— Доброе утро, миссис Джонс.
— Доброе утро, миссис Смит. Как я рада вас видеть! А вы с детьми?
— Да, с обеими близняшками. Мы с вами давно не виделись, за это время у меня родилась еще одна дочка. Это случилось так неожиданно, что я даже не успела сшить ей новую одежду, так что пришлось оставить ее дома. А как поживает ваш муж?
— У него все очень хорошо, спасибо. Разве что ангина не давала покоя, но королева Виктория (вы же знаете, она моя бабушка) прислала ему ящик ананасов и он мгновенно вылечился. А это ваша новая служанка?
— Да, ее зовут Гвен. Она у меня всего два дня. Гвен, познакомься: это моя подруга миссис Смит.
— Доброе утро, миссис Смит. Обед будет готов минут через десять.
— Вряд ли нужно было знакомить меня со служанкой. Я могла бы обратиться к ней и без этого.
— Ну, она не совсем служанка, а скорее экономка, а с экономками принято знакомить. У миссис Сэмюэл Джозефс была экономка, уж я-то знаю.
— Да ладно, неважно, — беспечно сказала новая служанка, взбивая шоколадный заварной крем обломком прищепки. На бетонной приступке живописно запекался ужин, и служанка принялась расстилать скатерть на широкой розовой садовой скамье. Перед каждым сидящим она поставила по две тарелки из листьев герани, положила вилку из сосновых иголок и нож из веточки. Три маргаритки на лавровом листе вместо яичницы; нарезанные лепестки фуксии вместо холодного мяса; чудесные биточки, приготовленные из земли, воды и семян одуванчика; и шоколадный заварной крем, который она решила подать прямо в раковинах пауа.
— О детях не стоит беспокоиться, — любезно сказала миссис Смит. — Можете просто взять эту бутылычку и наполнить ее из-под крана — я имею в виду, на молочной ферме.
— Как скажете, — сказала Гвен и шепнула миссис Джонс: — Сходить и попросить у Элис чуток настоящего молока?
Но тут кто-то позвал с крыльца дома:
— Дети! Дети!
И званый завтрак мгновенно испарился, а прелестный стол с биточками и яйцами на камнях достался муравьишкам да старушке-улитке, которая выставила дрожащие рожки из-за края розовой садовой скамейки и принялась неторопливо обгрызать тарелку из герани.
— Идите к парадной двери, дети! Рэгз с Пипом пришли.
Трауты приходились им двоюродными братьями. Они жили примерно в миле отсюда, и их дом назывался «Хижиной с араукарией». Пип был высоковат для своих лет, с гладкими черными волосами и бледным лицом, а Рэгз — очень маленький и такой худой, что, когда он раздевался, лопатки торчали у него на спине, словно крылышки. У них была дворняжка с бледно-голубыми глазами и длинным загнутым на конце хвостом. Пса звали Снукер, и он повсюду ходил за ними. Мальчишки постоянно причесывали Снукера щеткой и натирали его разными необычными смесями, состряпанными Пипом, которые тот прятал ото всех в разбитом кувшине, накрытом крышкой от старого чайника. Секретом этих смесей Пип не делился даже с Рэгзом. Тот лишь видел, как Пип смешивал карболовый зубной порошок с измельченной серой и, наверное, щепоткой крахмала — чтобы у Снукера шерсть дыбом стояла. Но Рэгз знал, что это еще не все. Пип не хотел ему рассказывать, что он туда добавлял помимо этого. Рэгз про себя думал, что порох. И никогда, ни под каким предлогом Пип не разрешал ему помогать или наблюдать за приготовлением, поскольку это было опасно. «Если хоть капля попадет в глаз, — объяснял он, помешивая снадобье железной ложкой, — ослепнешь на всю жизнь. А если хорошенько стукнуть, и вовсе рванет. Риск небольшой, но есть. Хватит двух ложек на керосиновую банку воды, чтобы изничтожить целую тьму блох». Тем не менее Снукер все свободное время выкусывался и чесался и от него ужасно воняло.
— Просто он шикарный бойцовый пес, — объяснял Пип. — От бойцовых собак всегда пахнет…
Раньше братья Трауты часто ездили в город и целый день проводили у Бернеллов, но теперь, когда они стали соседями и поселились в этом большом доме с чудным садом, они стали очень дружелюбными. К тому же обоим нравилось играть с девочками: Пип мог морочить им голову, и Лотти Бернелл было очень легко напугать, а Рэгз, к стыду своему, обожал кукол. Как он смотрел на спящую куклу и что-то шептал, застенчиво улыбаясь! А самым большим удовольствием для него было потянуться и самому взять куклу.
— Обними ее. Да не напрягай так руки, а то уронишь, — сурово командовала Изабель.
Сейчас они стояли на веранде и придерживали Снукера, рвавшегося в дом. Туда его не пускали, потому что тетя Линда не выносила славных собак.
— Мы приехали с мамой на автобусе, — рассказывали они, — пробудем у вас до вечера и останемся на чай. Тете Линде мы привезли наших имбирных пряников. Их наша Минни печет. Там сплошные орехи — вы столько никогда не видели!
— Миндаль я сам чистил, — добавил Пип. — Просто сунул руку в кастрюлю с кипятком, вытащил их оттуда, слегка прижал, и орехи повыскакивали из кожуры — некоторые аж до потолка долетели. Скажи, Рэгз?
— Когда дома готовят торт, — рассказывал Пип, — мы с Рэгзом всегда помогаем на кухне. Мне дают миску, а ему ложку и взбивалку для яиц. Самый вкусный торт — бисквитный. Он еще пенится весь.
Он сбежал по ступенькам веранды на лужайку, уперся руками в траву, наклонился вперед и чуть не встал на голову.
— Фух! — сказал Пип. — Сплошные бугры! А встать на голову можно только на ровном. Дома я нашу араукарию по кругу на голове обхожу. Ну, почти. Скажи, Рэгз?
— Ну, почти, — еле слышно ответил Рэгз.
— А ты попробуй на веранде. Там совсем ровно, — сказала Лотти.
— Больно ты умная, — сказал Пип. — Надо же на чем-то мягком. А то если дернешься, даже совсем чуть-чуть, то упадешь вот так и ударишься. Шея тогда — щелк! — и переломится. Мне папа рассказывал…
— А давайте играть, — предложила Кезия.
— Да, давайте во что-нибудь поиграем.
— Очень хорошо, — быстро сказала Изабель, — будем играть в больницу. Я буду медсестрой, Пип — доктором, а ты, Рэгз и Лотти — больными.
Но Лотти не хотелось в это играть, потому что в прошлый раз Пип что-то впрыснул ей в горло и было ужасно больно.
— Тьфу, — сказал Пип. — Это же был просто сок из апельсиновой кожуры.
— Тогда давайте играть в семью, — предложила Изабель. — Пип будет моим мужем, а вы — нашими тремя любимыми детками! Рэгз пусть будет младенцем.
— Ненавижу играть в семью, — сказала Кезия, — ты вечно заставляешь нас ходить под ручку в церковь, а потом возвращаться домой и ложиться в постель.
Пип вдруг достал из кармана грязный носовой платок.
— Снукер, ко мне! — позвал он.
Но Снукер, как обычно, улизнул от него, поджав длинный загнутый хвост. Пип запрыгнул на него сверху и прижал коленями.
— Держи его крепко за голову, Рэгз, — сказал он, повязав на голову Снукера платок со смешным торчащим узлом сверху.
— А это еще зачем? — спросила Лотти.
— Чтобы уши у него прижимались сильнее к голове, — объяснил Пип. — У всех бойцовых собак уши как бы отведены назад и навострены. А у Снукера уши паршивые — слишком мягкие.
— Понятно, — сказала Кезия. — Они все время заворачиваются — ненавижу.
— Ну, не совсем, — сказал Пип, — но я хочу, чтобы уши у него выглядели чуть-чуть посвирепее, понимаешь?
Снукер лег на землю и вяло попытался стащить с себя лапой платок, но, убедившись, что это невозможно, поплелся за детьми с обмотанной грязным платком головой, вздрагивая от муки.
Мимо прошагал Пэт. В руке он держал маленький томагавк, поблескивавший на солнце.
— Пойдемте со мной, — сказал он детям, — я вам покажу, как короли Ирландии уткам головы отрубают.
Дети не двинулись с места. Они не поверили ему: он часто так шутил, да и братья Трауты никогда раньше Пэта не видели.
— Ну, пойдем, — уговаривал он, с улыбкой протягивая руку Кезии.
— Голову настоящей утки? С нашего выгона, где пасутся куры и утки?
— Ага, — сказал Пэт.
Она положила ладонь в его жесткую и сухую руку, а он сунул томагавк за пояс и протянул вторую Рэгзу. Он обожал детвору.
— Я придержу голову Снукера, если будет хоть какая-то кровь, — сказал Пип, стараясь не показывать своего волнения, — а то при виде крови он иногда становится просто бешеный.
И он побежал вперед, волоча Снукера за узел на платке.
— Ты думаешь, нам можно? — шепнула Изабель Лотти. — Мы же не спросили разрешения ни у бабушки, ни у кого-то еще.
— С нами же Пэт, — ответила Лотти.
В глубине фруктового сада в штакетнике сделали калитку. Она вела на крутой берег, спускавшийся к перекинутому через речку мосту, и, перейдя по нему на другой берег, вы попадали на окраину выгонов. Бывшую конюшенку на первом выгоне теперь переделали в птичник. Вокруг раскинулся загон для кур, огражденный проволочной сеткой, который заново построил Пэт. Куры разбрелись по всему выгону, добравшись до самой мусорной свалки в ложбине на другой стороне, а утки держались поближе к речке, протекавшей под мостом вплотную к птичнику. Над потоком нависали высокие кусты с красными листьями, ослепительно желтыми цветами и гроздьями красных и белых ягод, а чуть дальше виднелись кресс-салат и какое-то водное растение с похожими на желтую наперстянку цветами. Местами речка была такой широкой и мелкой, что ее можно было перейти по камням, но кое-где она вдруг превращалась в каменистую лужу с крутыми стенками, напоминавшую озерцо с пеной по краям и дрожащими пузырьками. В этих-то лужах любили плавать крупные белые утки, обгладывая заросшие травой берега. Они курсировали туда-сюда, начищая свои ослепительные грудки, а под ними в прозрачной стоячей воде двигались вверх ногами другие утки с желтыми клювами и лапами.
— Ну вот и они, — сказал Пэт. — Наша маленькая ирландская флотилия. А вон, глядите, старый адмирал: шея зеленая, а на хвосте шикарный маленький флагшток!
Он достал из кармана горсть зерна и не спеша направился к птичнику. Широкополая соломенная шляпа со смятой тульей съехала Пэту на глаза.
— Ути-ути-ути-ути!
— Кря-кря-кря! — откликнулись утки, причаливая, плюхаясь на землю и карабкаясь на берег. Они вытянулись вслед за Пэтом длинной ковыляющей шеренгой. Он заманивал их, притворяясь, будто разбрасывает зерно, и потряхивая его в руках, пока утки не окружили его со всех сторон, сомкнувшись крякающим и толкающимся белым кольцом. Куры вдалеке услышали шум и тоже побежали через весь выгон, вытянув шеи и расправив крылья, по-птичьи нелепо выворачивая лапы и недовольно кудахча на ходу.
Затем Пэт рассыпал зерно, и жадные утки принялись лопать. Он резко наклонился, схватил двух, сунул их, крякающих и вырывающихся, под мышки и зашагал к детям. Дергающиеся головы, плоские клювы и выпученные глаза напугали детей, и все, кроме Пипа, отступили.
— Ну чего вы, глупенькие? — крикнул он. — Они не кусаются — у них даже зубов нету, скажи, Пэт? Только вот эти две дырочки в голове, чтобы дышать.
— Подержишь одну, пока я закончу с другой? — спросил Пэт.
Пип выпустил Снукера.
— Еще как подержу! Давай сюда! У меня не вырвется. Пусть как хочет брыкается — давай мне, давай!
Когда Пэт вложил ему в руки белый ком, Пип чуть не разрыдался от счастья.
У двери птичника стоял старый пень. Пэт отнес туда вторую утку, крепко сжал ее в одной руке, выхватил маленький томагавк и, ровно уложив утку на пень, резко опустил томагавк — утиная голова слетела с пенька, а белые перья и его руку забрызгала кровь. Увидев ее, дети перестали бояться. Они столпились вокруг Пэта и завизжали, даже Изабель запрыгала и завопила: «Кровь! Кровь!» Пип совсем забыл про свою утку. Он просто отшвырнул ее в сторону с криком: «Я это видел! Видел!» — и запрыгал вокруг деревянной колоды.
Щеки Рэгза побледнели как бумага, он подскочил к утиной голове и потянулся к ней пальцем, собираясь потрогать, но тут же отдернул его и потянулся опять. Рэгз весь дрожал.
Даже перепуганная Лотти расхохоталась и закричала, тыча в утку пальцем:
— Кезия, глянь-глянь-глянь!
— Смотрите! — крикнул Пэт, опустив белую тушку на траву, и та заковыляла с бьющей струей крови вместо головы, поплелась в повисшей тишине к крутому уступу, ведущему к речке. Это было гвоздем программы.
— Видите? Видите? — заорал Пип и забегал между девочками, дергая их за передники.
— Как паровозик! Смешной миленький паровозик! — заверещала Изабель.
Вдруг Кезия бросилась к Пэту, обхватила руками за ноги и изо всех сил уткнулась ему головой в колени.
— Верни назад голову, верни назад голову! — закричала она.
Пэт наклонился, чтобы отодвинуть ее, но Кезия его не отпускала и не отводила голову. Она вцепилась что было сил и все всхлипывала: «Голову назад, голову назад», пока ее слова и всхлипы не слились в странное громкое сопение.
— Она неживая. Отвалилась. Она мертвая, — сказал Пип.
Пэт подхватил Кезию на руки. Ее чепец откинулся назад, и она отвернулась от Пэта, но зато прижалась лицом к его плечу и обняла за шею.
Дети затихли так же резко, как до этого раскричались, и встали вокруг мертвой утки. Рэгз больше не боялся мертвой головы. Он опустился на колени, погладил ее пальцем и сказал:
— Вряд ли голова уже совсем умерла. Пип, она еще теплая. Если я дам ей попить, вдруг она оживет?
На что Пип очень рассердился и сказал:
— Ну ты и дурачина!
Он свистнул Снукеру и пошел прочь. А Изабель подошла к Лотти, но та от нее отпрянула.
— И-за-бель! Зачем ты постоянно меня трогаешь?
— Ну вот, — сказал Пэт Кезии. — Ты у нас шикарная девчурка.
Кезия подняла руки и, прикоснувшись к его уху, что-то нащупала. Все еще дрожа, она приблизилась к нему лицом, чтобы рассмотреть, — оказалось, Пэт носит круглые золотые сережки. Как забавно! Она и не знала, что мужчины тоже носят серьги. Кезия очень удивилась. Она совсем забыла про утку.
— А они снимаются? — хрипло спросила она.
На верхнем этаже дома в теплой опрятной кухне служанка Элис принялась готовить полдничный чай. Она принарядилась: надела черное суконное платье, пахнувшее под мышками, белый фартук, плотный и шуршавший, как бумага, при каждом ее вдохе и движении, а на макушку крупными булавками приколола белый муслиновый бант. Свои удобные черные войлочные туфли она сменила на кожаные, тоже черные и «жуть как» натиравшие мозоли на мизинцах.
В кухне было тепло. Большая мясная муха, с жужжанием кружась, билась о потолок, из носика черного чайника вырывался завиток белого пара, а его крышка с грохотом плясала над клокочущим кипятком. Кухонные часы неспешно и размеренно тикали в теплом воздухе, словно щелкали старушечьи спицы, а иногда — без всякой причины, ведь на улице не было ни ветерка — тяжелые жалюзи раскачивались взад и вперед, стуча по окнам.
Элис готовила сандвичи с водяным крессом. На столе перед ней стояли тарелка сливочного масла и большая буханка под названием «барракуда», а в белой тряпице сушились сваленные в кучу зеленые листья. К тарелке с маслом она прислонила открытую книжицу — грязную, засаленную, с чахлым переплетом и потрепанными краями. Размешивая масло, прежде чем мазать его на хлеб, Элис читала:
«Увидеть во сне катафалк, запряженный четырьмя черными жуками, — дурная примета. Предвещает смерть близкого или дорогого человека, будь то отец, муж, брат, сын или суженый. Если черные жуки ползут прочь, это означает смерть от огня или от падения с высоты, как то: лестничный пролет, строительные леса и т. п.
Пауки. Если во сне по вам ползают пауки, это хорошая примета. Означает крупную сумму денег в скором будущем. Если вы находитесь в положении, то можно ожидать легкого разрешения от бремени. Но на шестом месяце следует остерегаться, чтобы не съесть моллюска, возможно, подаренного…»
Я вижу птиц большую стаю…
— О господи, — Элис выронила нож, — это же мисс Берил!
Она сунула сонник под блюдо с маслом, но не успела спрятать его как следует. Берил подскочила к столу и сразу заметила торчащую из-под блюда серую обложку, хотя и ничего не сказала Элис. Та все поняла по презрительной ухмылке мисс Берил, которая многозначительно подняла брови и прищурилась, словно присматриваясь, что же там лежит под краем тарелки. Элис решила, что, если мисс Берил спросит, она ответит: «Вас это не касается, мисс». Но она знала, что мисс Берил не спросит.
Вообще-то нрав у Элис был кроткий, но она всегда держала наготове колкие ответы на вопросы, которые ей никогда не зададут. Сочиняя их и постоянно прокручивая в голове, она успокаивалась, точно в действительности их произнесла, — так она сохраняла самоуважение, даже когда ощущала себя затравленной и боялась на ночь класть рядом спичечный коробок — а вдруг она случайно поотгрызает во сне головки у спичек?
— Ой, Элис, — начала мисс Берил, — на чай к нам придет один гость, так что разогрей, пожалуйста, тарелку вчерашних сконов, а еще подай новый бисквит «Виктория» и кофейный торт. И не забудь подложить под тарелки салфеточки, ладно? Потому что вчера ты опять про них забыла — и чаепитие вышло некрасивым и заурядным… И еще, Элис, прошу тебя, не надевай больше на чайник для полдника тот старый и страшный выцветший чехол. Он сгодится разве что по утрам. Да и вообще, честно говоря, лучше оставить его для кухни — он совсем уже потрепанный и пахнет. Надень лучше китайский — они лежат в ящике серванта в столовой. Ты все поняла? Подавай чай сразу, как будет готов.
Мисс Берил отвернулась.
Что сплошь на деревах поют… —
напевала она, уходя, очень довольная своим жестким обращением с Элис.
Зато Элис пришла в бешенство! К поручениям ей было не привыкать, но мисс Берил говорила с ней таким тоном, который она терпеть не могла. От этого тона у Элис все сжималось внутри — она буквально задрожала. Но больше всего Элис ненавидела мисс Берил за то, что она унижала ее своей манерой говорить так, будто ее нет рядом; и она никогда — никогда — не выходила из себя, даже когда Элис что-нибудь роняла или забывала. Казалось, будто мисс Берил только и ждет от нее промахов. «С вашего позволения, миссис Бернелл, — сказала воображаемая Элис, продолжая мазать маслом хлеб, — я предпочла бы не получать поручений от мисс Берил. Я всего лишь простая служанка — вон, даже на гитаре играть не умею…» Последний выпад так ей понравился, что она совершенно успокоилась и пошла с подносом по коридору в столовую.
— Остается одно, — услышала она, открывая дверь, — полностью обрезать рукава и просто нашить широкие полоски из черного бархата на плечи и руки.
Миссис Бернелл со своими сестрами проводила очень сложную операцию: перед ними на столе разложено было белое атласное платье. Пожилая миссис Фэйрфилд сидела на солнышке у окна с розовым вязаньем на коленях.
— Мои дорогие, — сказала Берил, — а вот наконец и чай, — и она освободила место для подноса. — Но, Доуди, — обратилась она к миссис Траут, — ведь я вряд ли осмелюсь появиться на людях совсем без рукавов?
— Дорогая, — ответила миссис Траут, — могу лишь сказать, что в новом каталоге «Месс Рединг» нет ни одного вечернего платья с малейшим намеком на рукава. У некоторых моделей на плече роза или лоскуток черного бархата, а на других нет даже этого — и они совершенно очаровательно смотрятся! У тебя платье с бархатными черными бретелями: на них прекрасно смотрелись бы красные маки. Может, нам взять парочку цветов с этой шляпы…
На ней была большая кремовая шляпа из итальянской соломки, украшенная венком из маков и маргариток. Недолго думая, она отколола ее и, положив на колени, провела руками по своим темным шелковистым волосам.
— По-моему, два мака смотрелись бы просто замечательно, — сказала Берил, — и стали бы верным завершением образа. Вот только я, разумеется, и слышать не хочу о том, чтобы ты брала их со своей новой шляпы, Доуди. Ни за что на свете!
— Это форменное растерзание, — сказала Линда, макая в солонку сэндвич с водяным крессом и улыбаясь сестре.
— Но я не испытываю никаких сантиментов к этой шляпе — как и к любой другой, по правде говоря, — ответила Доуди, с грустью глядя на броский убор у себя на коленях и глубоко вздыхая.
Собравшиеся за столом три сестры были очень не похожи друг на друга. Миссис Траут, высокая и бледная, с тяжелыми веками, нависшими над серыми глазами, и на редкость узкими запястьями и лодыжками, была настоящей красавицей. Но жизнь ей наскучила. Она была уверена, что скоро с ней случится что-то очень трагическое. Она предчувствовала это уже много лет. Она не могла в точности сказать, что именно должно произойти, но была почему-то «обречена». Частенько, когда она сидела, как сейчас, с мамой, Линдой и Берил, сердце шептало ей: «Ничего-то они не знают», или, как в этот раз: «Когда-нибудь эта шляпа станет такой насмешкой…» — и она точно так же глубоко вздыхала.
Всякий раз перед родами ей казалось, что теперь-то и разразится трагедия. Ребенок родится мертвым, или же она представляла, как няня входит к ее супругу Ричарду и говорит: «Ваш ребенок жив, но… — и тут няня указывала пальцем вверх, прямо как Агнес из „Дэвида Копперфильда“, — вашей жены больше нет». Однако ничего особенного не происходило, не считая того, что рождались мальчики, а ей хотелось девочек — нежных, ласковых, не слишком крепких маленьких девочек с вьющимися волосами и милыми тельцами, одетыми в белый расшитый голубыми нитями муслин.
После замужества она поселилась в «Хижине с араукарией». Каждое утро в восемь часов муж уезжал в город и возвращался лишь после половины седьмого. Минни была замечательной служанкой. Она делала все необходимое по дому, присматривала за мальчишками и даже работала в саду… Так миссис Траут сделалась заложницей вечных мигреней. Дни напролет она лежала на диване в гостиной, опустив жалюзи и положив на лоб льняной носовой платок, смоченный одеколоном. В это время она начинала задаваться вопросом — откуда эта уверенность, будто жизнь готовит ей страшную участь, и представляла, в чем эта участь заключалась… Мало-помалу она стала сочинять в голове целые романы, в которых сама выступала главной героиней, — и все они заканчивались катастрофой. «Дора (в этих романах она всегда думала о себе в третьем лице — так было почему-то трогательнее) чувствовала себя в то утро удивительно счастливой. Она лежала на веранде, глядя на тихий сад, и чувствовала, какой все-таки защищенной и блаженной была ее жизнь. Вдруг открылись ворота. Какой-то рабочий, совершенно ей не знакомый, поднялся по тропинке и, встав перед ней, снял кепку. На его грубом лице читалась жалость.
— У меня для вас плохие новости, мэм…
— Погибли? — воскликнула Дора, ломая руки. — Оба?..»
А с тех пор как Бернеллы поселились в «Таране»… она вдруг проснулась среди ночи. Комнату наполняли странные отблески.
— Ричард! Ричард, проснись! «Тарана» горит!..
Наконец всех вывели. Они стояли на почерневшей траве и смотрели на бушующее пламя. Вдруг раздался крик:
— А где миссис Фэйрфилд? Боже! Где она?
— Мама! — кричала Дора, падая на колени в мокрую траву. — Матушка!
Она увидела, как в окне верхнего этажа мелькнула фигура матери. На миг ей показалось, что та пошатнулась… Раздался отвратительный треск…
Эти сны были настолько яркими, что она переворачивалась на другой бок, зарывалась лицом в подушку и рыдала. Но она никому о них не рассказывала, и меланхолию Доуди объясняли ее жуткими мигренями.
— Берил, подай-ка мне ножницы. Отрежу — и дело с концом.
— Доуди, даже думать не смей, — сказала Берил, протягивая ей на выбор две пары ножниц.
Маки были срезаны.
— Надеюсь, вам понравится в «Таране», — сказала она, откинувшись на спинку стула и попивая чай. — Сейчас, конечно, лучший сезон, хотя я несколько опасаюсь, что зимой будет сыро. Мама, тебе так не кажется? Здесь такой красивый сад — это отчасти само по себе дурной знак. И потом, дом ведь находится в долине? То есть ниже, чем другие дома.
— Думаю, с осени по весну дом будет подтапливать, — сказала Линда. — Придется нам, Доуди, ставить ловушки на жаб — маленькие мышеловки в мисках с водой, а в качестве наживки класть туда вместо сыра веточки кресса. И Стэнли по утрам будет грести к себе в контору на шлюпке. Ему даже понравится. Так и вижу, как он сияет от счастья и дважды в день замеряет обхват груди, чтобы оценить, как хорошо растут мышцы от гребли.
— Линда, ну что за глупости, — сказала миссис Фэйрфилд.
— Чего еще ждать от Линды? — сказала Доуди. — Она же смеется буквально над всем. Я часто спрашиваю себя, найдется ли хоть что-то, над чем Линда не станет смеяться.
— Вот такая я бессердечная! — воскликнула Линда. Она встала и подошла к матери. — У тебя чепец совсем чуточку съехал, мама, — сказала она и, поправив его своими проворными маленькими руками, поцеловала мать. — Просто ледышка! — и поцеловала ее снова.
— Тебе нравится так о себе думать, — сказала Берил. Она подула в наперсток, надела его на палец и подтянула к себе белое атласное платье. В наступившей тишине у нее возникло странное чувство: словно ее злость змейкой выскочила из груди и бросилась на Линду.
— Почему ты всегда притворяешься ко всему равнодушной? Будто тебе все равно где жить, с кем видеться, все равно, что будет с твоими детьми или даже с тобой самой. Это не может быть искренним, и все-таки ты продолжаешь в том же духе, причем уже многие годы. По сути, — она усмехнулась с радостью и облегчением, избавившись тем самым от своей змеи; она была в полном восторге, — я теперь даже не вспомню, когда это началось, — со Стэнли, еще до него, после твоей ревматической лихорадки или когда родилась Изабель…
— Берил! — резко сказала миссис Фэйрфилд. — Хватит уже! Прекрати!
Линда, сильно побледнев, вскочила с места.
— Не останавливай ее, мама! — воскликнула она. — Она имеет полное право говорить все, что ей заблагорассудится. С какой стати ей запрещать?
— Нет, не имеет, — ответила миссис Фэйрфилд. — Она не имеет никакого права.
Линда открыла глаза и посмотрела на мать:
— Что за манера всем перечить? Мне стыдно за тебя! И как это должно понравиться Доуди? Она же впервые приехала к нам в гости в наш новый дом, а мы здесь сидим и друг друга браним.
Загремела и повернулась дверная ручка. С обреченным видом в комнату заглянула Кезия:
— А чай сегодня когда-нибудь будет?
— Нет, никогда! — ответила Линда. — Твоей матери все равно, Кезия, увидишь ли ты ее когда-нибудь снова или нет. Ей все равно, умрешь ли ты с голоду. Завтра вас всех отправят в сиротский приют.
— Не дразни ее, — сказала миссис Фэйрфилд. — Она же верит каждому слову.
И обратилась к Кезии:
— Иду, дорогая. Беги наверх в ванную и умойся, вымой руки, а также колени.
Возвращаясь домой с детьми, миссис Траут начала совершенно новый роман. Стояла ночь. Ричард был где-то далеко (как и всегда в таких случаях). Она сидела в гостиной при свечах и наигрывала песню Сольвейг, как вдруг появился Стэнли Бернелл — без шляпы, весь бледный. Поначалу он не мог говорить.
— Стэнли, скажи, что случилось? — она положила руки ему на плечи.
— Линда ушла, — хрипло ответил он.
Миссис Траут не усомнилась в побеге ни на миг — даже в воображении. Она должна была сразу принять это и жить дальше.
— Ей всегда было все равно, — сказал Стэнли. — Видит бог, я сделал все, что мог. Но она не была счастлива. Я знал, что она несчастна.
— Мам, — спросил Рэгз, — кем бы ты лучше была — уткой или курицей?
— Лучше курицей. Курицей гораздо лучше, — ответила она.
Когда в тот же вечер Элис поставила перед Стэнли Бернеллом белую утку, то казалось, что головы у нее отродясь не было. Птица с прекрасным смирением лежала в подливке на голубом блюде, ее лапы были перевязаны ниткой, а вокруг расположилась гирлянда из шариков с начинкой. Трудно было сказать, кто из них больше искупался в подливке — Элис или утка. Обе были очень яркими и казались лоснящимися и пятнистыми: Элис — красная как пион, а утка — цвета испанского красного дерева. Взгляд Бернелла скользнул по лезвию разделочного ножа: он гордился тем, как нарезал утку, своей первоклассной работой. Он терпеть не мог, когда это делали женщины: они всегда были слишком медлительными, и, казалось, их совершенно не заботило, как мясо выглядит потом. А вот его заботило: он относился к этому очень серьезно и очень гордился тем, как нарезал тонкой стружкой говядину, выверенной толщины ломтиками баранину, с ювелирной точностью разделывал кур и уток, чтобы, даже оказавшись с бухты-барахты на столе, они все равно выглядели приличными членами общества.
— Домашняя? — спросил он, прекрасно зная ответ.
— Да, дорогой, мясник не приходил; мы выяснили, что он приходит только три раза в неделю.
Впрочем, извиняться было не за что: птица оказалась превосходной — не мясо, а какое-то непревзойденное желе.
— Отец сказал бы, — заметил Бернелл, — что это одна из тех птиц, которым мама в детстве играла на флейте, и упоительные напевы этого сладкозвучного инструмента так повлияли на младенческий разум… Берил, положить еще? Берил, в этом доме только мы с тобой по-настоящему любим поесть — при необходимости я даже готов заявить в суде, что обожаю вкусную еду.
После обеда в гостиной подали чай, и Берил, которая почему-то была очень мила со Стэнли с момента его прихода, предложила поиграть вдвоем в криббедж[6]. Они сели за столик у открытого окна. Миссис Фэйрфилд ушла наверх, а Линда легла в кресло-качалку, закинула руки за голову и стала качаться туда-сюда.
— Линда, тебе ведь не нужен свет? — спросила Берил и, придвинув к себе высокую лампу, оказалась в мягком ясном круге.
Качавшейся и наблюдавшей за ними Линде эти двое казались бесконечно далекими. Зеленый стол, яркие блестящие карты, большие кисти Стэнли и маленькие белые Берил, постукивающие красные и белые колышки на игровой доске — все казалось элементами одного таинственного действа. Сам Стэнли, крупный и солидный, в свободном темном костюме, сидел непринужденно, излучая здоровье и благополучие. А Берил в черно-белом муслиновом платье склоняла голову в свете лампы. Шею ее обвивала черная бархатка, придававшая какой-то другой вид лицу и шее, и Линде это показалось милым. В комнате пахло лилиями. На каминной полке стояли два больших кувшина с белыми аронниками.
— За пятнадцать — два очка… еще за пятнадцать — четыре; вот парные — шесть очков, и тройка — итого девять, — произносил Стэнли так медленно, словно считал овец.
— У меня всего две пары, — сказала Берил с напускной грустью: она знала, как он обожает выигрывать.
Колышки для криббеджа напоминали двух человечков, которые шагали вместе по дороге, время от времени поворачивая. Каждый то и дело выходил вперед, но не стремился оторваться, а хотел лишь держаться чуть впереди — так, чтобы можно было говорить, — пожалуй, дело было только в близости.
Хотя нет, один из них всегда нетерпеливо скакал прочь и не слушал, когда подходил другой. Может, один опасался другого — а может, грубо и черство лишал его возможности поговорить.
В вырезе платья Берил носила букетик черных анютиных глазок, и, когда колышки однажды оказались бок о бок и она склонилась над ними, цветы выпали и накрыли собой человечков.
— Как досадно их останавливать, — сказала она, поднимая цветы, — в тот самый миг, когда они могли броситься друг другу в объятия!
— Пока-пока, девочка моя, — рассмеялся Стэнли, и красный колышек ускакал прочь.
Оба окна и витражная дверь в длинной и узкой гостиной выходили на веранду. Стены покрывали кремовые обои с узорами из золотистых роз, а над белой мраморной каминной полкой висело большое зеркало в золоченой раме, где Берил еще различала свое тонущее в сумерках отражение. Напротив камина лежала шкура белого медведя, а мебель, принадлежавшая пожилой миссис Фэйрфилд, была темной и простой. У стены стояло маленькое пианино с резной крышкой, обтянутой желтым плиссированным шелком. Над ним висела картина маслом, написанная Берил: большая гроздь ломоноса казалась удивленной, поскольку каждый цветок был размером с маленькое блюдце, в середине которого помещался изумленный глаз с черной каймой. Но гостиная была еще не закончена. Стэнли собирался докупить диван «честерфилд», пару приличных стульев и бог знает что еще… А Линде и так все нравилось.
В окно влетели два крупных мотылька и закружились в свете лампы.
— Улетайте, глупышки, пока не поздно. Летите обратно.
Но они все кружились и кружились, и казалось, будто они принесли на своих крылышках тишину лунного света…
— У меня два короля, — сказал Стэнли. — А у тебя есть что-нибудь хорошее?
— Вполне, — сказала Берил.
Линда перестала качаться и встала. Стэнли посмотрел на нее.
— Что-то случилось, дорогая? — Возможно, он почувствовал ее беспокойство.
— Да нет, ничего. Пойду поищу маму.
Она вышла из комнаты и, остановившись внизу лестницы, окликнула мать. Но голос миссис Фэйрфилд донесся по коридору с веранды.
Луна, которую Лотти и Кезия видели из коляски кладовщика, была почти полной, а дом, сад, пожилая миссис Фэйрфилд и Линда — все купалось в ослепительном сиянии.
— Я рассматривала наше алоэ, — сказала миссис Фэйрфилд. — Кажется, в этом году зацветет. Редкая удача, правда? Взгляни на верхушку! Она вся в бутонах. Или это просто свет так падает?
Они стояли на ступенях, а высокий травянистый холм, где высилось алоэ, вздыбился волнами, и цветок словно катился по ним кораблем с поднятыми веслами. Лунный свет касался весел, как вода, а зеленые волны блестели от росы.
— Ты тоже это чувствуешь? — сказала Линда, и она говорила, как мать, тем особенным голосом, которым женщины общаются друг с другом ночью, словно во сне или со дна глубокого колодца. — Разве ты не чувствуешь, как оно приближается?
И ей пригрезилось, будто они с матерью были окружены студеной водой и очутились на корабле с поднятыми веслами и готовой распуститься мачтой — а вокруг студеная вода. И вот весла стремительно обрушиваются на воду, и они плывут куда-то ввысь — а внизу остаются кроны садовых деревьев, выгоны за садом, темные заросли вокруг них. Она смотрела на мать — та сидела в лодке и словно загорала в лунном свете. И все-таки лучше бы она не приходила: Линда услышала, как мать кричит гребцам: «Быстрей! Быстрей!»
Насколько же эта греза была реалистичнее, чем необходимость возвращаться в дом, где спали дети, а Стэнли с Берил играли в криббедж!
— По-моему, это все-таки бутоны, — сказала она. — Пойдем в сад, мама. Мне так нравится это алоэ. Больше, чем что-либо еще здесь. Оно останется в моей памяти надолго — даже когда я забуду все остальное.
Она взяла мать под руку, и они спустились по ступенькам, обогнули островок и вышли на подъездную дорожку, ведущую к главным воротам.
Глядя на растение снизу, она различала длинные острые шипы, окаймлявшие листья алоэ, и от этого сердце ее ожесточалось. Ей особенно нравились длинные острые шипы. Никто не посмеет приблизиться к ее кораблю или последовать за ним. «Даже мой ньюфаундленд, — подумала она, — которого я так люблю при свете дня».
Ведь она его очень любила. Обожала, восхищалась им и безмерно его уважала. И она понимала его, как никто другой на свете! Она знала его как облупленного. Он был сама искренность и, несмотря на свой жизненный опыт, оставался совсем простым, и его легко было обрадовать или обидеть.
Если бы только он не прыгал на нее вот так, не лаял так громко, не стучал хвостом и не смотрел на нее таким жадным любящим взглядом! Для нее он был слишком силен: она никогда не любила, когда на нее бросались, даже в детстве. Порою он ее пугал — пугал по-настоящему, и тогда она чуть не вскрикивала: «Ты меня убьешь!», и ее подмывало сказать что-то очень грубое, полное ненависти…
— Понимаешь, я очень хрупкая. Ты не хуже меня знаешь, что мое сердце серьезно пострадало, а доктор Дир предупреждал тебя, что я могу умереть в любую минуту. Я ведь уже выносила трех здоровых дочерей.
Да-да, так оно и было, и при мысли об этом она вырвала ладонь из материной руки. Вопреки всей своей любви, уважению и восхищению она его ненавидела.
Никогда еще это не было ей так ясно, как сейчас. Она различала все свои чувства к Стэнли, и все они были настоящими, четко определенными. Она могла бы разложить их по мешочкам — и отдельно упаковать эту ненависть, такую же реальную, как и все остальное. Жаль, что она не может разложить их по мешочкам и отдать Стэнли, особенно этот последний: хотела бы она посмотреть на мужа, когда тот его откроет…
Она обхватила себя руками и беззвучно рассмеялась. Боже мой, как же все это нелепо! На самом деле это было попросту смешно. А смешнее всего — мысль о том, что она ненавидела Стэнли (вот бы он изумился, если бы она призналась в этом вслух или дала ему пакетик!). Да, Берил сказала сегодня чистую правду: ей все безразлично. Но она не притворялась — тут Берил ошиблась: Линда смеялась, потому что не могла сдержаться…
И откуда эта мания цепляться за жизнь? Ведь это и впрямь мания! «Ради чего я себя так нежно берегу? — глумливо подумала она с беззвучным смехом. — Я и дальше буду рожать детей, а Стэнли и дальше будет зарабатывать деньги, дети и дома́ будут расти все больше, а сады все сильнее расширяться, и в них поднимутся целые флотилии алоэ, чтобы мне было из чего выбирать…» В самом деле, откуда эта мания цепляться за жизнь? В глубине души она понимала, что была сейчас не до конца искренна. Она знала, зачем жить, но не могла этого выразить — даже наедине с собой.
Прежде она шла, опустив голову и никуда не глядя, а теперь осмотрелась вокруг. Вот они с матерью стоят возле деревьев с красно-белыми камелиями. Как прекрасны густые темные листья в отблесках света, и округлые цветы, взгромоздившиеся между ними, словно яркие птицы. Линда потянула к себе цветок вербены, помяла его в ладони и протянула матери.
— Какой приятный аромат! — сказала миссис Фэйрфилд, поднося цветок к носу. — Доченька, ты не замерзла? Ты вся дрожишь. И руки холодные. Пойдем-ка домой.
— О чем ты думала? — спросила Линда. — Расскажи.
Но миссис Фэйрфилд произнесла:
— Да ни о чем я на самом деле не думала. Когда мы шли по саду, мне стало интересно, какие фрукты и ягоды у нас растут и много ли удастся осенью заготовить варенья. В огороде нашлись роскошные кусты черной смородины и крыжовника. Я их сегодня приметила. Хочется, чтобы полки в кладовой были сплошь забиты нашим домашним вареньем…
Дальше в рукописи содержится следующее примечание:
Один необычный факт о мадам Аллегр. У нее очень красивая походка — просто очаровательная. Я только что видела, как она прошла вглубь сада с ведром в одной руке и корзиной в другой.
Каждый вечер перед сном готовить уголь. Тогда утром останется только спуститься, поднести спичку к воронке, и к тому времени, когда оденешься, все уже будет готово! Очень разумно.
Снова приходится продираться. Я так тревожусь и переживаю из-за «Сардинии»[7], что просто не могу писать. Написанное раньше кажется мне ужасно, невозможно хорошим по сравнению с тем, что я написала вчера. Мне кажется, если со мной случится очередное потрясение (!) — если, например, объявится мадмуазель Марта[8], то я, пожалуй, справлюсь, но сейчас je veux mourir[9]. Надо написать письмо Берил к Нэн Фрай.
Как это утомительно.
«Дорогая моя Нэн, не сочти за свинство, что я так долго не писала: милая, у меня не было ни одной свободной минутки, и даже сейчас я так измучена, что еле держу в руках перо.
Что ж, страшное дело сделано. Мы действительно выбрались из головокружительного городского водоворота (!)
и вряд ли когда-нибудь вернемся обратно, поскольку мой зять приобрел этот дом, по его собственным словам, „цели ком и полностью“.
В каком-то смысле это ужасное облегчение, ведь он грозился переехать в деревню с тех самых пор, как я стала с ними жить, и, должна сказать, дом и сад ужасно хороши — в сто раз лучше той страшной городской каморки.
Но я похоронена заживо, моя милая… Хотя нет, это неподходящее слово.
У нас есть соседи, но они простые фермеры — здоровенные мужланы, которые как будто постоянно доят коров, и две страшные бабы с торчащими зубами. Когда мы переехали, они принесли нам сконов и сказали, что всегда готовы нам помочь. Моя сестра живет в миле отсюда, и она говорит, что не знает здесь ни одной живой души, так что, я уверена, и мы никогда ни с кем не познакомимся, и сомневаюсь, что кто-нибудь приедет к нам в гости из города. Сюда, конечно, ходит автобус, но ни один приличный человек даже под страхом смерти не проедет шесть миль в этой старой ужасной грохочущей колымаге с черными кожаными бортами.
Такова жизнь! Печальный конец бедняжки Б. Через пару лет я превращусь в безобразное чучело и заявлюсь к тебе в гости в макинтоше и бескозырке, подвязанной белой шелковой дорожной вуалью!
А Стэнли говорит, что мы уже обжились (да, после двух недель самого жуткого кошмара в моей жизни мы и впрямь „обжились“), и теперь он собирается каждую субботу приглашать друзей по клубу на партию в теннис. Сегодня он пообещал нам целых двоих — словно это ПОДАРОК СУДЬБЫ. Эх, милая моя, видела бы ты этих его одноклубников… толстяки, без жилета и смотреть страшно, да еще ступни вечно заворачиваются внутрь — очень странно смотрится, когда они в белых туфлях ходят по корту. К тому же они ежеминутно подтягивают брюки — представляешь? — и лупят ракетками по воображаемому мячику.
Прошлым летом я несколько раз играла с ними на клубном корте. Так вот, даже после того как я побывала там трижды, все они обращались ко мне „мисс Берил“ — думаю, ты понимаешь, что это за типаж! Этот мирок утомляет. Мама, конечно, просто в восторге от всего, но когда я доживу до маминых лет, то, наверное, тоже с удовольствием буду сидеть на солнышке и лущить горох в тазике. Но я-то — пока еще — не в ее возрасте!..
Что на самом деле думает обо всем этом Линда, я, по обыкновению, не имею ни малейшего представления. Она как и прежде — сама загадка…
Дорогая, а помнишь то мое белое атласное платье? Я полностью отрезала рукава, нашила на плечи ленточки из черного бархата и два больших красных мака с chapeau[10] моей дорогой сестрицы. Получилось очень удачно, хотя куда мне его носить, ума не приложу…»
Берил писала это письмо, сидя за столиком у окна в своей комнате. В каком-то смысле, конечно, все было чистой правдой, но, с другой стороны, это полнейший вздор и она ни слова не написала всерьез. Вернее, не так. Она испытывала именно эти чувства, но испытывала на самом деле не так. Берил, писавшая это письмо, возможно, заглядывала ей через плечо и водила ее рукой — настолько она была от нее отделена, но она, пожалуй, была более настоящей, чем другая, настоящая Берил. Давно уже крепла и набиралась сил.
Когда-то настоящая Берил просто пользовалась фальшивой, чтобы выходить из неловких положений. Та скрашивала ей неприятные минуты, помогала переносить идиотские, безобразные, а порой и гадкие события. Раньше она будто бы звала ненастоящую Берил, и видела, как та приходит и уходит, — это было для нее совершенно просто и понятно. Но это было давно. Другая, ненасытная Берил ревновала к настоящей. Вскоре она стала занимать все больше пространства и оставаться с ней дольше. Со временем она начала приходить чаще, и теперь уже настоящая Берил не всегда понимала, с ней она сейчас или нет.
Проходили дни и недели, когда она ни на минуту не переставала играть роль, — ведь к этому и сводилось присутствие другой Берил. А один раз другое «я» вдруг вынудило ее сделать то, чего она совсем не хотела, и тогда она очнулась и впервые осознала, что с ней происходит.
Может быть, дело в том, что она никогда не жила по-настоящему своей жизнью. У нее не было возможности себя выразить, жить в полной мере этого слова — а потому она и не нуждалась в своем настоящем «я», которое лишь делало ее несчастной.
Здесь в рукописи содержится следующее примечание:
К чему же я клоню? На самом деле это sosie[11] Берил. Дело в том, что уже достаточно давно она не могла управлять своим вторым «я»: скорее это оно управляет ею… Это какое-то лучезарное существо, не злобное и не коварное, она видела его лишь мельком и однажды слышала его голос — оно вело себя очень серьезно, и ему бы и в голову не пришло делать то, что делала она. Изгнала ли она это существо или оно просто устало и ушло само? Я хочу добраться до всего этого через Берил, точь-в-точь как добралась до Линды через Линду. Внезапно воссоединить ее с самой собой.
В каком-то смысле, конечно, все было чистой правдой, но, с другой стороны, это полнейший вздор и она не верила ни единому слову. Нет, не так. Она испытывала именно эти чувства, но на самом деле испытывала их не так. Письмо Берил в самом деле написало ее второе «я». Так кем же она была — его рабыней или госпожой? Другое «я» утомляло собой Берил настоящую, а порой вызывало у нее отвращение.
— Глупость и легкомыслие, — сказала настоящая Берил, хотя и знала, что отправит письмо и что она всегда писала Нэн Фрай подобную чепуху. В самом деле, это был еще очень щадящий пример — по сравнению с тем, что она писала обычно.
Берил облокотилась на стол и перечитала письмо. Голос писавшей словно доносился со страницы — слабый, как из телефонной трубки, высокий, несдержанный, с нотками раздражения. До чего же она его сегодня ненавидела!
— Ты всегда такая живая, — говорила Нэн Фрай. — Вот почему ты так нравишься мужчинам, — и добавляла довольно мрачно (ведь сама Нэн мужчинам не нравилась: это была плотно сбитая девушка с толстыми бедрами и ярким румянцем): — Не понимаю, как ты так умеешь, — уж, видно, такая у тебя натура.
Что за вздор! Какой бред! Никакая это не ее натура! Боже правый! Да побудь она с Нэн хоть раз самой собой, та от неожиданности выпрыгнула бы в окно.
«Дорогая, а помнишь то мое белое атласное платье?..» Берил с отвращением захлопнула ящик для писем.
Она вскочила и полубессознательно переместилась к зеркалу. В нем отражалась стройная девушка в белом: короткая белая саржевая юбка, белая шелковая блузка и белый кожаный поясок, туго затянутый на тонкой талии. Лицо у нее было в форме сердца — с широкими бровями и заостренным, но не слишком, подбородком… Глаза… глаза, пожалуй, ее козырь — еще и такого странного, редкого цвета: зеленовато-голубые с золотистыми крапинками.
Тонкие черные брови и длинные черные ресницы — такие длинные, что бросают тень на щеки, — так ей кто-то однажды сказал.
Рот довольно большой. Не слишком ли? Нет, не очень. Нижняя губа слегка оттопырена. Берил обычно ее втягивала, и кто-то другой заметил, что это ужасно обаятельно.
Нос удовлетворял ее меньше всего. Не совсем, конечно, уродливый, но и вполовину не такой точеный, как у Линды. Вот у Линды действительно прекрасный носик. А у Берил — широковат, пусть и не сильно: скорее всего, она преувеличивала только потому, что это ее нос, а она была ужасно самокритична. Она зажала нос двумя пальцами и скорчила рожицу.
Красивые длинные волосы. И их так много. Цвета свежей опавшей листвы — рыжевато-каштановые с золотистым отливом. Они словно жили собственной жизнью, были такими теплыми и волнистыми. Когда она заплетала их в одну толстую косу, та висела за спиной, точно длинная змея. Она обожала чувствовать их вес, тянувший ее голову назад; обожала, когда, распущенные, они покрывали ее обнаженные руки.
Девушки в доме у мисс Берч повадились расчесывать Берил волосы: «Берил, дорогая, ну дай мне расчесать тебя!» Но никто не делал это так красиво, как Нэн Фрай. Берил сидела в своей клетушке перед трюмо в белом полотняном капоте, а сзади стояла Нэнни в темно-красном шерстяном пеньюаре, застегнутом до самого подбородка. Две свечи излучали живой мерцающий свет.
Ее волосы струились по спинке стула. Она встряхивала головой, уступая заботливым рукам Нэнни. Лицо Нэнни висело в зеркале как круглая маска, уснувшая над темным пеньюаром. Она плавно расчесывала пряди тягучими ласковыми движениями. Ее рука и щетка сливались с каждым локоном в единое целое. Потом Нэн откладывала щетку и, покручивая пряди пальцами, с какой-то томной страстью говорила:
— Прекрасные как никогда, Берил. С каждым разом все красивее.
Потом она снова принималась расчесывать. Казалось, она убаюкивает себя мерными движениями и нежным тембром голоса. Она напоминала кошку, а гладили будто не Берил, а ее саму.
И почти каждый раз это заканчивалось плохо. Нэнни снова и снова совершала какую-нибудь глупость. Ни с того ни с сего она зарывалась лицом в копну волос Берил и целовала их — или вдруг обнимала ее голову и прижимала к своей упругой груди, всхлипывая:
— Ты так прекрасна! Ты даже не знаешь, насколько ты прекрасна — прекрасна, прекрасна!
В такие минуты Берил испытывала сильное отвращение, очень острый приступ физической неприязни к Нэн Фрай.
— Ну все, хватит. Спасибо. Ты прекрасно их расчесала. Спокойной ночи, Нэн.
Она даже не пыталась сдержать презрение и отторжение… Занятно, что Нэн Фрай, кажется, понимала это и даже ожидала: никогда не возражая, покорно брела прочь, уже в дверях шепча:
— Прости.
А еще занятнее было то, что Берил снова позволяла ей расчесывать себе волосы — и все повторялось: и вновь случалась эта неловкая сцена, неизменно с одним и тем же финалом, и они никогда-никогда не вспоминали об этом днем.
Но как же все-таки красиво Нэн расчесывала ей волосы!
Разве они теперь потускнели? Ничуть!
Здесь в рукописи содержится следующее примечание:
РОБИН ПИШЕТ БЕРИЛ:
Как сплавное бревно
Волны несут по глади,
Проносится мимо одно,
Другое — чего ради?
Так точно и жизнь моя
На волнах всемирного моря:
Встречаясь, теряя, любя,
Скитаемся мы по просторам…
— Да, дорогая, спору нет — ты и впрямь красотка.
Грудь ее поднялась. Берил глубоко вздохнула, улыбнулась и прикрыла от удовольствия глаза — будто поднесла к лицу букет, от аромата которого разомлела.
Но когда она стала себя рассматривать, улыбка исчезла. Боже! Опять она за свое — снова ломала прежнюю комедию. Фальшивка! Фальшивая Берил писала сегодня Нэн Фрай. И сейчас она фальшивая — даже оставшись наедине с собой.
Какое отношение имело к ней это существо в зеркале и с какой стати оно на нее пялилось? Берил опустилась на пол возле кровати и обхватила руками голову.
— До чего же я несчастна! Знаю, я глупая, злобная и тщеславная. Я все время играю роль. Ни минуты не бываю собой настоящей.
И она совершенно отчетливо увидела, как ее фальшивая ипостась носится туда-сюда по лестнице, заливаясь смехом, когда приходят гости, как она становится под лампой, если на ужин пожалует мужчина: пусть заметит блеск ее волос на свету; надувает губки, как маленькая, когда ее просят поиграть на гитаре. Да ведь она делает все это ради Стэнли! Вот и вчера вечером, когда он читал газету, она встала рядом и нарочно прислонилась к его плечу, накрыла его ладонь своей, на что-то указывая, и сказала при этом:
— Господи, Стэнли, какие у тебя загорелые руки! — лишь затем, чтобы он обратил внимание, какая светлая кожа на ее собственных руках!
Как это жалко! Сердце застывало от гнева!
«Поразительно, как тебе это удается», — обратилась она к своему фальшивому «я». Но ведь все дело было в том, что она несчастна — очень несчастна! Будь она счастлива, живи она своей жизнью, вся эта фальшь просто испарилась бы. И тут она увидела настоящую Берил, лучезарную тень… тень… Ее настоящее «я» светило тускло и невесомо. Что там осталось от нее, кроме этой лучезарности? Она становилась собой лишь на мгновение! Берил помнила почти каждое из них… Конечно, она не была совершенно счастлива в те моменты — но это чувство время от времени возвращалось… то по ночам, когда ветер дул с отчаянным воем, а она замерзала у себя в постели, не спала и вслушивалась… то волшебными вечерами, когда она шла по дороге мимо домов и садов, а из чьего-то окна доносились звуки фортепиано. А еще — воскресными вечерами в церкви, когда мерцали газовые лампы, скамьи погружались в темень, а строки псалмов звучали так сладостно и нестерпимо печально… и совсем уж редко, реже всего ее так сильно трогали вовсе не голоса вещей — нет, она вспомнила, как однажды сидела ночью с Линдой. Та тяжело болела. Берил наблюдала, как бледный рассвет просачивался сквозь жалюзи, и смотрела на Линду, которая лежала на высоких подушках, положив руку поверх одеяла, а по белизне подушек растекалась тень ее волос. В такие минуты Берил чувствовала: «Жизнь прекрасна, она богата и загадочна. Но она еще и хороша, а я тоже богата, загадочна и хороша». Наверное, она могла бы так сказать — но не говорила. Тогда Берил ощутила, как ее фальшивое «я» растворяется окончательно, — и ей страстно захотелось остаться точно такой, как в эту минуту, навсегда стать вот этой Берил… «Стану ли? Смогу ли? Неужели когда-то у меня не было этого двойника?»
Едва она зашла в своих мыслях так далеко, как ее прервал скрип колес по подъездной дорожке. По коридору засеменили мелкие шажки, и раздался голос Кезии:
— Тетя Берил! Тетя Берил!
Она встала. Вот досада! Юбка вся измялась!
В комнату влетела Кезия.
— Тетя Берил, мама просит вас спуститься — папа уже дома и обед готов!
— Иду, Кезия.
Берил подошла к трюмо и припудрила нос.
Кезия пристроилась рядом, открыла баночку с кремом и понюхала. Под мышкой она держала грязнющую трехцветную кошку.
Когда тетя Берил вышла, Кезия посадила кошку на трюмо и прицепила ей на ухо крышку от банки с кремом.
— На кого ты теперь похожа! — строго сказала она.
Трехцветная кошка была так потрясена произошедшим, что опрокинулась навзничь и, стукнувшись, отпрыгнула прочь, а крышка отлетела в сторону и покатилась, кружа по линолеуму, как монетка, — и так и не разбилась.
Но для Кезии она разбилась в тот самый миг, когда взмыла в воздух. Кезию бросило в жар, она подобрала ее, положила на трюмо и слишком уж поспешно и беззаботно вышла.