нас загнали… Кругом тайга, сугробы, конвой, вагоны оцепили, автоматы наизготовку, пулемёты. Цельная армия. Собаки гавкают… Ну, разделили нас на две половины, восемьдесят рыл отобрали, остальных в сторону. Слышим: стройся! по четыре! Пошли пересчитывать. Сосчитали. Колонна, внимание! За неподчинение закону-требованью конвою! Попытку к бегству! И прочее… Следуй!.. И потопали мы — аккурат на старую пересылку — может, помнишь».

«Помню, — сказал слепой, — как не помнить».

«Впустили нас. Ладно. Побросали мы на снег свои узлы — у многих ещё с воли тряпки были оставши. Стоим, осматриваемся: бараки, из труб дым идёт, ничаво, жить можно. Подходит помнарядчика, красный, морда что твоя задница: чего, говорит, ждёте тут, землячки? Я и скажи ему: мол, ждём у моря погоды. — А вы что, порядка не знаете? — Не знаем, говорю, ваших порядков, а только, мол, не худо бы сначала в столовую, почитай, третьи сутки не жрамши. Что это, говорю, за порядки. — Хорошо, говорит, сейчас я тебе наши порядки объясню. — Подходит ко мне, эдак не спеша, и раз в ухо! Ну, я удивился. За что, спрашиваю. — А за то, чтобы пасть свою не раскрывал, падла! Повернулся и пошёл… Слушай, — перебил я свой рассказ, — давай посидим маленько. Ноги у меня — мать их за ногу…»

«Ладно, — сказал слепой. — Только недолго»,

«Вечером отвели нас в секцию, ночуйте, говорят. А там ни нар, ничего, по углам иней. В окнах фанерки заместо стёкол. До печки дотронуться боязно, руки обморозишь. Ну, а мы и рады: всё не на улице. Ладно. Только это улеглись, смотрим — дверь настежь, и входят два пацанёнка. Жиденькие такие; один ко мне подошёл, так на нём бушлат — чуть не до колен — весь в дырьях, и руками его придерживает, чтоб не распахнулся. Потому как у него под бушлатом голое тело. Проиграл, знать, всё дочиста… Подходит и говорит: дяинька, говорит, ты спишь? — Ну сплю, а тебе что. — Дяинька, дай-ка я у тебе посмотрю, чего там у тебе в сидоре. — А сопливого мово, говорю, облизать не хочешь? Положь, говорю, мешок на место! — Молодой я ещё был, на язык острый… — Ишь, говорю, чего захотел, паршивец! Катись откудова пришёл, а то сейчас встану и живо штаны спущу. — Ой, дядя, да ты, оказывается, шутник! — Смотрю, ещё подходят, повыше росточком, и ещё, и в дверях уже стоят… а пацаны эти, мелочь, ровно клопы, так вокруг и шныряют. Наши-то никто ни гу-гу, будто в рот воды набрали. А те знай себе шерудят. Старик один со мной рядом лежал, так он сам снял ключ с шеи, гляжу, сундук свой уже отпирает. А сам тащил этот сундучище на хребте своём, еле живой добрался. Оглядываюсь я — а уж мешочка мово как не бывало. Ау… Шмотки у меня были, между прочим, хорошие: две рубахи совсем ещё целые, гали новые — в камере с одним махнулся на одеяло. Всё улыбнулось… И так меня, это, зло взяло. Ребяты, говорю, что ж это вы делаете. Своих же товарищей грабите! Отдайте мне хоть рубаху — говорю. Такой тут хохот поднялся… Что с тобой, говорят, папаша, аль с луны свалился? Какие тут тебе товарищи!.. Аккурат мне, это, припомнилось, как на меня следователь орал. Я его спервоначалу тоже по запарке товарищем обозвал. Товарищ следователь, говорю, разрешите, я объясню. А он мне: какой я тебе товарищ, тебе товарищ брянский волк. Я-те такого товарища дам… Так и тут. Это, говорят, папаня, только на воле товарищи бывают, да и то смотря кто. А здеся всё от зубов зависит. У кого зубы длиннее, тому и кусок достаётся. — А у того, кто говорит, прередних-то зубов и нету — знать, выбили… Ах вы, говорю, сучье племя, кусошники вонючие, мародёры, мало вас, сволочей, наказывают! И сразу смех утих. Тишина такая… смотрю, шобла эта расступилась, подходит ко мне хвигура. О-го! — говорит, — какие к нам рысаки приехали. Вставай, сука. Подымайся, кому говорят! — Чего это, говорю, мне и здесь хорошо. Это я так, говорю, пошутил. — Ка-ак он заорёт, мать честная… П о — ды майся, падлина! Выволокли меня в сени… Погоди, дай отдохнуть».

«Ну, пошли, что ли».

«Эх, — пробормотал я, поднимаясь, — старость не радость… И куды нам спешить? Всё равно раньше ночи поездов не будет».

«Здорово он тебя шуранул».

«Кто, черножопый?.. Не, это не от этого. У меня ноги сами собой болят. Ещё пока сижу, ничаво. И до другого барака дойду, тоже ничаво».

«А дальше?» — спросил слепой.

«Дальше что — ясное дело. Отметелили меня, будь здоров — обратно еле приполз. С носу текёт, зубы — которые сочатся, которые шатаются; здесь саднит, там хрустит; сижу, бока свои щупаю. Кругом уж все спят, умаялись с дороги. Тут старик — сундук у которого — ко мне пододвигается, шепчет: ну как? Цел? — Цел, говорю. Всё равно, я это — говорю — так не оставлю, я на этих собак жаловаться буду. Буду писать аж до самого Верховного Совета! — Старик на меня поглядел, поглядел. Спрашивает: ты на воле кто был? Чай, из деревни, колхозник? — Колхозник, говорю, а что? — По Указу? — Да нет, говорю, какой ещё указ? — Я ещё тогда про Указ и не слыхал. — Пятьдесят восьмая? А за что? — А я и сам не знаю, за что. В войну у нас немцы стояли. Так потом, когда наши вернулись, сразу полдеревни забрали. Пригнали три машины, и ау, поминай как звали. — Старик молчит. Потом полез в свой пустой сундук, достаёт какой-то лоскуток, на, говорит, утрись. Высморкнись… Эх ты, говорит. Взрослый мужик, а ума не накопил. Чего ты рыпаешься, чего вперёд других лезешь? Хвост подымаешь. Тебе больше других надо? Жаловаться собрался. На кого? На всех не нажалуешься. Тут этой шоблы, знаешь, сколько? — косяками ходют. Их сюда тоннами сгружают, эшелонами возют — не перевозют. Тут поллагпункта в законе, а другая половина — шестёрки, ворам кашу варят. Тут закон — тайга, медведь — прокурор. Это за проволокой, заключённые, а снаружи и вовсе одно зверьё. Жаловаться… Куды ты полезешь жаловаться, ты на всём свете один. Сиди да помалкивай… — Ну, я, пожалуй, того, присяду», — сказал я слепому.

Справа кювет, слева дорога. Мы молча плелись по обочине, держась друг за друга. Замечтавшись, я вспоминал один за другим те далёкие годы. Может, они мне приснились?

«Приеду домой, вот матка обрадуется», — ни с того ни сего горделиво сказал слепой.

«Ась?» — я очнулся.

Впереди, за поворотом, опять потянулась дорога, за кюветом по правую руку торчали обглоданные деревья, пни. Как же, подумал я, обрадуется; есть чему радоваться — без глаз-то.

«А ты ей писал?»

«Про чего?»

«Ну, про это самое. Про свою жизнь».

«Не, — сказал слепой, подумав. — А чего писать? Сама всё и увидит».

«А баба у тебя есть?»

«Была одна…» Он поправил на спине мешок переложил палку из одной руки в другую…

«Ну и как?»

«Что как?»

«Как ты насчёт её располагаешь?»

«Насчёт бабы-то? Да никак. Не поеду я к ней, на хрена она мне сдалась».

«Жена она тебе?»

«А то кто же».

«Ну, и ехал бы».

«Не, не поеду. На хрена мне… Я лучше к матке».

«Да, — вздохнул я. — Каждый, конечно, рассуждает, как ему лучше. Я вот тоже. И так и сяк прикинешь. И всё на одно выходит. Я так думаю, что нам с тобой, брат, по-настоящему не вперёд надо теперь идти, а назад. Вот куда топать надо, по-настоящему-то. Я уж который месяц думаю: ну, освободят меня. А куды я пойду? В деревне, чай, никого уж и не осталось. И что я там буду делать, кому я там нужен?»

«Зато на воле».

«На воле? А что в ей, в этой воле? На воле тебе пайку хлеба не поднесут. И одёжу не справят. А ещё жильё надо, и прописаться, и чёрт-те что. И куды ни сунешься, всюду на тебя пальцем будут тыкать, ты, мол, такой-сякой немазаный, изменник родины, вали отсюда… А в лагере я, к примеру, дневальный: убрал свою секцию, печки истопил, потом работяг встретил, начальству баланду принёс. И лежи себе на койке, отдыхай. В лагере у меня крыша над головой, и харч, и все меня знают. Нет, я человек старый, мне польку-бабочку не танцевать. И бабы мне не нужны. Ничаво мне не нужно! На хера мне ваша воля… Я, может, всю жизнь одну загадку разгадывал: что человеку нужно? А ему ничаво не нужно. И мне не нужно. Вот сейчас доведу тебя до станции, а сам пойду назад проситься. Возьми меня, скажу, начальник, сделай милость, нет у меня дома, здесь мой дом, мать его за ногу со всеми потрохами!»

Я разволновался и теперь уже никак не мог успокоиться.

«Постой, дед, не шуми, — сказал слепой. — Неужто тебе хоть на старости лет на жизнь-то поглядеть не хочется?.. Да ты не садись, пошли».

«Не пойду я! Куды я пойду? Ничаво мне не нужно!»

«Глупый ты, дед, — сказал слепой, подождав, когда я отдышусь. — Чего ты заладил? Хуже лагеря не будет».

«Всё одно, не сейчас, так потом, а я вернусь», — убеждённо сказал я.

«Ты, дедуля, не торопись. Мы, может, ещё все сюда вернёмся».

«Это как же?»

«А вот так. Только мы не печки топить вернёмся. И не баланду носить. Мы вернёмся писарей ловить. Ты на меня не смотри, что я такой, — сказал он вдруг, уставившись в небо. — Я хоть такой, да всех помню. И другие помнют. Мы их всех, гадов, разыщем, выловим их, сук, всех до одного! И за яйца повесим».

«Кого это?» — я не понял.

«Писарей! Тебя, я смотрю, ещё учить надо. Ты вот сам своими шариками сообрази. Положим, ты оттянул червонец — по какому такому закону? Кто его, закон этот, выдумал? Кто тебе срок намотал, на горбу на твоём кто десять лет катался? А?.. Может, бригадир? Или надзиратель? Не-ет, и они, конечно, виноваты, это уж само собой, и много ещё виноватых, да не в них главная суть. А вот те, кто п и ш у т, — вот от них всё зло. Их и не слыхать, по конторам сидят, суки поганые. Сидят и пишут… На чужом х… в рай хотят въехать! Пишут, а народ мучается».

Помолчали. Я не стал ему перечить.

Эх ты, хотел я ему сказать. Уж молчал бы. Кому, кому, да не нам с тобой кулаками размахивать. Разбираться, кто прав, кто виноват. Наше дело такое: помалкивай.

Я поглядел по сторонам. Нехорошо мне было, не по себе. Где-то внутри мутило, голова налилась свинцом. До станции было далеко. Кругом кустарник, чернолесье, да лужи болот, да жёлтая трава. Да ещё низкие облака над лесом. Русь наша, матушка…

Я споткнулся и вдруг сел на землю.

Слепой остановился. Потеряв мою руку, он растерянно тыкал палкой перед собой. Мешок висел у него за плечами.

«Ты, алё, — сказал он, беспокоясь. — Где ты, дед? Что с тобой? Вставай, ты… как тебя звать-то?»

«Я без имени, — бормотал я — Без имени я…»

Предыдущая главаГлава 79 из 102Следующая глава