– Что ж вы творите, Николай Михалыч? – в голосе Ванновского упрёк, но в глазах пляшут чёртики. – Прессу обижать нехорошо. А вы на человека с кулаками.
Вздыхаю и угрюмо разглядываю сбитые костяшки на правой ладони. Я и в своё-то время и в своём мире не особо любил этих акул пера. Хотя почти и не пересекался с их братией, но посудите сами, заголовок – сплошное «про Ерёму» – ничего общего с бойким «про Фому», а начнёшь вчитываться в сам материал – ничего общего с заголовком, вообще о другом. Лишь бы набить цену своим писулькам, повысить рейтинг и читаемость. И эта любовь выворачивать перед публикой грязное бельё живых и мёртвых знаменитостей. Хотя были и среди этой пены и накипи нормальные журналисты, хваткие, правдивые.
– Д-д-дерьмо ваш Соколово-С-с-трунин, п-п-поет и п-пляшет под брит-т-танскую дудку и на британские баб-б-бки…
Прикусываю язык – «бабки» здесь и сейчас это «старушки божий одуванчик», а не финансовые средства.
– Бабки? – Ванновский смотрит непонимающе.
– Э-э… (Что-то надо срочно придумать… но что?) Сергей П-п-петрович, это д-д-дядюшка мой по-о-окойный… (Боже, что я несу?) с-с-сотенные так н-называл.
– «Катеньки»?
– Н-н-ну да. Там же п-портрет Ек-катерины Великой, а она б-бабушка аж д-двух имп-п-ператоров – «царская б-бабка».
– Большой оригинал был ваш покойный дядюшка, – Ванновский усмехается – похоже, мое скомканное объяснение он принял.
– Пресса бывает разная, – продолжает Сергей Петрович дипломатично, – вы и американцев видели, и британцев, в бане с ними парились и водку пили.
– Так то д-дипломатия… – пыхчу я недовольно.
– С господином Гиляровским вы вообще сражались бок о бок. Наслышан я о его подвигах. С ним-то у вас любовь и согласие.
– В-владимир Ал-лексеевич, д-д-другое д-дело. Он – с-свой. А эт-тот…
– Тоже свой. Такой же подданный Российской империи, как и мы с вами. К тому же ему покровительствует великий князь Владимир Александрович…
Оп-па-на… Этого ещё не хватало.
– Вы же, Николай Михалыч, человек вроде выдержанный, а тут у вас как тормоза на паровозе отказали. Что на вас нашло?
А действительно, что на меня нашло, чтобы я в такой ярости набросился на сугубо гражданского человека, да ещё и с кулаками? Ну, и что, что он уверен в нашем поражении в войне? В моей-то истории всё так и случилось. Россия проиграла. И не только потому, что Британия играла на стороне японцев, были и внутренние причины, приведшие страну к поражению: экономические, социальные и военные. Хотеть победы своей стране и видеть при этом её недостатки и проблемы разве так уж несовместимо?
Покаянно развожу руками перед Сергеем Петровичем.
– В-виноват. К-контузия…
– Этой версии и придерживайтесь, ротмистр. И я так начальству доложу, – Ванновский подмигивает, хлопает меня дружески по плечу. – Да, я тут вам… гостинчик.
Он кладёт на тумбочку увесистый бумажный свёрток, надёжно перевязанный шпагатом. Внутри что-то явственно булькает.
– Поправляйтесь, Николай Михалыч. Честь имею.
Ванновский покидает палату. Аккуратно разворачиваю сверток. Бутылка шустовского, консервированные фрукты производства Северо-Американских Соединенных Штатов, пара плиток швейцарского горького шоколада. Надо же – «Nestle»[9]…
Дверь еле слышно скрипит, поднимаю голову – в щели сверкает любопытный глаз.
– К-кто там п-прячется? З-заходи, не б-бойся, – с трудом выговариваю я.
В палату пробирается целая делегация: хромой, кривой и прочие увечные: Скоробут, Будённый, оба Лукашина и Жалдырин. Скоробут на костылях, Жалдырин с замотанной бинтами головой, Тимофей с правой рукой на перевязи, Будённый – с пиратской повязкой поперёк усатой физиономии, прикрывающей левый глаз. Один Иван Лукашин без видимых внешних повреждений, ну, да известно же, что на оборотнях обычные раны, причинённые не серебряным оружием, заживают на раз.
– Б-братцы!!!
Обнимаю своих бойцов.
– Что с г-глазом, С-семён?
– А нет больше глаза, вашбродь. Но ничего, так даже сподручнее целиться.
– Не п-переживай, С-семён Михалыч, Ку-утузов вон, т-тоже без глаза, а д-до фельдмаршала дос-служился.
– Скажете тоже… – Будённый смущенно крутит ус.
– Д-да уж поверь м-моему слову. А что с ос-стальными, где ещё уцелевшие?
Бойцы переглядываются. Кузьма смущённо чешет затылок.
– А нет, Николай Михалыч, более уцелевших…
– К-как нет? – в глазах предательски щиплет. – А Ц-ц-цирус?
– Истёк кровью поручик, ещё до прихода санитаров, – вступает в разговор Жалдырин.
Тяжесть наваливается на сердце.
– С-савельич?
– Уложил вокруг себя два десятка япошек наш унтер, крушил их винтовкой, словно булавой, когда патроны все вышли, – Кузьма неожиданно шмыгает носом, – Снарядом их накрыло. Так всё перемешало, что когда хоронили… в общем, не смогли разобрать, где Савельич, а где его супротивники. В закрытом гробу схоронили.
Скоробут осеняет себя странным жестом: мизинец и указательный пальцы выставлены вперед, средний и безымянный согнуты к ладони и удерживаются большим пальцем – наша нечисть использует его там, где обычный человек перекрестился бы[10].
Я и Будённый крестимся, остальные повторяют жест моего ординарца. Вздыхаю.
– Н-негусто нас ос-сталось от ц-целого э-эс-скадрона… особ-бого на-азначения.
– Ещё Горощеня, – вступает в беседу старший Лукашин.
– А ч-чего он не с в-вами?
– Лежит он. Не встает. В сознание не приходит. Но живой. Доктора бьются, чтобы в сознание привести, да покамест без толку.
– Лад-дно, б-братцы, к-кости есть, а м-мясо нарастёт. По-осуду н-найдёте?
Чтобы русский солдат да не нашёл посуду, ежели представляется случай выпить? Да в госпитале? Будённый исчез на пару минут и вернулся, уже позвякивая чем-то таинственно в карманах коротковатого ему госпитального халата. Жестом фокусника Семён Михалыч извлёк из карманов пробирки.
– Вот… Только придётся в руках их держать. Не поставить трёклятые склянки.
Откупориваю подарок полковника Ванновского. Разливаю по склянкам. Протягиваю шоколад бойцам.
– Ломайте, б-братцы.
Первую пьём в молчании за помин и упокой. Вторую – за скорейшее выздоровление и возвращение в строй. Третью – за победу. Да много ли того коньяка было на пятерых выздоравливающих лбов. Мы как раз закусываем за последней пробиркой, когда в палату заглядывает Обнорский. Госпитальный эскулап только руками всплёскивает.
– Господа, да что ж это такое?! Мало того, что нарушение дисциплины, так ещё и всех строжайших врачебных предписаний! Пьянству в палате не место.
– Не к-кипятитесь, С-сергей Ив-ваныч, – стараюсь добавить в голос максимум доброжелательности и радушия. – А-алк-коголь, к-как говорится, в-в небольших д-дозах не только в-вреден, но и по-полезен. Вот, с-с-скажем, коньяк – н-нормализует арте-териальное давление. К тому же н-нельзя было не по-помянуть п-павших товарищей н-наших.
Обнорский смягчается.
– Ну, разве что помянуть павших за Отечество и государя… Но впредь прошу не нарушать. К тому же, лично вам, Николай Михалыч, даже коньяк не слишком полезен при последствиях очередной вашей контузии.
Покаянно развожу руками. Бойцы мои, смущённо покашливая, тянутся к выходу из палаты. Обнорский смотрит на часы.
– До обеда пара часов, господин ротмистр, постарайтесь поспать. Я бы дал вам снотворного, да боюсь, в сочетании с шустовским, действие может быть непредсказуемым. Так что сами виноваты. Спать, есть, лечиться – вот ваша боевая задача на ближайшее время. Считайте, это приказ.
Обнорский покидает палату. Ну, приказ так приказ.
Заваливаюсь на госпитальную койку. Сквозь тощеватый матрас чувствуются жёсткие металлические конструкции раскладной койки. Подсовываю под ухо такую же тощую, как матрас, подушку. Закрываю глаза. От выпитого коньяка в теле приятная истома.
За окном шумит дождь. Барабанит капелью-шрапнелью по стеклу и подоконнику. Мерный шум убаюкивает. Дождь это хорошо – дороги развезет, японцам будет сложно подвозить припасы и подкрепления. В мокрых окопах не согреться. Толком не приготовить горячую пищу. Всё сырое и даже мокрое. Мерзко и противно. Грязь пудовыми веригами налипает на сапогах. Хочется домой, а не воевать.
Маньчжурская осень потихоньку показывает свои острые зубки. Наступать в такую погоду не принято. Впрочем, всё вышеперечисленное касается и русской армии.
Веки тяжелеют, наливаются свинцом. Мерный шум дождя, словно рокот далёких тамтамов…
…Рокот далеких тамтамов… или шум тропического дождя. Барабанят капли по выцветшему под жарким южноафриканским солнцем почти добела брезенту. И тут же их перекрывают хлёсткие звуки ударов и не менее хлёсткие ругательства на африкаанс. Нет, голландского бурского я не знаю, но тональность криков не оставляет никаких сомнений. Открываю глаза – дальше поспать всё равно уже не удастся. Откидываю прочь одеяло и быстро одеваюсь, отвожу в сторону полог палатки – так и есть под дождём Михель ван Хаас, двадцатипятилетний бур с окладистой бородой лупцует что есть силы какого-то чернокожего кафра. Тот лишь испуганно вращает белыми зрачками и верещит тонким голосом:
– Baas! Baas![11]
Негр вжимает голову в плечи, сквозь старое ветхое одеяло, служащее ему одеждой, проглядывает жилистое и мускулистое бронзовое тело. Лицо кафра всё в кровоподтеках и синяках, от страха стало совсем жёлто-бурым, как кожа на его ладонях.
– Михель! – рявкаю из палатки. – Ты же насмерть его забьёшь? Чем тебе опять досадил твой слуга?
Бур оборачивается ко мне, оставляя на время бедного кафра в покое, но не выпуская того из рук.
– Слуга? Неужели ты не видишь, что это не мой Узикулуме. Это британский шпион.
– Да с чего ты взял?
Кафр неожиданно вырывается из рук бура и бросается ко мне, вцепляясь мне в колени, он словно в лихорадке стучит зубами и только мог, что гортанно выкрикивать свое неизменное «Baas!Baas!». Белки его глаз почти закатились. Зрелище неприятное и омерзительное. От тела кафра буквально разило чем-то кислым и острым – страхом, ужасом и болью.
Михель отрывает его от меня.
– Говори, alia Krachta[12], были у тебя какие бумаги или нет?! – ревет бур раненым медведем и бьет что есть силы негра в живот.
От удара кафр только кряхтит сильнее прежнего и вовсе закатывает глаза.
– Михель! – матерюсь по-русски от души. – Ты из него душу выбьешь, а ответа не добьёшься. Что здесь происходит?
– Я этого мерзавца накрыл в краале[13], он там, похоже, на ночь решил устроиться. Ясен же пень, что британский лазутчик! Ни одного местного бюргера не смог назвать по имени. И ведь ничего при нем, кроме этой палки.
Михель протягивает мне палку. Посох – не посох.
Верчу в руках. Сук, довольно длинный, какого-то местного южноафриканского дерева. Древесина тверда, производит впечатление маслянистой. Смотрю на кафра, который несколько притих, пользуясь случившейся в побоях паузой.
– Он точно британский шпион, Михель? Ты хоть обыскал его как следует?
– Обыскал. Ничего, – бур с досадой сплевывает тягучей слюной на пыльную землю. – Да что может быть хорошего от черномазых? Особенно, после того как англичане стали обещать им деньги за любые сведения о наших укреплениях и частях.
Михель выхватил у меня посох кафра и замахивается.
– Сознавайся, goddam![14] – Палка с треском опускается на кучерявую башку кафра, и вершина посоха разлетается на куски.
На землю выпадает тщательно свернутая трубочкой бумажка.
Поднимаю, разворачиваю – вот же ж!.. На листке отчетливо вычерченный план бурских укреплений на ближайших холмах Энд-хилле и Лангер-хилле вплоть до отдельных орудий и препятствий из колючей проволоки.
Негр, словно загипнотизированный, смотрит на бумажку в моей руке. Михель вскинул свою магазинку. Капли дождя на тёмном металле ствола собираются в непонятный завораживающий узор. Чёрный зрачок винтовочного дула смотрит пойманному английскому шпиону прямо в лоб. Лицо кафра из бурого становится почти белым, капли дождя, словно слёзы, вымочили и избороздили своими дорожками всё его лицо.
– Baas! Baas!.. – изо рта кафра несутся даже не слова, а какое-то змеиное шипение. Поднятые скрюченные пальцы, измазанные в дорожной грязи, корчатся в умоляющем жесте.
Сухо трещит выстрел. Михель озабоченно дёргает затвор магазинки, выталкивая латунную, воняющую кислым сгоревшим пороховым дымком, гильзу. Негр-шпион лежит пластом, пуля вошла ему прямо в бровь. Грязные бронзовые босые пятки в последних спазмах месят грязь. На затылке вместо кучерявых волос алеет алым пятном сгусток крови и мозга.
– Можно было его допросить, Михель.
– На кой чёрт, Ник? – Михель вешает винтовку на плечо. – Он всё равно бы лепетал свое бесконечное «Baas» и не сказал бы ничего толком. Англичане убили моего отца, обоих братьев… А я должен церемониться с этой черномазой мерзостью, подкупленной их золотом? Теперь, когда наша Претория пала, вся эта шваль разом превратилась в дармовых шпионов англичан. Искусных и преданных своим новым хозяевам. Ты знаешь, что их мелкие шайки, пользуясь тем, что мы, мужчины, на войне, наводят настоящий террор на наших женщин на фермах, оставшихся без защиты?
Рядом с нами осаживает лошадку посыльный из штаба нашего Русского отряда.
– Ван Саакс, Гордеев! Капитан Ганецкий вызывает вас в штаб!..
– …Коленька, Коленька!.. – голос Сони и ее руки вырывают меня из цепкого африканского сна.
С громким вздохом втягиваю в себя воздух. Озабоченное лицо Сони прямо передо мной.
– Я вошла, а ты не дышишь. Я так испугалась за тебя…
– В-всё в п-порядке, С-сонечка, милая. П-просто сон т-тяжелый… – Э, да у неё никак слезинки повисли на ресницах?
Соня смахивает тыльной стороной крохотные капельки с ресниц.
– Не пугай так меня больше. Извольте отобедать, господин ротмистр.
Соня ставит на тумбочку судки с больничным обедом – как всегда безвкусным и пресным. Ем с её помощью, а сам думаю – что же такое мне приснилось? Сам я, Лёха Шейнин, в Южной Африке никогда не был. В отличие от Сирии. А тут такой эффект присутствия. Явно англо-бурская война, на которой хозяин этого тела Гордеев, как я уже выяснил, успел повоевать добровольцем – даже Черчилля в плен брал.
Сон же относился к более позднему периоду войны, когда англичане уже взяли Преторию, и дело шло к превращению относительно регулярных боевых действий в полную партизанщину со стороны буров.
Выходит, настоящий Гордеев где-то жив в глубинах нашего общего сознания? Так, может, и странно резкая реакция на Соколово-Струнина с его мордобитием – это проявление подлинного Гордеева? Ведь она наступила после слов журналиста об издании его газеты в Лондоне.
Чёрт его знает, чем так насолили инглиши Гордееву в Южной Африке?
– Коля?! Ты меня совсем не слушаешь? – возмущённый голос берегини вырывает меня из раздумий, я аж едва не поперхнулся ложкой безвкусной несолёной каши-размазни, которой Соня заботливо меня потчует.
– Прости, я всё ещё был в мыслях о своём странном сне…
– Что же тебе снилось? – Соня салфеткой вытирает мне испачканные едой губы.
– Не поверишь… Мне снился Трансвааль…
– Что же тут странного? Ты же воевал там.
Я прикусываю язык. Опять чуть не проговорился. Надо срочно съезжать с этой темы.
– Да, ты права, просто уж очень живой сон… А скажи, Гиляровский не уехал ли?
– Нет, он здесь в Ляояне. Сперва хлопотал перед наместником и Куропаткиным, чтобы тебя не отдавали под суд, а теперь заперся в гостинице и строчит день и ночь репортажи сразу для нескольких московских газет.
– Я очень хочу его увидеть. Сможешь передать ему мою просьбу?
– Тебе не стоит пока покидать госпиталь, Коленька. Ты ещё не оправился после всех ранений.
Вздыхаю. Женщины, они такие разные, но у всех у них так много общего.
– Могла бы ты пригласить его сюда? Мне, правда, настоятельно необходимо как можно быстрее с ним увидеться.
– Хорошо. Но сперва доешь и получи сполна отпущенную тебе порцию лекарств.
Соня протягивает мне кружку с чаем и горсть таблеток и порошков. Что ж, если это необходимо. Покорно глотаю снадобья из очаровательных ручек.