К книге
Метроленд. До ее встречи со мной. Попугай ФлобераМетроленд Роман[2]. Часть третья Метроленд II (1977). 2 Текущие расходы
45%
Метроленд Роман[2]. Часть третья Метроленд II (1977). 2 Текущие расходы
31

Теперь мы не так часто видимся с Тони. Мы по-прежнему скучаем друг без друга, но оба понимаем, что наши пути разошлись. После Марокко он пару лет прожил в Соединенных Штатах (от кифа к кичу, как он сам это определил); потом вернулся в Англию, стал преподавать философию и сделался академическим обозревателем, причем его критика была всегда очень жесткой; он опубликовал сборник стихов и две книги эссе и постепенно вдарился в уличную политику. Сейчас он живет с девушкой, чье имя мы никак не можем запомнить, в самом скромном квартале Кенсингтона. В последний раз, когда мы приглашали его к себе в гости, мы сказали ему, чтобы он приходил со своей «женой». Но он сказал, что придет один.

– Жаль, что Келли не смогла прийти, – сказала Марион, когда мы засели за аперитив.

– Кейли. Ну, понимаешь, мы с ней считаем, что у каждого есть право веселиться отдельно – со своими друзьями.

– То есть тебе не хочется, чтобы она с нами знакомилась? Или она сама не хочет знакомиться? Или что?

Тони, похоже, слегка удивился. По-моему, он считает Марион скромницей, потому что она почти всегда молчит.

– Нет. Наверное, ей было бы интересно с вами познакомиться. Просто у нас у каждого свои друзья.

– А ты ей сказал… что мы ее приглашали?

– Вообще-то нет.

– То есть нам уже точно не суждено с ней познакомиться?

– Марион, не будь такой занудой, – скривился Тони. – Тут, кажется, все понятно.

– Да, все понятно. Пойду-ка я лучше накрою на стол.

Мне стало неловко за Тони; между нашими редкими встречами я успевал забыть, какой он твердолобый. Воплощенный дух противоречия. Впрочем, стоило лишь посмотреть на нас, чтобы понять, что каждый из нас собой представляет. Я был в пуловере без воротника, вельветовых брюках и в туфлях «Хаш Паппиз». Тони – в джинсах от-кутюр, джинсовом жилете, рубашке из «мятой» ткани и охотничьей куртке с капюшоном. Его волосы лоснились – может, от геля, но, скорее всего, он их просто давно не мыл. А в его поношенном рюкзачке, я так думаю, было много всего, чего мне никогда бы не понадобилось. Он по-прежнему выглядел этаким смуглым еврейским живчиком, который бреется по два раза на дню; хотя я заметил, что он стал выщипывать волоски на переносице – в том месте, где у него когда-то срастались брови. И еще у него изменилась манера речи: произношение осталось таким же, но грамматика и словарь стали более просторечными.

В принципе я предполагал, что Тони будет настроен воинственно и агрессивно – такими мы были в школе. Но мне и в голову не приходило, что он устроит «великую битву принципов» по поводу обычного приглашения в гости. В общем, после обмена едкими любезностями мы уселись за стол. Эми сидела на своем высоком стульчике слева от Тони, с желтым слюнявчиком на груди. Тони устроил настоящее представление по этому поводу: надел свою куртку и отодвинулся на несколько дюймов вправо – «из зоны досягаемости плевка», как он это назвал.

– Никогда не знаешь, когда им взбредет в голову плюнуть и куда оно попадет, – заявил он нам со знающим видом человека, у которого нет своих детей.

– Она у нас очень воспитанная и послушная, – твердо сказала Марион. – И она не плюется. Да, солнышко, ты не плюешься? И ведешь себя за столом хорошо? Ну если только у нее не пучит животик.

Тони изобразил искренний ужас.

– Что общего между нормальными маленькими детьми и неудачно повешенными преступниками?

Марион слегка нахмурилась; я сказал, что не знаю.

– И те и другие писаются в штаны и портят воздух.

Марион молча передала ему тарелку с супом. Тони воспользовался возможностью еще чуть-чуть сдвинуться вправо.

– Ага, никогда не знаешь. Поэтому я все время ношу с собой защитную амуницию. – Он помахал рукавом своей куртки. – При общении с маленькими детьми, при посещении трущоб и при работе в саду. И еще при попытках выбить денежку из Совета по искусствам.

– Как я понимаю, мы представляем опасность с точки зрения общения с маленькими детьми, равно как и посещения трущоб, – сказал я Марион с вполне понятным раздражением.

– Естественно. – Тони повернулся к Эми и попробовал изобразить радушную улыбку. – Тю-тю-тю, – пробулькал он, пародируя доброго дядюшку, впавшего в старческий маразм. – Какая хорошая девочка, как хорошо плюется. Ну, давай, деточка, плюнь в дядю Тони. – Он демонстративно закрылся рукавом.

– Очень вкусно, – сказал я Марион, помахав ложкой над тарелкой с супом.

Я себя чувствовал более чем неуютно. Марион, наверное, ждала похвалы и от Тони; но он был слишком занят, набивая рот хлебом.

– Расскажи о себе, Тони, – попросила она.

– А что рассказывать? Вазектомия вот у меня… надо как-то сокращать текущие расходы. Понемногу пишу для «Театра на колесах». Пытаюсь привлечь к суду местных фашистов из Лейбористской партии. Набираю материал для монографии «Кёстлер: Двуличие как диагноз». Хожу объедаю старых школьных друзей.

– И их жен, – сухо уточнила Марион.

– И их восхитительно ироничных, если не сказать очень язвительных, жен.

В этот момент Эми подавилась и закашлялась, а потом ее немножко стошнило; молочная струйка пролилась на пластиковый слюнявчик. Тони победно расхохотался. Эми булькнула ему в ответ. Он сделал вид, что очищает свою куртку, и мы все расслабились. Когда мы приспособились к его нарочитой грубости и непробиваемому солипсизму, все более или менее пошло на лад. Марион однажды назвала Тони бесчувственным. Я сказал, что скорее здесь дело в том, что он как писатель всегда говорит только правду – во всяком случае, как ему видится правда. «А мне казалось, что писатели – более чуткие люди, чем все остальные», – заметила Марион. Я ответил в том смысле, что между чуткостью и обыкновенной вежливостью все-таки есть разница. Сейчас я уже не помню, сумел ли я убедить сам себя.

После обеда мы с Тони пошли прогуляться по саду. Он с пренебрежением отнесся к «эскапистским» цветочкам, но зато очень подробно расспросил меня о почве, об овощах и о вероятном будущем урожае. Он прожил год в каком-то фермерском кооперативе в Уэльсе и, кажется, нахватался там некоторых эмпирических знаний, оставшись в полном неведении относительно основных принципов садоводства.

– Так вот это оно и есть? – спрашивал он с ехидной улыбкой, глядя на грядку с брюквой. – То, ради чего стоит жить?

Я хотел уклониться от ответа на этот вопрос, но, когда понял, что ничего не получится, решил ответить вопросом:

– Я смотрю, ты уже не такой аполитичный, как раньше?

– Я придерживаюсь более левых взглядов, если ты это имеешь в виду. Человек не может быть полностью аполитичным.

– Да ладно тебе. В юности мы с тобой были абсолютно аполитичны. Нам это было неинтересно, ну разве что в качестве повода для издевательств, ты что – не помнишь? Нас тогда привлекало только искусство. Мы – подвижники и потрясатели основ. Неужели ты не помнишь, какими мы были?

– Я помню, что мы были стопроцентными тори.

– Ну нет. Мне так не кажется. Помнишь, как мы ненавидели толстых сытых котов? И bon bourgeois?[96] «Le Belge est voeur…»[97] – начал было я, но не смог вспомнить, как там дальше.

– Мы исповедовали безразличие и неприязнь, а это, насколько я знаю, основы платформы тори. Правильно? Господи, вспомни хотя бы Кубу. Что мы делали – всячески одобряли Кеннеди, словно он Роберт Райан в «Битве в Арденнах»? А что мы думали о деле Профьюмо? Мы этому типу даже завидовали; таков был результат нашего с тобой анализа тогдашнего социально-политического кризиса.

– Но поэзия ничего не меняет в мире, – заявил я рассудительным тоном.

– Очень верно подмечено. Поэтому не пиши стихов, если хочешь что-то изменить. Я сам не знаю, почему пишу; наверное, просто для разнообразия – взамен того, чтобы дрочить. Я как-то тут заходил в книжный, взял наугад томик поэзии. Заглянул в предисловие и прочел там такое: «Эта книга написана, чтобы изменить мир». Усраться можно.

– А ты чего так распалился, не понимаю?

– Потому что причина, по которой поэзия не изменит мир, заключается в том, что ей просто никто не даст его изменить – вот те же сытые жирные коты и не дадут.

– Кто? Какие именно жирные коты? Ты давай уже конкретизируй.

– Их нельзя конкретизировать. Это неопределенные гребаные жирные коты. Подвижные жирные коты. Потому что поэзию задвинули в самый дальний и пыльный угол, конец цитаты. Много народу сейчас читает стихи? Примерно столько же, сколько увлекается водными лыжами или пялит козлов на фермах. Их вообще кто-нибудь читает? Да большинство вообще не особенно в курсе, что существует такая вещь, как поэзия.

– В газетах печатают много стихов.

– Ха, а что толку?! Это исключительно чтобы заполнить место. Редактор звонит какому-нибудь стихоплету: «Ой, Джонатан, сделаешь нам на этой неделе что-нибудь на четыре строфы?» или «Боюсь, наш балетный критик подвернул запястье, выводя прописные буквы, так что нам срочно нужно что-нибудь длинное, но с короткими строчками. Во, стихи как раз подойдут. Наши читатели любят стихи».

– По-моему, это не совсем справедливо.

(На самом деле, на мой скромный взгляд, это была уже паранойя – горькое раздражение неудачливого писателя.)

– Конечно, это несправедливо. – Слово «справедливо» Тони произнес с таким же сарказмом, с каким обычно произносил «тори». – Но именно так все устроено. Спроси в книжном поэзию, и тебе предложат какие-нибудь сопливые баллады или совсем уж тухлую дрянь. И то же самое, кстати, и с прозой. Нормальных романов уже не пишут. Какие-то контрабандисты, говенные кролики и история – всё.

– А мы знаем, что есть история, – заметил я ностальгически (и подумал, что надо скорей менять тему).

– Ложь, придуманная победителями. Все правильно. Почему никто больше не воспринимает книги всерьез? Я имею в виду за исключением академиков – ну, с них толку мало: они не более чем критики, причем запоздавшие лет на сто. Почему все кривятся, когда писатель делает какое-нибудь политическое заявление? Почему все «левые» книги обязательно должны быть ультрамодными и стильными, чтобы хоть кто-нибудь их прочел, а к тому времени, когда они становятся ультрамодными, их злободневность давно проходит, акценты меняются и бывшая «левая» книга становится консервативной? И какого хрена, – мне показалось, он сейчас задохнется, – какого хрена публика не покупает моих охренительных книг?

– Может, там слишком много мата? – предположил я.

Он рассмеялся, потом успокоился и вновь принялся отпускать замечания по поводу нашего сада.

– А ты почему ничего не пишешь, перспективный жирный котяра?

Я ему не рассказывал про свой проект: история лондонского общественного транспорта.

– Я… э… ну, я пока познаю жизнь.

Он рассмеялся, хотя на этот раз – одобрительно. Во всяком случае, мне так показалось.

(Но разве это не правда, что я – нет, не «познаю жизнь», я бы не стал определять это так, – стал гораздо серьезней, чем раньше? В школе я называл себя серьезным; однако на самом деле я был просто настойчивым и настырным. В Париже я тоже называл себя серьезным – вспомним, что я стремился постичь некий глубинный синтез искусства и жизни, – но, скорее всего, я просто пытался придать некую чрезмерную и при этом оправданную значимость легкомысленным удовольствиям. Сейчас я очень серьезно отношусь ко многим вещам и не боюсь, что не выдержу груза своей серьезности.)

– Ты хочешь сказать, что теперь ты живешь в своем доме, а не снимаешь квартиру, – заключил Тони, когда я пересказал ему все предыдущее.

Мы дошли почти до конца сада; дом отсюда был практически не виден – только самый верхний этаж, где когда-нибудь будет комната Эми. Или, может быть, ее младшего братика.

– А что в этом плохого, когда ты уверен, что у тебя есть крыша над головой и что она не течет?

– Подход пещерного человека, – скривился Тони.

– И что у тебя есть семья и ты нормально ее обеспечиваешь?

– Шовинизм, как он есть.

– И что у тебя есть ребенок.

(Я бы не стал это упоминать при других обстоятельствах, потому что «жена» Тони недавно сделала «чистку», как он это обозвал. Но он меня разозлил своими несправедливыми нападками.)

– Я думал, что это была нежелательная беременность.

– Мы не планировали, чтобы так скоро, да. Но это уже не имеет значения.

– Я тут подумал, что было бы забавно: пусть компания «Дурекс» выпускает дырявые гондоны, и тогда мы получим новое, зрелое поколение – серьезное, заботливое, ответственное по самые яйца. Кто знает, может быть, они даже начнут покупать мои гребучие книги.

Мы прошли еще дальше и остановились у клумб с душистым горошком.

– Да, кстати. – Тони подвигал локтем вверх-вниз. Этот скабрезный жест мы придумали в школе, и означал он то самое. – Ты уже поимел кого-нибудь на стороне?

Сначала я думал ответить, что это не его собачье дело. Потом решил промолчать. Но, подумав секунды три (почему так долго?), просто ответил, что нет.

– Интересно.

– Что интересно? – (Да что он себе позволяет, в конце концов?) – Что люди могут быть верны друг другу целых шесть лет? Ты сам не выдержал бы и недели?

– Нет. Интересно, что ты сделал паузу перед этим «нет». Это как понимать? «Нет, но был бы не прочь»? «Нет, но на прошлой неделе едва не сподобился»? «Нет, потому что Марион затрахивает меня до потери пульса»?

– На самом деле это было: «А не дать ли ему по морде? Хотя нет, лучше скажу ему правду». Как я понимаю, вы с Келли – люди современные, у вас и на этот счет есть договоренность, что каждый свободен в своих поступках.

– Современные, старомодные – не важно, как это назвать. Все, что угодно, только не этот твой дремучий иудеохристианский подход, замешенный на морали викторианских дрочил, ненавидевших секс. – Он вызывающе посмотрел на меня.

– Но я не иудей, и не хожу в церковь, и не дрочу – я просто люблю свою жену.

– Все так говорят. И продолжают так говорить, когда заводят любовниц. Как я понимаю, ты до сих пор еще веришь, что смерть – это конец, что после смерти уже не будет ничего?

– Ну конечно.

– Ну хоть какое-то облегчение. И ты спокойно смирился с мыслью, что до самой смерти не оприходуешь больше ни одной женщины? У меня в голове не укладывается, что такое возможно. Я бы просто с ума сошел. Ну то есть я ни капельки не сомневаюсь, что Марион – просто богиня в постели и все такое, что она втыкается пятками тебе в уши и высасывает из тебя все до последней капли, и тем не менее…

Мне хотелось быстрее закончить этот разговор, но то, что он сейчас сказал про Марион… это было настолько противно (убери свои грязные руки от моей жены)… и потом: кто он такой, чтобы учить меня жить?!

– Не стану вдаваться в подробности, которые, как я понял, ты бы с удовольствием обсудил, но наша с ней половая жизнь, – я умолк на мгновение, уже ощущая себя предателем, – всегда была… ну, в общем, достаточно разнообразной…

Тони снова подвигал локтем вверх-вниз.

– Ты хочешь сказать…

Я все-таки попытался его оборвать:

– Послушай, если ты живешь на линии «Метрополитен», это еще не значит, что ты не слышал о… – Я был вне себя от злости и даже не смог завершить фразу. Перед глазами вставали такие картины… мне самому стало стыдно.

– Ты следи за тем, что говоришь, – радостно отозвался Тони. – Одно неосторожное слово – и браку конец.

– А что касается того, чтобы не… спать с другими женщинами, у меня к этому свой подход. Не такой, как у тебя. Когда я занимаюсь любовью с Марион, я не думаю при этом: «Надеюсь, я не умру, прежде чем трахну кого-то еще». И потом, если ты привыкаешь… к икре, тебя уже не тянет на… вареную треску.

– В море есть и другие рыбы, не только треска. Рыбы, рыбы, рыбоньки. – Тони не стал продолжать. Он улыбался и ждал, что я подхвачу и продолжу.

Я был взбешен и раздражен. И больше всего меня злило собственное неудачное сравнение.

– И как бы то ни было, я не верю в эти новые постулаты. Раньше было: не долбись на стороне, потому что ты будешь несчастлив, и подхватишь сифилис, и заразишь жену, и у вас будут дети-дебилы, как у Стриндберга, или у Ибсена, или у кого там, не помню. Теперь это звучит: долбись на стороне, иначе умрешь от скуки, и сам станешь нудным и скучным, и не познакомишься с новыми, интересными людьми, и в конце концов станешь импотентом со всеми, кроме любимой женушки.

– И это, по-твоему, неправильно?

– Конечно это неправильно. Это всего лишь модный предрассудок.

– Тогда почему ты так бесишься? Почему с пеной у рта бросаешься на защиту своих убеждений?

– Потому что такие, как ты, вечно изводят таких, как я, всячески нас клеймят и пишут об этом книги. Помнишь, когда мы были совсем мальчишками, кто-то придумал теорию «В поддержку супружеской неверности»? Я признаю, что в каких-то случаях эта идея вполне правомерна. Только в последнее время с ней как-то уж чересчур носятся. Скоро быть верным жене станет просто неприличным.

Тони молчал. Я чувствовал, что он готовит достойную отповедь.

– То есть ты верный муж вовсе не потому, что так завещал Господь Бог?

– Разумеется, нет.

– Тогда, может быть, из таких соображений: не долбись на стороне, чтобы не дать жене повода тоже пойти налево?

– Нет, я в этом смысле не собственник.

– Может быть, в твоем случае дело вообще не в принципах?

Я вдруг встревожился. У меня было такое чувство, как будто меня подталкивают к корыту с раствором, в котором купают овец. Только в корыте не мыльный раствор, а, скорее всего, кислота – зная Тони. Он продолжал:

– А ты когда-нибудь обсуждал это с Марион?

– Нет.

– А почему нет? Я думал, это самое первое, что обсуждают женатые пары.

– Ну, если честно, я пару раз думал завести такой разговор, но не знал, как приступить… чтобы она не подумала, что за этим что-то стоит.

– Или, вернее, кто-то.

– Как скажешь.

– То есть ты не знаешь, против она или нет?

– Я уверен, что против. Точно так же, как я был бы против, если бы у нее кто-то был.

– Но она тебя тоже не спрашивала напрямую?

– Нет. Я же сказал, что нет.

– Стало быть, это просто…

– …просто мое ощущение. Но очень сильное. Я это знаю; я чувствую.

Тони вздохнул нарочито тяжко. «Вот сейчас он меня окунет в корыто», – подумал я. С кислотой.

– Чего вздыхаешь? – Я попытался сбить его с мысли. – Я для тебя недостаточно интересный случай с точки зрения супружеской неверности?

– Да нет. Я просто подумал, как все меняется. Помнишь, еще в школе, когда Жизнь была с большой буквы и нам казалось, что стоит только закончить школу – и вот оно, Настоящее, мы с тобой думали, что жить – значит открывать для себя или самим выводить некие определенные принципы, исходя из которых ты принимаешь решения и делаешь выбор? Тогда это казалось вполне очевидным для всякого, кроме дебилов-дрочил. Помнишь, как мы читали позднего Толстого, все эти брошюрки типа «Как и зачем жить»? И я просто подумал, что ты бы, наверное, стал презирать себя, если бы уже тогда знал: все закончится тем, что ты будешь принимать решения, основываясь на смутном предчувствии, которое было бы легко подтвердить, но тебе просто лень. То есть не то чтобы это меня удивило. Я просто расстроен.

Потом была долгая пауза, причем мы оба старались не смотреть друг на друга. У меня было чувство, что на этот раз esprit de l’escalier[98] проявится очень не скоро. Во всяком случае, не так быстро, как обычно. В конце концов Тони продолжил:

– Ну то есть я тоже ничем не лучше. Наверное, я принимаю большинство решений, основываясь исключительно на эгоизме, который называю прагматизмом. И это, наверное, так же погано, как и то, что делаешь ты.

Впечатление было такое, что, благополучно меня утопив, он дождался, пока мое тело выбросит на берег, и попробовал меня откачать – не вполне искренне, но и на том спасибо.

Мы вернулись в дом; а по дороге я рассказал ему много чего интересного про овощи и цветочки.

Предыдущая главаГлава 31 из 69Следующая глава