К книге
Метроленд. До ее встречи со мной. Попугай ФлобераПопугай Флобера Роман[119]. 10 Обвинительное заключение
84%
Попугай Флобера Роман[119]. 10 Обвинительное заключение
58

Почему мы так стремимся знать худшее? Устаем, что ли, надеяться на лучшее? Всегда ли любопытство контрпродуктивно? Или все проще и желание знать худшее – просто самое частое любовное извращение?

У некоторых такое любопытство устроено как пагубная фантазия. У меня был пациент, добропорядочный офисный работник, в целом не страдающий излишним воображением, который признавался, что в постели с женой он любит представлять, будто она в упоении распростерта под испанскими контрабандистами, лощеными ласкарами, домовитыми карликами. Порази меня, требует фантазия, ужасни меня. У других поиски превращаются в реальность. Я знал пары, гордящиеся обоюдным развратом, – каждый претворял в жизнь безумие другого, тщеславие другого, слабость другого. Чего они искали на самом деле? Явно не того, что виделось поверхностному взгляду. Может быть, некоего окончательного подтверждения неискоренимой испорченности человечества, все существование которого – пестрый кошмар в голове дебила?

Я любил Эллен, и я хотел знать худшее. Я никогда ее не провоцировал; верный своей природе, я был осторожен и скрытен; я даже не задавал вопросов; но я хотел знать худшее. Эллен не удостаивала меня этой ласки, она не отвечала мне тем же. Она была ко мне привязана – и автоматически признавала, как будто это не стоит обсуждения, что любит меня, – но она безраздельно верила в лучшее обо мне. В этом вся разница. Она никогда даже не искала ту потайную дверь, за которой скрывается заветная комната в сердце, комната, в которой хранятся воспоминания и трупы. Иногда вы находите дверь, но она не подается; иногда подается, а там ничего нет, кроме мышиного скелета. Но вы, по крайней мере, искали. Вот на какие категории по-настоящему делятся люди: не на тех, у кого есть секреты и у кого их нет, а на тех, кто хочет знать все и кто не хочет. Я утверждаю, что сам поиск – это признак любви.

С книжками происходит похоже. Не точно так же, конечно (этого вообще не бывает), но похоже. Если вам нравится творчество писателя, если вы переворачиваете страницу с одобрением, но не сердитесь, когда вас отвлекают, – значит, вы склонны любить этого автора некритично. Хороший парень, предполагаете вы. Надежный человек. Говорят, он задушил целый отряд пионеров и скормил их стае мурен в пруду? Нет-нет, не может быть: надежный же человек, хороший парень. Но если вы любите писателя, если вам жизненно необходима постоянная доза его ума, если вы хотите его преследовать и отыскать – несмотря на запреты, – тогда слова «слишком много знать» теряют смысл. Порок вы ищете с такой же страстью. Отряд пионеров, говорите? Двадцать семь их было или двадцать восемь? А из красных галстучков он действительно сшил лоскутное одеяло? Правда ли, что, поднимаясь на эшафот, он процитировал пророка Иону? И что завещал свой пруд с муренами местному Дворцу пионеров?

Но вот в чем разница. В случае с любимыми, с женой, когда вы узнаёте худшее – будь то неверность или отсутствие любви, сумасшествие или самоубийственные наклонности, – вы испытываете что-то вроде облегчения. Жизнь такова, как я и думал; не отпраздновать ли это разочарование? В случае с любимым писателем первый порыв – защищать. Вот что я хотел сказать: возможно, любовь к писателю – это самая чистая и прочная разновидность любви. Поэтому и защита дается легче. Дело в том, что мурены – редкий, исчезающий вид; любому известно, что после суровой зимы и весенних дождей (если они начались до дня святого Урсина) они ничего не станут есть, кроме нашинкованных юных пионеров. Конечно, он знал, что за это его повесят, но он также знал, что человечество – отнюдь не исчезающий вид и, стало быть, двадцать семь (двадцать восемь, говорите?) пионеров плюс один посредственный писатель (он всегда абсурдно недооценивал собственный талант) – это небольшая цена за выживание редкой рыбы. Взгляните на это при свете вечности: зачем нам столько пионеров? Они бы выросли и стали комсомольцами. А если вы все еще спеленуты путами сентиментальности, посмотрите на это с другой стороны: плата за посещение пруда с муренами уже дала пионерам возможность построить и содержать несколько церквей в округе.

Так что валяйте. Читайте список обвинений. Я так и знал, что без этого не обойдется. Но не забудьте: Гюстав уже оказывался на скамье подсудимых. Сколько правонарушений вы ему вменяете на этот раз?

1. Что он ненавидел человечество. Ну да, конечно. Вечно вы об этом. Я дам вам два разных ответа. Во-первых, давайте начнем с основ. Он любил свою мать: не растопит ли это ваше глупое, сентиментальное, современное сердце? Он любил отца. Он любил сестру. Он любил племянницу. Он любил своих друзей. Он восхищался некоторыми людьми. Но его пристрастия всегда были конкретны и не распространялись на всех подряд. На мой взгляд, этого достаточно. Вы хотите от него большего? Вы хотите, чтобы он «любил человечество», похлопывал его по плечу? Но это пустой звук. Любить человечество – это не больше и не меньше, чем любить дождь или Млечный Путь. Вот вы – вы любите человечество? Вы уверены, что не льстите себе, не ищете одобрения, подобострастно стараясь оказаться среди тех, кто прав?

Во-вторых, даже если он ненавидел человечество – или, точнее, не восторгался им, – был ли он не прав? Вы, конечно, в полном восторге от человечества: все эти хитроумные системы орошения, миссионерство и микроэлектроника. Не обессудьте: он смотрел на вещи иначе. Как видно, нам придется это обсудить подробнее. Но сначала позвольте мне процитировать вам одного из мудрецов XX века: Фрейда. Согласитесь, в его беспристрастности трудно усомниться. Хотите услышать его мнение о роде человеческом, высказанное за десять лет до смерти? «В глубине души я не могу отрицать, что мои любимые соплеменники по роду человеческому, если не считать немногочисленных исключений, совершенно никчемны». И это говорит человек, которого большая часть людей на протяжении большей части нынешнего столетия считала самым глубоким знатоком человеческой души. Какой конфуз, правда?

Давайте уже скажите что-нибудь поконкретнее.

2. Что он ненавидел демократию. La démocrasserie, как он выразился в письме к Тэну. Что вы предпочитаете – дерьмократию или дурнократию? Может быть, дегенерократию? Да, она его решительно не вдохновляла, что правда, то правда. Из чего не следует делать вывод, будто он предпочитал тиранию, или абсолютную монархию, или буржуазную монархию, или бюрократический тоталитаризм, или анархию, или что угодно еще. Больше всего ему нравилась китайская система с чиновниками-мандаринами; хотя он с готовностью признавал, что шансов на ее введение во Франции крайне мало. Вам кажется, что мандаринат – это шаг в прошлое? Но вы ведь прощаете Вольтеру его страсть к просвещенной монархии, почему не простить Флоберу век спустя страсть к просвещенной олигархии? По крайней мере, он не страдал детской фантазией некоторых интеллектуалов – будто писатели лучше прочих приспособлены, чтобы править миром.

Главное же вот что: Флобер считал демократию лишь этапом в истории государства, и наша готовность принимать ее за наилучший и благороднейший способ правления казалась ему смехотворным тщеславием. Он верил в постоянную эволюцию человечества (точнее, не мог не замечать ее) и, следовательно, в эволюцию общественных моделей. «Демократия – не последнее слово человечества, так же как им не было рабовладение, феодализм или монархия». Лучшая форма правления, считал он, – умирающая, поскольку это значит, что она уступает место чему-то еще.

3. Что он не верил в прогресс. Я привожу в его защиту XX век.

4. Что он недостаточно интересовался политикой. «Недостаточно» интересовался? Вы, по крайней мере, признаете, что интересовался. Вы тактично намекаете, что ему не нравилось то, что он видит (верно), и что, если бы он увидел больше, он, может быть, перешел бы на вашу точку зрения в данных вопросах (неверно). Мне следует сделать два заявления, из которых первое я приведу курсивом, поскольку вы, судя по всему, питаете к нему слабость. Литература включает политику, но не наоборот. Это немодная точка зрения как среди писателей, так и среди политиков, но вы меня простите. Литераторы, которые считают свое творчество инструментом политики, на мой взгляд, унижают литературу и безрассудно возвышают политику. Нет, я не говорю, что им следует запретить иметь политические взгляды или высказываться по политическим вопросам. Просто эту часть своей деятельности им следует называть журналистикой. Писатель, который воображает, будто роман – это самый эффективный способ политического высказывания, как правило, плохой романист, плохой журналист и плохой политик.

Дюкан следил за политикой пристально, Флобер изредка. Что вы предпочитаете? Первое. Кто из них был лучше как писатель? Второй. А каковы были их взгляды? Дюкан стал апатичным мелиористом; Флобер остался «возмущенным либералом». Это вас удивляет? Но даже если бы Флобер заявил, что он апатичный мелиорист, мой постулат остался бы прежним: какое забавное тщеславие – считать, что прошлое должно подтягиваться к настоящему. Настоящее оглядывается на какую-нибудь великую личность былых веков и раздумывает – был ли он на нашей стороне? Он хороший или плохой? Какой комплекс неполноценности в этом сквозит: настоящее одновременно хочет снисходительно похлопать прошлое по плечу, оценивая его политическую приемлемость, но при этом – услышать от прошлого лестные слова, получить свою дозу сочувствия и пожеланий продолжать в том же духе. Если именно это вы подразумеваете под «недостаточным интересом» месье Флобера к политике, в таком случае, боюсь, мой клиент вынужден признать себя виновным.

5. Что он был против Коммуны. Выше я уже частично ответил. Однако следует учесть еще кое-что, некоторый причудливый душевный изъян моего клиента: он в целом был против того, чтобы люди убивали друг друга. Назовите это брезгливостью, но он такого не одобрял. Я признаю, что он сам никого не убил; более того, даже не пытался. Он обещает, что в будущем исправится.

6. Что он был непатриотичен. Позвольте мне коротко рассмеяться. Вот, так-то лучше. Мне казалось, в наши дни патриотизм не ценится. Мне казалось, мы все предпочтем предать свою страну, нежели своих друзей. Разве не так? Все опять переменилось? Чего вы от меня ждете? 22 сентября 1870 года Флобер купил револьвер; в Круассе он муштровал своих потрепанных мужиков в ожидании прусского наступления; он водил их в ночные патрули; он велел им застрелить его, если он попробует сбежать. Когда пруссаки пришли, он продолжал ухаживать за престарелой матерью; что еще он мог сделать? Разве что пойти на какой-нибудь армейский приемный пункт – но неизвестно, как бы они отнеслись к появлению 48-летнего эпилептика и сифилитика без всякой военной подготовки, если не считать опыта стрельбы по дичи в пустыне…

7. Что он стрелял по дичи в пустыне. Да елки же палки. Мы заявляем nolo contendere[178]. Между прочим, я еще не закончил про патриотизм. Позвольте мне вкратце объяснить вам суть работы романиста. Что писателю сделать проще и удобнее всего? Принять то общество, в котором он живет: восхищаться его мощью, восторгаться его прогрессом, любовно посмеиваться над его причудами. «Я китаец не меньше, чем француз», – заявил Флобер. Но и не больше: родись он в Пекине, он, несомненно, расстроил бы и тамошних патриотов. Величайший патриотизм – сказать своей стране правду, если она ведет себя бесчестно, глупо, злобно. Писатель должен принимать все и быть изгоем для всех, только тогда он сможет ясно видеть. Флобер всегда принимает сторону меньшинства, сторону «бедуина, еретика, философа, отшельника, поэта». В 1867 году цыгане в количестве сорока трех душ разбили лагерь в Кур-ла-Рене и вызвали бурное возмущение руанцев. Флобер радовался цыганам и давал им деньги. Вы, конечно, захотите погладить его за это по головке. Если бы он знал, что тем самым зарабатывает одобрение будущего, он, вероятно, предпочел бы оставить деньги при себе.

8. Что он уклонялся от жизни. «Ты сможешь описать вино, любовь, женщин, славу – при условии, старина, что ты ни пьяница, ни любовник, ни муж, ни служивый. В гуще жизни ее трудно разглядеть: ты либо слишком страдаешь от нее, либо слишком ею наслаждаешься». Это не признание вины, это жалоба на неверную формулировку обвинения. Что вы имеете в виду под «жизнью»? Политику? С этим мы разобрались. Эмоциональную жизнь? Благодаря семье, друзьям и любовницам Гюстав прошел весь крестный путь. Может быть, вы имеете в виду супружество? Странная претензия, хоть и не новая. А что, супружество порождает лучшие книги, чем холостячество? Плодовитые лучше пишут, чем бездетные? Хочу взглянуть на вашу статистику.

Лучшая жизнь для писателя – это жизнь, позволяющая ему писать книги наилучшим возможным образом. Можем ли мы быть уверены, что судим вернее, чем он? Флобер меньше «уклонялся», если уж пользоваться вашим термином, чем многие иные; по сравнению с ним Генри Джеймс – монашенка. Флобер, может, и пытался жить в башне из слоновой кости…

8a. Что он пытался жить в башне из слоновой кости, но ему это не удалось. «Я всегда пытался жить в башне из слоновой кости, но нечистоты накатывают, как прибой, и сокрушают ее стены».

Необходимо сделать три замечания. Во-первых, писатель выбирает – насколько это ему доступно – степень того, что вы называете уклонением от жизни: несмотря на свою репутацию, Флобер занимал половинчатую позицию. «Застольную песню сочиняет не пьяница» – это он знал. С другой стороны, и не трезвенник тоже. Возможно, он лучше всего это сформулировал, когда сказал, что писатель должен забрести в жизнь, как в море, но только по пуп.

Во-вторых, когда читатели жалуются на жизнь писателей – почему он не сделал того-то, почему не написал в газету протестное письмо про то-то, почему так уклонялся от жизни? – не задают ли они на самом деле более простой и пустой вопрос: почему он не больше похож на нас? Но если бы писатель был больше похож на читателя, он был бы читателем, а не писателем – вот и все дела.

В-третьих, в чем смысл этой жалобы применительно к книгам? Вероятно, сожаление о том, что Флобер уклонялся от жизни, – это не просто обращенное на него филантропическое желание: если бы старина Гюстав обзавелся женой и детишками, он не так мрачно смотрел бы на всю эту карусель? Если бы он увлекся политикой, или благотворительностью, или стал попечителем своей старой школы, ему не пришлось бы так замыкаться в себе. Вероятно, вы считаете, что в книгах есть изъяны, которые можно было бы исправить, кое-что изменив в жизни писателя. Если так, вам бы следовало на них указать. Лично я не думаю, что картина провинциальных нравов в «Госпоже Бовари» стала бы совершеннее, если бы автор ежевечерне сидел за кружкой сидра с какой-нибудь подагрической нормандской bergère[179].

9. Что он был пессимист. А-а. Я начинаю понимать, к чему вы клоните. Вы бы хотели, чтобы его книги были немного более радостными, немного более… как вы выражаетесь, жизнеутверждающими? Какое у вас интересное представление о литературе. Вы где защищали диссертацию, не в Бухаресте? Я не знал, что писателей нужно оправдывать за их пессимизм. Это что-то новенькое. Я пас. Флобер сказал: «В литературе не существует добрых намерений». Он также сказал: «Публика жаждет трудов, которые льстят ее иллюзиям».

10. Что он не учит положительным ценностям. Это уже ближе к делу. Вот как нам следует оценивать наших писателей – по их «положительным ценностям»? Ну что же, я могу немного поиграть в ваши игры, на то и суд. Возьмите все процессы по делам о безнравственности, от «Госпожи Бовари» до «Любовника леди Чаттерли», – в позиции защиты всегда есть какой-то элемент игры и уступки. Иные могут назвать это тактическим лицемерием. (Эта книга эротична? Нет, ваша честь, мы утверждаем, что на любого читателя она окажет действие скорее рвотное, нежели приворотное. Поощряет ли эта книга прелюбодеяние? Нет, ваша честь, взгляните, как наказывается в конце жалкая грешница, снова и снова предававшаяся порочным наслаждениям. Подрывает ли эта книга основы брака? Нет, ваша честь, она изображает мерзкий и беспросветный брак, дабы все осознали, что нет супружеского счастья, ниже в следовании христианским заветам. Эта книга богохульна? Нет, ваша честь, помыслы романиста чисты.) В качестве юридического упражнения эти аргументы, конечно, уместны, но иногда мне горько, что никто из защитников, представляя интересы истинного литературного шедевра, не повел свою защиту более вызывающе. (Эта книга эротична? Да уж мы надеемся, ваша честь. Она поощряет прелюбодеяние и подрывает брак? В самую точку, ваша честь, именно это мой клиент и пытается сделать. Она богохульна? Господи, твоя воля, ваша честь, тут все проще, чем набедренная повязка на распятии. Скажем так, ваша честь: мой клиент считает, что большинство ценностей общества, в котором ему выпало жить, – дерьмо, и в своей книге он рассчитывает воспеть совокупление, мастурбацию, прелюбодеяние, побивание камнями священников и, раз уж вы вдруг оживились, ваша честь, – подвешивание неправедных судей за мочки уха. Защите нечего больше добавить.)

Подведем итоги: Флобер учит вас глядеть на истину и не отворачиваться, узрев последствия; наряду с Монтенем он учит вас спать на подушке сомнения; он учит вас, как разъять реальность на составные части и осознать, что Природа – это всегда смешение жанров; он учит вас максимально точному использованию языка; он учит вас не подходить к книге в поисках нравственных или социальных пилюль, литература не аптека; он учит главенству Истины, Красоты, Чувства и Стиля. А углубившись в его частную жизнь, вы увидите, что он учит смелости, стоицизму, дружбе; воспевает ум, скептицизм и остроумие; что он демонстрирует глупость дешевого патриотизма; что он учит доблести оставаться наедине с собой в собственной комнате; ненависти к лицемерию; недоверию к доктринерам; необходимости выражаться прямо. Такая манера говорить о писателях вас устраивает (мне-то она не слишком нравится)? Хватит с вас? На этом я прервусь: я, кажется, смущаю своего клиента.

11. Что он был садист. Чепуха. Мой клиент был кроток как овечка. Покажите мне хоть одно садистское – даже просто недоброе – деяние за всю его жизнь. Я вам расскажу самое недоброе, что мне о нем известно: как-то раз на светском приеме он отвратительно обращался с женщиной без всякой видимой причины. Когда его спросили почему, он ответил: «Потому что ей может вздуматься войти в мой кабинет». Это худшее, что я знаю про моего клиента. Если не считать случая в Египте, когда он попытался переспать с проституткой, не вылечившись от сифилиса. Это несколько нечестно, признаю. Но у него ничего не вышло: девушка, следуя обычным предосторожностям своего ремесла, захотела его осмотреть, а после отказа прогнала.

Конечно, он читал де Сада. А какой образованный французский писатель его не читал? Я думаю, он и сейчас популярен среди парижских интеллектуалов. Мой клиент сказал братьям Гонкурам: «Сад – самая забавная чушь из того, что мне встречалась». Он хранил некоторые жутковатые сувениры, это правда; он любил рассказывать ужасы; в его ранних трудах есть леденящие душу пассажи. Но вы утверждаете, что у него было «садистское воображение»? Я в замешательстве. Вы уточняете: «Саламбо» содержит сцены жестокого насилия. Я отвечаю: вы считаете, такого не происходило? Вы что, думаете, древний мир был весь розовые лепестки, игра на лютне и толстые бочонки меда, запечатанные медвежьим жиром?

11а. Что в его книгах убивают множество животных. Да, он не Уолт Дисней. Его интересовала жестокость, я согласен. Его интересовало все. Не только де Сад, Нерон тоже. Но послушайте, что он о них говорит: «Эти чудовища объясняют мне историю». Ему в этот момент, спешу добавить, целых семнадцать лет. Позвольте привести еще одну цитату: «Я люблю побежденных, но я также люблю и победителей». Он пытается, как я уже говорил, быть китайцем в той же мере, что и французом. В Ливорно происходит землетрясение: Флобер не издает криков жалости. Этих жертв ему жалко точно так же, как рабов, которые умерли сотни лет назад, вращая жернова на службе какого-нибудь тирана. Вы шокированы? Это называется «историческое воображение». Это называется – быть гражданином, причем не просто мира, а всех эпох. Это Флобер описал как «братство в Боге со всем живущим, с жирафом и крокодилом так же, как с человеком». Это называется быть писателем.

12. Что он отвратительно обращался с женщинами. Женщины его обожали. Он любил их общество, они отвечали ему взаимностью; он был галантен и куртуазен; он с ними спал. Он просто не хотел на них жениться. Грех ли это? Возможно, некоторые из его сексуальных пристрастий целиком и полностью коренились в привычках его времени и круга – но в этом случае кто из знаменитостей XIX века избежит порки? По крайней мере, он стоял за честность в сексуальных делах – поэтому предпочитал проституток гризеткам. Эта честность обходилась ему дороже, чем обошлось бы лицемерие, и случай с Луизой Коле тому свидетельство. Когда он говорил ей правду, это звучало жестоко. Но она ведь была несносна, правда? (Позвольте мне ответить на свой же вопрос. Я думаю, она была несносна, хотя, конечно, мы слышим об их отношениях только из уст Гюстава. Возможно, кому-нибудь следует написать ее мемуар; в самом деле, почему бы не реконструировать версию Луизы Коле? Да я и сам мог бы этим заняться. Решено.)

Если на то пошло, большинство ваших обвинений можно, пожалуй, обобщить в одно: что, если бы он с нами познакомился, мы бы ему не понравились. По этому пункту он может признать свою вину, хотя бы для того, чтобы полюбоваться на выражение наших лиц.

13. Что он верил в Красоту. Кажется, у меня что-то застряло в ухе. Возможно, просто кусочек серы. Секунду, я заткну нос и выдохну через барабанные перепонки.

14. Что он был зациклен на вопросах стиля. Вы, похоже, бредите. Вам по-прежнему кажется, что роман, как Галлия, разделяется на три части – Идею, Форму и Стиль? Если так, вы сами делаете первые неверные шаги в сторону художественного вымысла. Хотите каких-то максим про писательство? Пожалуйста. Форма – это не плащ, накинутый на плоть мысли (это старое сравнение, было старым уже во времена Флобера); это и есть плоть мысли. Представить Идею без Формы так же невозможно, как Форму без Идеи. Все в искусстве зависит от исполнения: история вши может быть прекраснее, чем история Александра. Вы должны писать в соответствии со своими чувствами, не сомневаться в правдивости этих чувств, и плевать на все остальное. Если строчка хороша, она уже не принадлежит никакой школе. Хорошая прозаическая строка должна быть такой же неизменной, как стихотворная. Если вы пишете хорошо, вас обвинят в отсутствии идей.

Все эти максимы принадлежат Флоберу, кроме одной, принадлежащей Буйе.

15. Что он не верил в общественное предназначение Искусства. Не верил. Как вы мне надоели. «Ты даришь опустошение, – писала Жорж Санд, – а я – утешение». На что Флобер отвечал: «Я не могу вставить себе другие глаза». Произведение искусства – как пирамида, бесцельно торчащая в пустыне: шакалы мочатся у основания, буржуа взбираются наверх; продолжи сравнение. Вы хотите, чтобы искусство исцеляло? Вызывайте скорую помощь «Жорж Санд». Вы хотите, чтобы искусство говорило правду? Вызывайте скорую помощь «Флобер», только не удивляйтесь, что, подъезжая, она переедет вам ногу. Послушайте, что говорит Оден: «Поэзия не изменяет мир». Не воображайте, будто Искусство предназначено для того, чтобы поддерживать и тешить самолюбие. Искусство – это вам не brassière[180]. По крайней мере, в английском смысле слова. Но не забывайте, что по-французски brassière – спасательный жилет.

Предыдущая главаГлава 58 из 69Следующая глава