Рождество я встретил в съемной квартире, которую снял на пару недель, пока решался вопрос о моем переводе. Дом был продан, и, уезжая, я в последний раз взглянул на него, но не почувствовал ничего.
Разумеется, я ждал перевода на восток. Идиоту было понятно, что меня не отправят на спокойный запад, во Францию или Данию. Тем более моя вина заключалась в связи с абвером, а значит, перевод в зону, где вермахт имел сильное влияние, был невозможен.
И я не ошибся. Меня направили на запад России, в тыловой район группы армий «Центр», а именно в Минск, в местное отделение гестапо. Была в этом какая-то ирония. Алеся много рассказывала об этом городе, где училась в консерватории. Но теперь ее сентиментальные воспоминания о теплых ночах, цветущих парковых аллеях и красивой архитектуре отошли на второй план.
Моя работа там заключалась в борьбе с подпольем. Проведение операций против местного населения, коммунистов и партизан, допросы, карательные акции. Ничего нового, если не считать мой новый статус «штрафника», отправленного в самый эпицентр партизанской войны. Погибнуть от диверсии было так же легко, как споткнуться на неровной мостовой.
Поэтому накануне отъезда я поехал на Южное кладбище. Надеялся, что оставлю матери и сестре цветы и вернусь, но и здесь меня ждала неприятность.
Я давно предлагал отцу спилить треснувший от молнии тополь. Но отец говорил, что старые деревья «скрипят, но сто лет простоят». В итоге, из-за того, что несколько дней шел сильный снег, а потом наступило потепление, и снег отяжелел, тополь раскололся надвое и упал, накрыв ветвями несколько могил. Оставлять работу на потом я не хотел, поэтому пришлось срочно искать кого-то, кто решит проблему с деревом.
День был пасмурный и промозглый. Я изрядно замерз и промочил ноги, пока нашел кладбищенскую сторожку.
Могильщик, толстый неопрятный старик, был пьян. От него несло перегаром, вперемешку с луком и кислым потом. Красные воспаленные глаза готовы были вывалиться на грязный стол.
— Рабочих? Никого нет... Я вот тут. Был еще братец… Могилы копал — ювелирно!.. Сдох на той неделе. Дрянь… Сын-то его на Востоке… ну, того… А он нажрался и бухтит: «Вилли, а если наш Божественный Адольф… а если он… не прав? А? Если мы… зло?» — старик икнул, тыча пальцем в воздух. — Я ему: какое зло?! Гигиену провели… гигиену! Избавились жидов... Да дай им возможность, сам увидишь, что натворит этот «страдающий» народ. Этих… всех этих… Да янки с индейцев скальпы снимали! Англичане ирландцев вырезали... Бельгийцы в Конго… миллионы туземцев! А мы… гигиену провели… А они… скифы, да… Придут — детей резать будут! Жен… В печках сожгут! Их… давить надо. Там. В норах давить…
Могильщик злобно толкнул стол, пойло в кружке расплескалось. Он захлёбывался в словах, перескакивал с темы на тему. Я почти не слушал его, но из этого потока, как крючья, цеплялись в мозгу: «гигиена», «скифы», «давить в норах»…
Не знаю, был ли толк от этого пьяницы, но я решил попробовать.
— Послушайте, я уезжаю. И хотел бы нанять рабочих, чтобы убрали дерево, и кого-то, кто присмотрит за могилами в мое отсутствие. Может, вы поможете мне? С кем можно договориться?.. Вы меня слышите?
Старик с трудом перевел на меня мутный взгляд. Он долго молчал, губы беззвучно шевелились, будто он пережевывал мои слова, пытаясь понять их смысл.
— Так… так за ними… фройляйн… — наконец пробормотал он, и его дыхание, густое от перегара, донеслось до меня. — Брюнетка. Акцент… Легкий такой. О тополе… мы говорили… осенью, да. Ходит… — он замолчал, уставившись в стену, затем резко кивнул, как будто что-то вспомнив. — Ходит. Как часы. Только… последнее время… не видел. Снег, может…
— Как часы? — переспросил я. Я понял, что он говорил про нее, но она не любила кладбища, и признавалась, что это была для нее тяжелая необходимость, которую она выполняла редко, и только по моей просьбе.
— Ча-а-асы, — растянул он слово и с видом знатока ткнул грязным пальцем в сторону настенных часов. — Вторник. Пол-одиннадцатого. Всегда. С корзиночкой… ста-атуэточка!.. — на его лице расползлась пьяная, ухмыляющаяся гримаса. — Потом уходит. И раз! Возвращается. С цветами. Полдвенадцатого. Я говорю: «Чего в два захода-то?» Говорит… цветы… поздно привозят. Розы. Всегда розы. У нее там… с цветочницей… — он махнул рукой, теряя нить разговора.
Вторник. Одиннадцать. Слова домовладелицы о графике уборки в квартире на Лилиенштрассе всплыли в памяти с новой силой.
— Когда она начала так ходить? — спросил я, стараясь говорить четко. — Ухаживать за могилой?
— Э-э-э… — старик беспомощно повел плечом. — Лето… конец лета…
— А в последний раз? Когда она была в последний раз? Ну, вспоминай, старая собака!
Он нахмурился, всем видом показывая, что ему тяжело вспоминать.
— Не во вторник… Нет… Четверг, что ли? Да, в четверг. Без корзинки. Лицо… будто плакала. И ушла…
Я быстрым шагом направился к могиле Евы, внимательно осмотрел надгробие и территорию вокруг. Ничего. Тогда я обратил внимание на соседний склеп — его тоже задело ветками. Замок почти сгнил, и я без труда вошел внутрь.
…Щелкнул зажигалкой. Пламя вырвало из мрака мертвую птицу, а рядом с ней — следы и четкий прямоугольный отпечаток в пыли, будто от чего-то небольшого. Ящика или коробки. Или передатчика? Такого, который умещался бы в корзину…
В висках застучало, во рту стало сухо и горько. Я потянул воздух, но легкие не наполнялись. Холодная волна прошла от шеи до поясницы, и я почувствовал, как спина стала мокрой. Но это был не страх.
Дьявол! Меня пытались убедить в том, что я — чудовище, но теперь все встало на свои места. Ну конечно, эта дрянь не спасала меня. Никакой жертвы не было. Она просто спряталась в тюрьме, когда у неё сдали нервы! Четкий график, корзинка, цветы, квартира на Лилиенштрассе — идеальная схема. Да, системность — вот, что рано или поздно выдает подпольщиков. Все фрагменты сложились в единственную возможную картину.
Как ловко! Девушка с корзиной идет на кладбище, убирает могилу. В корзине наверняка ветошь, секатор, маленькие грабли, — словом, все, что требуется. И никто не видит, как она забирает передатчик из склепа. Потом она уходит, идет убираться — и снова никаких подозрений! Домовладелица довольна: квартира в чистоте. И она тоже не слышит, как идет передача информации. Остается только вернуть передатчик на кладбище, то есть принести на могилу цветы. Четко, легко, продумано. Она передавала сведения, при этом оставаясь вне подозрений, потому что не принимала сигналов. Расстояние от кладбища до дома небольшое, здесь редко встретишь патруль. Задания она, скорее всего получала в других тайниках. Выполняла их, и снова приходила во вторник следить за могилой...
Это объясняло ее любопытство о передатчиках, о том, как прошел мой день, почему у меня плохое настроение, есть ли у меня друзья на службе, кто они... А о тех же облавах я предупреждал ее сам. Черт, сколько раз она шутила о радистах и радиостанциях! Со временем я просто перестал обращать на это внимание.
Я вышел из склепа. Прежде чем уйти, на мгновение посмотрел на надгробие сестры. Мрамор, каменная роза, ее имя. Все эти месяцы их протирала рука предательницы.
Испытал ли я боль? Нет. Скорее торжество, которое сжимало горло до тошноты и заставляло сердце биться с бешеной частотой. Теперь я знал все, и больше не чувствовал вины.
Дрянь. Чертова сука. Скифская волчица. Унтерменш… Она предала меня. И не только она. Но и отец, который впустил ее в мою жизнь. Мать, которая защищала. Хорст, с его ударом и гневным взглядом. Сестра, которая пошла на тот свет за своим красным ублюдком. Все они. Все предали меня.
Я пошел к машине, не оглядываясь. Меня здесь больше ничего не держало.
Небо было свинцово-серым, как весной, почти год назад, когда я вернулся в Мюнхен. Только теперь сквозь облака больше не пробивалось солнце.
Я посмотрел на вокзальные часы. Шесть тридцать. Гудки, шум, голоса, — все смешалось в какой-то низкочастотный гул. Как будто я был на глубине, и единственный звук, который я слышал отчетливо — стук собственного сердца, как назойливый зуммер.
Мимо бежали люди, смеялись, что-то говорили, торопились… Меня толкнула какая-то девочка. Она улыбнулась, извинившись. Но, когда я посмотрел на нее, перестала улыбаться и отшагнула, как будто увидела призрак.
Я находился в каком-то оцепенении. Снег, который я не стряхивал, давил на плечи и голову. Снежинки падали на лицо, но я не ощущал их таяния. Кончики пальцев онемели, голова немного кружилась от очередной сигареты.
Поезд подошёл, как гигантская серая тень. Я не брал вещи, они просто оказались у меня в руках. Две ступени вагона. И вдруг в холодном воздухе промелькнул аромат духов. Едва уловимый, до отчаяния, до физической боли знакомый... Я обернулся, но… аромат смешался с запахом дыма и снега.
В купе я был один. Сигарета тлела, а я и не заметил, что пепел пора было стряхнуть. Пальцы дрогнули, и пепельный носик упал на мой сапог. Серая точка на черном. А снаружи шел снег. Белое на сером. Он, как пепел, медленно падал, погребая поезд, вокзал, людей. Все стирая, все уравнивая... Как тогда, у оврага, когда я… когда я ошибся. Тогда, под снегом... Надо было все-таки забросать его ветками. Да, просчет был именно в способе — способе утилизации.
Поезд тронулся.
Я посмотрел в окно, но увидел не уходящий перрон, а свое отражение. Оно дробилось и таяло в подтеках грязи и снега на мутном стекле. Мое лицо расплывалось, сливалось с мелькающими во тьме огнями, затем они погасли. Я не ощущал движения. Шум поезда превращался в монотонный белый шум, похожий на звук метели или приглушенные помехи в эфире.
Я затянулся. На мгновение маленький уголек сигареты в темноте стал единственной светящейся точкой. Я выдохнул, чувствуя, как последний теплый воздух выходит из легких, и медленно, не чувствуя пальцев, сдавил окурок о подоконник.
Тихое шипение, и свет погас. В вагоне стало темно, как в заколоченном наглухо гробу. Белый шум поезда теперь казался звуком засыпаемой могилы. Я закрыл глаза, но темнота не исчезла. Она просто перестала быть чем-то внешним. Я больше не видел ее — я был заживо погребен в ней...