К книге
Метроленд. До ее встречи со мной. Попугай ФлобераПопугай Флобера Роман[119]. 15 И попугай…
91%
Попугай Флобера Роман[119]. 15 И попугай…
63

А что же попугай? Почти два года ушло у меня на то, чтобы разгадать Тайну Двух Попугаев. Письма, которые я написал сразу по возвращении из Руана, не принесли особой пользы; на некоторые из них я вообще не получил ответов. Наверняка меня посчитали обычным придурком, выжившим из ума самозваным исследователем, который цепляется за мельчайшие детали в жалкой надежде прославиться. А ведь на самом деле в молодых гораздо больше придурковатости, чем в старых, – они куда более эгоистичны, склонны к саморазрушению и вообще с большими странностями. Просто с ними все носятся. Когда кто-то совершает самоубийство в восемьдесят лет – или в семьдесят, или в пятьдесят четыре, – то говорят о размягчении мозга, постменструальной депрессии или о последней вспышке злобного тщеславия: пусть, дескать, все почувствуют себя виноватыми. Когда самоубийство совершают в двадцать, то это высокодуховный отказ от той презренной игры, которую предлагает нам жизнь; не просто акт мужества, но еще и моральный и социальный протест. Жить? Пусть этим пробавляются старики. На самом деле все это – чистая придурь. Это я вам как врач говорю.

И раз уж мы затронули эту тему, должен сказать, что идея, будто Флобер совершил самоубийство, – тоже чистая придурь. Придурь конкретного человека – руанца по имени Эдмон Леду. Этот фантазер дважды всплывает в биографии Флобера, и оба раза он только и делает, что распространяет сплетни. Первая дурацкая выдумка – будто Флобер был обручен с Джулиет Герберт. Леду утверждал, что лично видел копию «Искушения святого Антония», подписанную Джулиет от Гюстава со словами «A ma fiancée»[199]. Странно, что он видел книгу в Руане, а не в Лондоне, где жила Джулиет. Странно, что никто больше не видел этого экземпляра. Странно, что он не сохранился. Странно, что Флобер нигде не упоминал о помолвке. Странно, что такой поступок противоречил бы всему, во что он верил.

Странно и то, что другое клеветническое утверждение Леду – о самоубийстве – также противоречит глубочайшим убеждениям писателя. Послушайте: «Давайте поучимся скромности у раненых животных, которые заползают в угол и сидят там тихо. Мир полон людей, проклинающих Провидение. Хотя бы ради хороших манер не следует вести себя подобным образом». Или все та же цитата, которая прочно угнездилась у меня в голове: «Людям, подобным нам, нужна религия отчаянья. Только приговаривая: „Так и есть! Так и есть!“ – и заглядывая в разверзнувшуюся у ног черную бездну, можно сохранять спокойствие».

Это не слова самоубийцы. Это слова человека, стоицизм которого так же глубок, как и его пессимизм. Раненые животные не убивают себя. И если ты понимаешь, что взгляд в бездну вызывает спокойствие, то ты в нее не прыгаешь. Может быть, в этом была слабость Эллен: она была не способна смотреть в бездну. Она могла лишь поглядывать в ту сторону. Некоторые могут переглядеть бездну, другие не обращают на нее внимания, но те, кто все время поглядывает в сторону бездны, становятся одержимы ею. Она отмерила точную дозу: раз в жизни ей пригодилось то обстоятельство, что она жена врача.

Версия Леду такова: Флобер повесился в ванной. Он мог бы с тем же успехом утверждать, что Флобер зарезался таблетками от бессонницы. На самом деле произошло вот что. Флобер встал, принял ванну, с ним случился апоплексический удар, он доковылял до дивана, где и был найден при последнем издыхании врачом, который впоследствии выписал свидетельство о смерти. Вот что случилось. Конец истории. Первый биограф Флобера говорил с этим врачом, и врач сказал именно так. Версия Леду требует такой последовательности событий: Флобер залез в горячую ванну, повесился каким-то доселе неизвестным манером, потом вылез, спрятал веревку, добрался до кабинета, упал на диван и, когда пришел доктор, умудрился симулировать симптомы апоплексического удара. Просто смех, ей-богу.

Говорят, не бывает дыма без огня. Очень даже бывает. Эдмон Леду – яркий пример самозарождающегося дыма. Кто вообще был этот Леду? Кажется, никто не знает. Он не был специалистом в чем бы то ни было. Он был полным ничтожеством. Он и существует только как выдумщик двух ложных утверждений. Может быть, ему навредил кто-то из Флоберов (Ашиль не смог вылечить его натоптыш?) и это была весьма эффективная месть? Потому что теперь почти ни одна книга о Флобере не может обойтись без обсуждения версии самоубийства (в конце она всегда отвергается). Как видите, и я этого не избежал. И вот вам лишнее отступление, негодующе-моралистический тон которого явно не достигает цели. А хотел я написать о попугаях. По крайней мере, о них у Леду не было никакой теории.

А у меня есть. И не просто теория. Как я уже сказал, это заняло у меня добрых два года. Нет, это преувеличение; правильно будет сказать, что прошло два года, пока вопрос разрешился. Один из самых высокомерных исследователей из тех, к кому я обращался, вообще заявил, что вопрос не представляет никакого интереса. Ну что ж, должен же он охранять свою территорию. Однако кто-то посоветовал мне обратиться к месье Люсьену Андрие.

Я решил не писать ему, мои письма не приносили особого успеха. Вместо этого я отправился летом в Руан, в августе 1982 года. Я остановился в Grаnd Hôtеl du Nоrd[200], примыкающем к Гроз-Орлож. В углу комнаты находилась небрежно замаскированная канализационная труба, простиравшаяся от потолка до пола, которая рычала каждые пять минут и поглощала, кажется, отходы всего отеля. После обеда я лежал на кровати, прислушиваясь к спорадическим взрывам галльских извержений. Затем часы Гроз-Орлож пробили время с громкой, металлической близостью, как будто находились в моем шкафу. Я понял, что вряд ли усну.

Однако мои опасения не оправдались. После десяти канализационная труба затихла, и Гроз-Орлож тоже. В дневное время эти часы развлекают туристов, но Руан предусмотрительно отключает их бой, когда приезжие пытаются уснуть. Я лежал в кровати на спине, выключив свет, и думал о попугае Флобера: для Фелисите он был гротескным, но логичным воплощением Святого Духа; для меня – порхающим, обманчивым символом авторского голоса. Когда Фелисите умирала, огромный попугай приветствовал ее на небесах. Проваливаясь в дрему, я задавался вопросом, какие сны меня ждут.

Сны мои были не о попугаях. Вместо этого мне приснился мой железнодорожный сон: как я пересаживаюсь на поезд в Бирмингеме во время войны. В конце платформы отцепляют тормозной вагон. Чемодан трется о ногу. Затемненный поезд, плохо освещенная платформа. Расписание, которое я не могу прочитать, – оно расплывается перед глазами. Никакой надежды, все поезда ушли, отчаянье, темнота.

Может быть, вы думаете, что сон понимает, когда ему удалось донести до вас свое значение? Но у снов нет знания о том, как они влияют на спящего, и особого такта у них тоже нет. Железнодорожный сон – который снится мне примерно раз в три месяца – просто повторяется, как один и тот же фрагмент фильма, пока я не просыпаюсь с тяжестью на сердце. В то утро я проснулся от двойного шума времени и дерьма: Гроз-Орлож вторил канализационной трубе. Время и дерьмо: может, это Гюстав смеялся надо мной?

По Отель-Дьё меня снова водил вертлявый сторож в белом халате. В медицинской части музея я заметил кое-что, на что раньше не обратил внимания: клизму «сделай сам». Флобер ненавидел: «железные дороги, яды, клизмы, пирожные с кремом…». Прибор состоял из узкой деревянной табуретки, полой трубки и вертикальной ручки. Нужно было устроиться на табуретке так, чтобы трубка оказалась в тебе, и накачивать себя водой. Что ж, по крайней мере, можно было делать это в одиночестве. Мы со сторожем заговорщически посмеялись; я сказал ему, что я врач. Он улыбнулся и пошел за чем-то, что, по его мнению, должно было меня заинтересовать.

Вернулся он с большой картонной коробкой из-под обуви, в которой лежали две забальзамированные человеческие головы. Кожа уцелела, но побурела от времени: примерно так, наверное, коричневеет старый конфитюр из красной смородины. Большинство зубов было на месте, но глаза и волосы не сохранились. Одну из голов снабдили грубым черным париком и стеклянными глазами (какого цвета они были? Не помню, но наверняка не такого сложного, как глаза Эммы Бовари). Эта попытка придать голове бóльшую натуральность возымела противоположный эффект: голова выглядела как страшная маска, какую дети надевают в Хеллоуин.

Сторож объяснил мне, что головы – дело рук Жан-Батиста Ломонье, который был предшественником Ашиль-Клеофаса Флобера в этой больнице. Ломонье изучал новые методы бальзамирования трупов; город разрешил ему экспериментировать с головами казненных преступников. Я вспомнил эпизод из детства Флобера. В возрасте шести лет, отправившись на прогулку со своим дядюшкой Пареном, он увидел гильотину, которую только что использовали по назначению: мостовая блестела от крови. Я с надеждой пересказал этот случай сторожу, но тот покачал головой. Это было бы занятным совпадением, но даты не те. Ломонье умер в 1818 году; кроме того, два экземпляра в коробке не были гильотинированы. Он показал мне глубокие складки под челюстью, куда вонзилась веревка палача. Когда Мопассан увидел в Круассе тело Флобера, его шея была потемневшей и раздувшейся. Так бывает при апоплексическом ударе. Это вовсе не признак того, что человек повесился в ванной.

Мы продолжали экскурсию по музею, пока не оказались в комнате с попугаем. Я вытащил свой «Поляроид», и мне позволили сфотографировать птицу. Пока снимок проявлялся, сторож показал мне отксерокопированное письмо, которое я заметил еще в первый свой визит. Флобер писал мадам Бренн 28 июля 1876 года: «Знаете, что стояло передо мной на столе последние три недели? Чучело попугая. Он несет вахту, словно часовой. Вид его начинает меня раздражать. Но я держу его здесь, чтобы проникнуться идеей попугайства. Потому что пишу сейчас о любви между попугаем и старушкой».

– Этот – настоящий, – сказал сторож, барабаня пальцами по стеклянному колпаку. – Этот настоящий.

– А другой?

– Самозванец.

– Откуда вы знаете?

– Очень просто. Этот – из Музея Руана.

Сторож показал на круглый штампик на конце жердочки, а потом обратил мое внимание на фотокопию музейного журнала. Там были записи о различных предметах, временно выданных Флоберу. Большинство этих записей было сделаны почерком, который я не мог расшифровать, но выдача амазонского попугая была зафиксирована разборчиво. Столбик галочек в последней колонке показывал, что Флобер вернул все предметы, включая попугая.

Я почувствовал смутное разочарование. Я всегда сентиментально предполагал – без особых на то причин, – что попугая нашли среди личных вещей писателя после его смерти (что, несомненно, объясняет, почему я тайно отдавал предпочтение попугаю из Круассе). Конечно, фотокопия ничего не доказывала, кроме того, что Флобер одолжил у музея попугая, а затем вернул его. Штамп музея оспорить было сложнее, но и это нельзя считать решающим доводом…

– Наш настоящий, – снова без всякой нужды повторил сторож, провожая меня к выходу.

Кажется, наши роли переменились: теперь он, а не я нуждался в убеждении.

– Не сомневаюсь, что вы правы.

Но я сомневался. Я поехал в Круассе и сфотографировал второго попугая. На нем тоже оказался музейный штамп. Я согласился со смотрительницей, что это и есть аутентичная птица, а попугай в Отель-Дьё – явный самозванец.

После обеда я поехал на Cimetière Monumental. «Ненависть к буржуазии – начало добродетели», – писал Флобер, и, однако же, он похоронен среди самых представительных семейств Руана. В одну из первых своих поездок в Лондон он посетил Хайгейтское кладбище и нашел его слишком прилизанным: «Кажется, все эти люди умерли в белых перчатках». На Cimetière Monumental они умерли во фраках и при орденах, а похоронили их вместе с их лошадьми, собаками и английскими гувернантками.

Могила Гюстава маленькая, непритязательная; однако в этом окружении эффект получается не такой, будто здесь покоится художник и антибуржуа, но скорее как будто это буржуа-неудачник. Я облокотился на ограду семейного участка – даже в смерти можно оставаться землевладельцем – и вынул экземпляр «Простой души». Описание попугая, которое Флобер дает в начале четвертой главы, очень немногословно: «Его звали Лулу. У него было зеленое тельце, розовые кончики крыльев, голубой лобик и золотистая шейка». Я сравнил две фотографии. У обоих попугаев зеленые тела, у обоих розовые кончики крыльев (в версии Отель-Дьё розового больше). Но голубой лобик и золотистая шейка, несомненно, принадлежали попугаю из Отель-Дьё. У попугая из Круассе все было наоборот: лобик золотистый, а шейка зелено-голубая.

Казалось бы, вопрос был разрешен. И все равно я позвонил месье Люсьену Андрие и объяснил в общих словах предмет моего интереса. Он пригласил меня зайти к нему на следующий день. Пока он диктовал адрес – рю де Лурдин, – я представлял себе дом, из которого он со мной говорит, солидное, буржуазное жилище флобероведа. Крыша мансарды с круглым окном – oeil-de-boeuf[201]; розоватый кирпич; внутри – отделка времен Второй империи, прохладная серьезность, застекленные полки с книгами, натертые воском панели и пергаментные абажуры: я уже вдыхал мужской, клубный запах.

Этот придуманный мной дом оказался самозванцем, миражом, выдумкой. Настоящий дом флобероведа находился на другом берегу реки, в южном Руане, в заштатном районе, где мелкие предприятия теснятся среди рядов одинаковых домов из красного кирпича. Грузовики, которые кажутся слишком большими для этих улиц, несколько магазинчиков, почти столько же баров; один из них предлагал в качестве блюда дня tête de veau[202]. Как раз перед поворотом на рю де Лурдин – указатель на руанскую скотобойню.

Месье Андрие ждал меня на крыльце. Это был маленький старичок в твидовом пиджаке, твидовых шлепанцах и твидовой шляпе. К лацкану была прикручена трехцветная орденская планка. Он снял шляпу, чтобы поздороваться со мной, потом снова надел ее, объяснив, что летом его голова довольно чувствительна. Шляпа оставалась на его голове и дома, во время нашей беседы. Кто-то мог бы посчитать его придурковатым, но не я. Я говорю как врач.

Он сообщил мне, что ему семьдесят семь лет и что он секретарь и старейший из ныне живущих членов Общества друзей Флобера. Мы сели по разные стороны стола в гостиной, стены которой были увешаны всякой всячиной: мемориальные таблички с портретами Флобера, картина с видом Гроз-Орлож, написанная самим хозяином. Комната была маленькая, забитая разными предметами, занятная и нестандартная: что-то вроде более опрятной версии жилища Фелисите или флоберовского павильона. Месье Андрие показал мне собственный карикатурный портрет, нарисованный кем-то из друзей: он был изображен в виде ковбоя с большой бутылкой кальвадоса, торчащей из бокового кармана. Я мог бы спросить, по какой причине мой приветливый и безобидный хозяин предстает в таком свирепом обличье, но не стал. Вместо этого я достал свой экземпляр книги Энид Старки «Флобер: становление мастера» и показал ему фронтиспис.

– Cest Flaubert, ça?[203] – спросил я, просто чтобы убедиться.

Он хихикнул.

– Cest Louis Bouilhet. Oui, oui, cest Bouilhet[204].

Ему явно не впервые пришлось отвечать на этот вопрос. Я проверил еще несколько мелочей и наконец спросил о попугаях.

– А, попугаи. Их двое.

– Да, а вы знаете, который из них настоящий?

Он снова хихикнул.

– Музей в Круассе создавали в тысяча девятьсот пятом году, – ответил он. – Это год моего рождения. Естественно, меня при этом не было. Они собрали все, что смогли, – ну, вы сами видели. – Я кивнул. – Получилось негусто. Многие вещи пропали. Но куратор решил, что они смогут заполучить попугая Флобера, Лулу. Поэтому они отправились в Музей естественной истории и сказали: «Дайте нам, пожалуйста, попугая Флобера. Он нам нужен для павильона». И музей ответил: «Конечно, пойдемте».

Месье Андрие явно рассказывал эту историю не впервые, он знал, где сделать паузу.

– И они повели куратора туда, где у них хранится резервная коллекция. Хотите попугая? Вот секция птиц. Дверь открылась, и перед ними оказались… пятьдесят попугаев. Une cinquantaine de perroquets!..[205] Что они сделали? Единственную разумную, логичную вещь. Они взяли «Простую душу», перечитали описание Лулу. – (Точно как я за день до этого.) – И потом выбрали попугая, который больше всего подходил под описание… Через сорок лет, после последней войны, стала создаваться коллекция в Отель-Дьё. И снова создатели коллекции пришли в музей и сказали: «Можно нам взять попугая Флобера?» Конечно, сказал музей, выбирайте, но смотрите не ошибитесь. Снова пришлось обратиться к «Простой душе» и выбрать самого подходящего попугая. Так и получилось, что их два.

– Значит, если павильон в Круассе выбирал первым, то настоящий попугай у них?

Месье Андрие не казался особенно в этом убежденным. Он сдвинул свою твидовую шляпу на затылок. Я достал фотографии.

– Но если так, то как же быть с этим?

Я процитировал знакомое описание попугая и указал на несовпадающие по цвету лоб и шею попугая из Круассе. Почему попугай, которого выбрали позже, больше похож на описание в книге, чем попугай, которого выбрали раньше?

– Ну, тут нужно помнить две вещи. Во-первых, Флобер был художником. Он следовал своему воображению. Он легко мог изменить факт в угоду ритму и часто это делал. Да, он взял из музея попугая, но это не значит, что он описал его буквально. Почему бы не изменить окраску, если так будет лучше звучать фраза? Во-вторых, Флобер вернул попугая в музей, когда закончил повесть. Это было в тысяча восемьсот семьдесят шестом году. Павильон создали только через тридцать лет. Чучела животных пожирает моль. Они разваливаются. Ведь именно так случилось с попугаем Фелисите. Из него выпала набивка.

– Да.

– Возможно, с годами перья меняют цвет. Конечно, я не специалист по чучелам.

– Вы хотите сказать, любой из них может оказаться настоящим? Или, вполне возможно, ни один?

Он распрямил руки над столом медленным, успокаивающим жестом фокусника. У меня оставался последний вопрос.

– А остальные попугаи по-прежнему в музее? Все пятьдесят?

– Не знаю. Вряд ли. Понимаете, в двадцатые – тридцатые годы, когда я был молодым, чучела зверей и птиц оказались в моде. Их ставили в гостиных – людям казалось, что это красиво. Поэтому многие музеи распродали ненужные части коллекций. Зачем музею пятьдесят амазонских попугаев? Они просто сгниют. Не знаю, сколько их там осталось. Думаю, от большинства давно избавились.

Мы обменялись рукопожатием. Стоя на крыльце, месье Андрие приподнял шляпу, на мгновение подставляя свою чувствительную голову августовскому солнцу. Я был доволен и разочарован одновременно. Это был ответ и в то же время не ответ, конец и не конец. Как предсмертные удары сердца Фелисите, история становилась «все медленнее, все невнятнее, все слабее – так иссякает фонтан, так замирает эхо». Что ж, наверное, так и должно быть.

Пора было прощаться. Как добросовестный врач, я совершил обход всех трех статуй Флобера. Как он там? В Трувиле усы все еще нуждаются в починке, хотя заплата на бедре выглядит менее заметной. В Барантене левая нога начала трескаться, в пиджаке образовалась дыра, мох покрыл пятнами верхнюю часть туловища. Я смотрел на зеленоватые отметины на его груди, прикрыл глаза, постарался представить его карфагенским толмачом. В Руане, на площади Кармелитов, он цел и невредим в своем надежном сплаве: девяносто три процента меди, семь процентов олова; однако на нем по-прежнему видны подтеки. Кажется, что каждый год он проливает новые бронзовые слезы, которые оставляют блестящие дорожки на шее. Это не то чтобы неуместно: Флобер любил порыдать. Слезы текут дальше по его телу, рисуя ему замысловатый жилет и раскрашивая брюки в полосочку. И это тоже не кажется неуместным: напоминание, что он любил салонную жизнь не меньше, чем уединение в Круассе.

В нескольких сотнях ярдов к северу, в Музее естественной истории, меня провели наверх. Это было неожиданно. Я считал, что резервные коллекции всегда хранятся в подвалах. В наши дни внизу, должно быть, устраивают развлекательные центры: кафетерии, видеоигры, таблицы и все остальное, что облегчает обучение. Почему они так хотят превратить учебу в игру? Им нравится ребячиться, даже со взрослыми. Особенно со взрослыми.

Это была небольшая комната, примерно восемь на десять футов, с окнами справа и рядами стеллажей слева. Несмотря на окна в потолке, в ней было довольно темно, как будто здесь на последнем этаже находился склеп. Хотя, впрочем, это была не окончательная могила: некоторые из этих существ извлекались на свет божий, чтобы заменить собой съеденных молью или вышедших из моды коллег. Так что это была двусмысленная комната: полуморг-получистилище. И запах здесь был неопределенный: что-то среднее между операционной и скобяной лавкой.

Везде, куда ни посмотришь, были птицы. Полка за полкой, полные птиц, и каждая присыпана белым пестицидным порошком. Мне указали на третий проход. Я осторожно пробирался между стеллажами, а потом посмотрел вверх. Там рядком сидели амазонские попугаи. Из пятидесяти осталось только три. Некогда яркое оперение было приглушено пестицидной пыльцой. Они смотрели на меня, как трое насмешливых, востроглазых, покрытых перхотью и не слишком респектабельных старичков. Они казались – не могу не признать – слегка придурковатыми. Я смотрел на них с минуту или около того, а потом отправился восвояси.

Может быть, один из них был тот самый.

Предыдущая главаГлава 63 из 69Следующая глава