Статья 108 Уголовно-процессуального кодекса Российской Федерации. Заключение под стражу
1. Заключение под стражу в качестве меры пресечения применяется по судебному решению в отношении подозреваемого или обвиняемого в совершении преступления средней тяжести с применением насилия либо с угрозой его применения, тяжкого или особо тяжкого преступления, если иное не предусмотрено частями первой.1, первой.2 и второй настоящей статьи, при невозможности применения иной, более мягкой, меры пресечения. При избрании меры пресечения в виде заключения под стражу в постановлении судьи должны быть указаны конкретные, фактические обстоятельства, на основании которых судья принял такое решение. Такими обстоятельствами не могут являться данные, не проверенные в ходе судебного заседания, в частности результаты оперативно-розыскной деятельности, представленные в нарушение требований статьи 89 настоящего Кодекса.
Лес. Темный. Сырой. Воздух режет горло, мох чавкает под подошвами.
Яна лежит лицом в мох. Черная, дешевая куртка из китайского секонда. Волосы – спутанный водопад, руки – грязные, как у ребенка, роющего могилу.
На траве сбоку рюкзак, набитый марихуаной в зип-пакетах.
Где-то в стороне скручивают ее любимого человека. Он, как припадочный, бормочет: «Для себя… Все для себя…».
Опера делают свое дело, не выражая эмоций. Один курит, второй роется в рюкзаке, третий снимает их на мобилу.
А она молчит. Не дергается, не визжит, не кричит. Просто смотрит на них и на своего скрученного парня.
Взгляд – ровный. И в этом взгляде ничего, кроме растерянности. Той, что остается, когда больше нечего терять.
Я видел сотни закладчиков. Каждый второй – герой своей глупости. Каждый третий – жертва чужой.
Яне Зориной было двадцать шесть лет. Ранее к уголовной ответственности не привлекалась. Скромная, аккуратная девочка из другого мира, слишком светлая для тьмы, в которую попала.
До всего этого Яна просто жила своей, не навязанной обществом жизнью. Такой, какая бывает, когда живешь по зову сердца. Она рисовала. Не на холстах, а на арках, фанере, ткани. Оформляла фестивали. Но не простые. А те, где дым стоял гуще утреннего тумана, где музыка была не для танцев, а для транса.
Она оформляла растаманские фестивали. Рисовала всегда от руки. Так естественнее. Артхаус, дреды, краска по локоть – обычное дело. Часто на работе ночевала в палатке или прямо под открытым небом. Ела то, что приносили. Жила этим ритмом. Не ради денег или славы, а просто потому, что это было ее дыханием. Потому что по-другому не умела. Видела площадку до начала, когда там только голые стены и провода, и уже знала, какой она будет ночью. Это и было ее искусство. Ее жизнь.
И вот один из таких фестивалей, который оформляла Яна. Свет, трансовая долбежка, вонючий чай и флуоресцентные арки. И среди всей этой кислотной толпы – он. Саня. Александр Марлиев. Бывший студент то ли философии, то ли культурологии, одно известно точно – так и не доучился. Тетрадка Кастанеды подмышкой, глаза как у побитой собаки. Постоянно улыбался. Хрен знает зачем. Говорит – как районный шаман, а внутри – давно сломленный человек.
Он цеплял. Не делами – словами. В нем чувствовалось что-то разбитое, но не потухшее. Смотрел так, будто прошел через все на свете и больше его ничем не удивить. Не строил иллюзий, не кормил надеждами. Твердил: «Мои мечты сгорели – но жить как подонок все равно не вариант».
Сначала Яне казалось, что он из тех же – своих, вольных, случайных. Просто еще один чел с фестиваля, прибившийся к костру. Потом он остался у нее дома. Сначала – на пару ночей, потом – на месяц, потом – просто не ушел. Они жили в комнате с низкими потолками, где все было в краске, тряпках и рисунках. Он просыпался первым, ставил чайник, включал регги. Она просыпалась под его речи про свободу, про природу, про то, как весь этот мир прогнил. Днем она рисовала эскизы на заказ, расписывала панно и пленки, а он – сортировал коробки, что ему передавали «свои». Под вечер садился с весами. Она сначала думала, что он просто фасует марихуану для друзей – траву здесь курили почти все. Это казалось чем-то обыденным, почти безобидным. Потом появились пакеты, потом адреса. Потом стали говорить, что «этот сорт» у него лучше, чем у других. Она не спрашивала. Он не объяснял. Она просто жила с ним – и постепенно сама стала частью процесса.
Он не прятался. И не оправдывался. «Ян, ты же знаешь – это просто трава. Мы же не толкаем химию, не калечим людей. Это часть того, во что мы верим – музыка, свобода, природа», – говорил он, закрывая очередной зип. В том мире, где они жили, это было чем-то вроде ритуала – как чайные церемонии у китайцев. Она не спорила. Просто смотрела, как он фасует, как улыбается, как курит. Курила вместе с ним и влюблялась сильнее.
Комната стала отдельной планетой. Миром, где все было построено по их внутреннему закону: она рисовала, он закладывал. Никаких чужих. Только музыка, благовония, ковер на стене и окно, затянутое марлей. Жизнь текла без понедельников и без расписания. Он называл это «оазисом духа».
Потом уехал. Ненадолго. Написал: «Ответь, если будут писать. Просто подтверди точку». Она подтвердила. Еще раз. Потом – фото. Координаты. Казалось, ничего такого. Просто помочь любимому.
А потом новый город, новая партия. Поехали вдвоем. Сняли квартиру у мутного парня из «телеги». Там все и расфасовали. Вечером поехали закладывать на точку.
Старенький фольксваген рвал подвеску на проселке. Дорога вела в лес. Он молчал. Она сидела рядом. На заднем сиденье – рюкзак. Внутри – вдохновение растамана в зиплоках.
– Далеко еще? – спросила Яна.
– Километр. Там тупик будет. Я там уже был. Все по-тихому сделаем.
Когда дорога свернула в темноту, Саня остановил машину. Мотор еще гудел, но свет уже погас. Пару минут они просто сидели в полутьме. Шестое чувство говорило о чем-то неладном. Но дело надо было сделать. Он кивнул и открыл дверь.
Вышли. Воздух был холодный и липкий. Весь пропитанный влагой, как старая губка для посуды. Лес молчал. Только редкие щелчки веток под ногами нарушали тишину.
Яна закинула рюкзак на плечо. Саня пошел первым, светя под ноги фонариком. Двигался четко по маршруту, знал куда. Она шагала следом, стараясь не отставать. Под ногами было скользко – мох, корни вперемешку с грязью.
– Вон там, – прошептал он. – За упавшей сосной. Видишь пень? Туда и положим.
Яна лишь кивнула, и они пошли дальше. Шаги тонули, будто сама земля старалась их замедлить. Лес все сгущался – стволы становились ближе, а тени – гуще. Подошли к месту.
И вдруг – резкий щелчок. Фонари. Яркий свет ударил в лицо, будто лезвие.
Красно-синее световое шоу.
– Стоять! – На землю! – Лицом в мох!
Когда тебя ловят, страх приходит не сразу. Сначала – тишина. Не снаружи, внутри. Будто кто-то выкручивает звук, и все, что остается – это глухой гул сердца. Удары в висках. Мир рассыпается на кадры прожитой жизни. И все в замедленной съемке сужается в настоящий момент.
Яна потом так и сказала: «Будто все вокруг сжалось в точку, и я стою в ней как клякса. А время трещит, как стекло под давлением».
Задержание прошло жестко. Не кино. Не «ложитесь, руки за голову». Просто влетели. Свет. Ор. Кто-то сбил ее с ног. Скользкая перчатка вдавила лицо в землю, коленом в спину, руки вывернули за лопатки. Запах гнили и влажная трава в зубах Яне запомнились надолго.
– Чисто.
– Рюкзак смотри.
– Снимай все подряд.
Кто-то в балаклаве рылся в вещах. Весы, зипы, аккуратно перемотанные скотчем. Все, что было в рюкзаке, полетело на покрывало, разложенное рядом.
Саня пытался убежать, но не прошло и секунды, как его лицо прижали к сосне. Взгляд – стеклянный. Все, что было в нем живого, исчезло.
Яну резко подняли. Молча. Без угроз и церемоний. Как мешок с костями. Куртка прилипла к телу, волосы спутались. Она вроде и стояла, но как будто висела в воздухе. Ноги дрожали, но не сдавались.
В голове крутились картинки: сцена, баннеры, краска, свет. Фестиваль, где они встретились. Музыка. Руки в краске. Его голос. Чайник на плите.
Теперь все это – не больше, чем воспоминания.
Она больше не художник. Не растаман. Не женщина. Не человек. Просто статья. Просто дело. Просто номер.
После задержания их закинули в машину. В прямом смысле. Салон прокурен, играет блатняк. Пацаны для пацанов.
Саня пробормотал:
– Можно позвонить?
Опер даже не повернулся:
– Конечно. Купи мне виллу на Бали и звони хоть в Кремль!
В машине воняло дешевым табаком и властью.
У отдела – короткий перекур. Опера стояли у ворот, Саня что-то прошептал, и Яна заметила, как он незаметно скинул из кармана маленький пакетик. Понятно с чем. Если бы это могло помочь!
Потом вверх по лестнице. Отдел – как старая больница. Железные двери. Безнадежно желтые стены.
Сначала – клетка у проходной. «Стакан», как позже узнает. Там, где ставят на паузу. Просто сиди. Жди.
Они вдвоем. Саня сел, раскинув ноги. Яна прижала колени к груди.
– Сколько дадут? – спрашивает он.
Она не отвечает. Потому что не знает.
Яну забрали и повели в кабинет на второй этаж. Пол в коридоре скрипел под подошвами. Опер молча шел рядом. Завел в комнату, кивнул: «Присаживайся».
– Как звать?
– Яна Зорина.
– Ну да. Художница? – взгляд скользит по дредам, по татуировке на шее, по глазам.
Она кивнула.
Сотрудник достал из ящика прозрачный зиплок. Потряс, как погремушкой:
– Это что? Живопись?
Яна посмотрела на зеленые шишки. Узнала каждую. Сама сушила.
– Признаешь?
– Да.
Он щелкнул ручкой. Что-то пометил в блокноте.
– Признаешь – хорошо. Может, дадут поменьше, – проговорил опер задумчиво, улыбаясь. – Если повезет.
Затем Яну завели в отдельную комнату для досмотра.
– Раздевайся до белья, – сказала женщина в форме.
Холодные перчатки скользят по телу – быстро, но не без нажима, прощупывая все изгибы.
– Все. Можешь одеваться. Быстро.
Из рюкзака достали блокнот с рисунками. Пролистали. Остатки прошлой жизни.
Потом камера с тремя пьяными бабами. Подиум из досок, на котором они валялись. Выдали матрас – грязный, вонючий, подушки не дали. Яна кинула его у стены и села.
Тетки орали, матерились. Одна пыталась докричаться до «ментов», другая что-то бормотала про власть. Третья хвасталась, что заколола мужа.
Яна сидела молча. Спиной к ним. Лицом к стене. И так всю ночь. Не закрывая глаз.
Это был первый день.
И в этой новой жизни не было ни линий, ни красок, ни кистей. Только бетон, вонь и ощущение, что тебя больше нет.
Утро началось не с рассвета – с голоса. Сквозь сон и мутное беспамятство просочился баритон без эмоций:
– Подъем. Зорина на выход.
Яна открыла глаза. В камере было серо. Над деревянной лежанкой – бледный квадрат окна. Тетки замолчали. Развезло. Одна храпела, другая лежала с открытым ртом, а третья уставилась в потолок, как будто пыталась вспомнить, как звали ее в прошлой жизни.
Яна встала. В голове – звон. Тело ломит. Пахнет мочой и гнилым табаком. Матрас в углу остался нетронутым.
Дверь скрипнула. Цербер (так они называли конвойных) показал рукой:
– Пошли.
Снова второй этаж. Пахнет кислым кофе. Стены – обшарпанные, с пятнами. Воздух – как в архивах: густой, тяжелый, как будто здесь кто-то давно умер, и об этом забыли.
– Вот, – говорит кто-то и сует листы. – Подписывай.
Объяснение. Она читает пару строк и бросает.
– Подписывай, – настойчиво повторяет голос.
Она подписывает.
Потом сидит. Просто сидит. Кабинет – как инкубатор. Ни времени, ни ориентира. Опера ходят мимо, что-то обсуждают, смеются. А ты плавишься от этого ощущения, что все потеряно. Кто-то снова листает ее телефон. Шутят:
– Ну и дичь. Это что, искусство такое? Под грибами рисовала?
Около полудня – машина.
Обычная легковушка. Не автозак. Просто грязная иномарка с затертым салоном. Спереди – двое. Те самые, которые ее принимали.
– Запрыгивай, – говорит один.
Яна садится на заднее сиденье. Рядом – Саня. В наручниках. Но улыбается. С усилием. Как всегда. Яна смотрит в окно. там – осень. Серая, мокрая. Мир снаружи кажется абсурдным. Как будто сквозь стекло подводной лодки.
Приехали к женщине-следователю, которая улыбнулась и поздоровалась так, будто знакома с Яной много лет. Ее добродушное лицо успокаивало.
– Расскажи мне, как все было.
Она начала говорить, но следователь перебила и начала задавать наводящие вопросы. То есть сама спрашивала, сама отвечала.
Потом, поняв бессмысленность этого, предложила:
– Давай, я с твоего объяснения все перепишу, а ты потом прочитаешь, если что-то не так, поправишь, хорошо?
Яна кивнула.
– Все. Прочитай и распишись.
Текст практически слово в слово тот же, что и в объяснении. Прочитала чуть больше, чем раньше, но думать не было сил. Подписала.
Потом Яну отвезли в ИВС.
Проходная воняла. Воздух – как в старом подвале, где хранили хлорку и чьи-то кости.
На досмотре – женщина.
– Снимай все.
Яна раздевается. Холодно. Стыдно.
Женщина перебирает вещи. В пакете – носки, зубная щетка, расческа.
– Повезло тебе, – вдруг говорит она. – Хоть белье свое.
Замолкает. Потом поднимает глаза.
– Жалко. Ты умная. По глупости попалась.
Эти слова бьют сильнее всего.
Двухъярусная кровать. Нижняя койка свободна.
На верхней соседка с мутными глазами.
Яна опять не может уснуть.
Смотрит в потолок. Пытается вспомнить, когда в последний раз рисовала. Или смеялась.
Разбудили затемно. Дверь распахнулась, и голос – коротко, жестко:
– Пошли.
Никаких добрых утр. Никаких разговоров о природе. Никакого регги.
Вытолкнули из камеры. Яна едва натянула на себя одежду. Рядом Лена – та самая, с химическим взглядом и пустотой во взгляде. Ни страха. Ни интереса. Просто еще один день.
Всех – в коридор. Стенка. Женщины в одну сторону, мужчины – в другую. Кто-то матерился, кто-то молчал. У кого-то дрожали руки. Яна стояла как статуя. Думала только об одном. Не упасть. Ноги ватные.
Потом автозак. Металлический. Узкий. Пропитанный потом.
На этот раз в суд, который встретил бетонными стенами и запахом старой краски. Всех женщин посадили в стаканы – одиночные камеры размером с телефонную будку. Металлические прутья, скамейка из бетона, вентиляции нет. Свет тусклый. С потолка капают светло-коричневые капли. Внутри – только ты, твои мысли и звон светло-коричневых капель с потолка, которые разбиваются об пол.
Лена в стакане рядом. Время остановилось. Никто не говорит, сколько ждать и когда вызовут. Ни что вообще происходит.
Ты – просто тело, ожидающее команды.
Наконец вызвали, завели в зал заседаний, и опять в клетку, как зверя..
Зал – как школа. Доска, трибуна, партитура страха. В углу – прокурор. Слева – следователь. Справа – адвокат. А посередине – человек в мантии. Судья. Женщина. Смотрит холодно. Видимо уже знает, чем все закончится.
Следователь бодро доложил:
– Прошу избрать меру пресечения – заключение под стражу. Основания: может скрыться, надавить на свидетелей…
Прокурор поддержал.
Адвокат возразил. Сослался на личность, отсутствие судимостей, на то, что Яна не агрессивна. Что художница. Что признала вину.
Судья смотрела, не мигая.
– Удовлетворить ходатайство следователя. Заключить под стражу на два месяца.
Удар. Не молотком – словами. Хуже молотка. Потому что это не звук, а приговор.
Яна кивает. Вечером – обратно в автозак. Теперь – СИЗО.
Камера № 0. Так называемая «нулевка». 4 на 3 метра. Обшарпанные стены. Нет даже иллюзии уюта. В полу вмонтирована железная воронка.
– Это «теща», – шепчет Лена. – Типа всегда рядом и всегда воняет.
Яна смотрит на унитаз без стенок. Он пахнет так, будто здесь умерло что-то большое. И медленно разлагалось.
Кровати – железные. Лавки – шершавое дерево. Крысы – не редкость, а рутина.
Они легли на лавки. Без подушки. Без одеяла. В одежде.
Яна смотрит в потолок. А он смотрит в нее.
Проснулась Яна не от света – от вони.
Туалет выдыхал аромат, от которого хотелось покинуть собственное тело. Невыносимо душно, как в заброшенной бойлерной, где никто не проветривал с дня рождения Боба Марли.
К обеду пришли оформлять.
– На выход!
Звучало как «на расстрел».
Сначала – отпечатки. Холодный металлический валик, пальцы прижимают к бумаге.
Потом – фото с табличкой. Табличка тяжелая. На ней – ее фамилия, как клеймо.
– Покажи татуировки, – говорит мужчина с папкой.
Яна закатывает рукава, поворачивается спиной, поднимает волосы. Он фотографирует молча. Даже не спрашивает, что они значат. И неважно.
– Все, – говорит. – Сиди. Жди.
Опер пришел ближе к вечеру. Молодой. Лет тридцать. Взгляд внимательный, но спокойный. Не давящий.
– Как самочувствие? – спрашивает. – А то ты на допросе выглядела как призрак.
Яна пожимает плечами. Молчит. Он вздыхает.
– Траву-то зачем? – спрашивает не как представитель закона, а как знакомый.
– По любви, – отвечает она.
Он не смеется. Просто кивает.
– Бывает и так.
На этом все. Ни давления. Ни торга.
Просто будничный абсурд. Как будто они обсуждали ипотеку.
После ужина – перевод. Охранник открывает дверь, кивает:
– Собирайтесь.
Она и Лена идут по коридору. Ключи лязгают. За дверью – другая реальность.
Титаник. Новый корпус. Высокие потолки, свежая побелка. По сравнению с другим корпусом – отель.
Камера № 103. Двухместная. Чистая. Холодная. Одна шконка, одна раковина. Вода холодная, но есть.
Им выдают новое постельное, мыло, зубную пасту. Кружку – одну на двоих. Ложки нет. Лена ест хлеб. Яна – ничего не ест, организм не принимает. Ее тошнит – не от еды, а от обстоятельств.
Это – не дом. Но уже и не ад. Это нейтральная зона, где начинается привыкание.
В камере тихо. Лена говорит мало. Яна – еще меньше.
Ночью она лежит на верхней шконке, смотрит в потолок и считает вдохи.
На 50-м засыпает. Впервые – засыпает. Не проваливается, не отрубается, а именно – засыпает.
И в этот миг, между сном и страхом, в голове звучит тихо: «Ты справишься. Но станешь другой».
Проснулась рано. Еще до проверки.
Лена тихо дышала на нижней шконке, сжавшись в клубок. В камере было сыро, но чисто. Пахло тряпкой и железом.
103-ая камера не давила. Не страшила. Не воняла, как нулевка, которая, как оказалось, была… Прослойкой. Временной.
Она даже умылась. Холодной водой из крана. Без мыла – оно уже закончилось. Вздрогнула. Схватилась за подоконник. Посмотрела на решетку – и снова вспомнила, что не дома.
Потом – завтрак. Галеты, чай. Яна отодвинула в сторону.
– Все еще не ешь? – спросила Лена.
– Пытаюсь, но не могу.
– Сегодня переведут, – сказала Лена. Спокойно. Как будто о смене погоды. – Здесь только одну ночь держат.
После обеда – движение.
– В 107-ую, собирайтесь! – голос за дверью. Цербер молодой, раздраженный.
Сумку собирали молча. Вещей немного: сменка, туалетные принадлежности, сухие продукты. Все в пакете, на котором оторвана ручка – нужно нести, держа за узел.
Коридор пах кислотой и куревом. Где-то в другой камере орали. Били по дверям. Кто-то матерился.
Яна шла по коридору и не смотрела по сторонам. Лена – наоборот, с интересом, будто шла по рынку.
– Там Ксения, – кивнула в сторону одной двери. – Не смотри. Бешеная.
107-ая камера.
Уже трехместная. На входе – запах дешевой помады и старой одежды. В углу – женщина. Смотрит на них как собака, которую побили.
– Здрасьте, – сказала Лена. Без улыбки.
– Приветики, девочки, – пропела та, с растянутой интонацией.
– Это Настя, – сказал цербер. – Не жалуйтесь. Она у нас… своеобразная.
Дверь закрылась.
Настя начала говорить через пару минут. Сразу. Без перерыва. О детстве. О побоях. О том, как ее мать продавала за бутылку. Как ее воровали цыгане. Как она убила собаку. Потом – опять мать. Потом – лагерь. Потом – улица.
Яна сначала слушала, потом отключилась.
Села на шконку, достала беруши. Вставила.
Настя продолжала трындеть. Сама с собой. Или с кем-то в голове. Смех был у нее резкий, сухой.
Лена делала вид, что ей все равно.
Яна смотрела в одну точку. Угол, где плитка сходилась с краской. Там была трещина, похожая на молнию. Она цеплялась за нее как за спасательный крюк.
«Вот ты и в тюрьме, – подумала она. – По-настоящему».
К ночи Настя притихла. Устала. Улеглась. Лежала, глядя в потолок, шептала.
Лена – уже спала. Крепко, как будто на воле.
Яна – лежала с открытыми глазами. На пятый день она перестала думать, что это временно.
Прошла неделя.
Каждый день тянулся как сырой ремень – вязкий, бесконечный, с привкусом ржавчины.
Через пару дней Яну с Леной перевели в камеру 132. Там стало легче. Все еще неуютно – но легче.
Там было чисто. Белые стены, две шконки, зеркало над раковиной. Сокамерницы – Алина и Оксана – не были сумасшедшими. Не орали. Не лезли в душу. Просто выживали.
Алина встретила Яну по-человечески. Налила ей чаю, показала, где что лежит. Рассказала про внутренний распорядок. Научила правилам выживания. Сказала главное:
– Ни с кем не разговаривай про свое дело. Ни с кем. Даже со мной.
И Яна не разговаривала. Просто плыла по течению. Как груз без адреса.
Ела с трудом. Спала кусками. Смотрела в потолок.
В какой-то момент перестала верить, что все это закончится. Даже не то чтобы отчаялась – смирилась. Как будто где-то внутри себя подписала акт о капитуляции.
«Справедливости здесь нет. Но есть график, есть срок содержания под стражей, есть замки».
На пятый или шестой день ее мама пришла ко мне, в адвокатский кабинет. Говорила сбивчиво. Глаза были опухшие, голос дрожал. Сжала в пальцах фотографию Яны – еще с фестиваля. Дреды, улыбка, краски на лице.
– Ее засосало. Она… она хорошая. Просто… она верила. И доверилась не тому.
Я выслушал, заключил с мамой Яны соглашение, положил следователю ордер и взялся за дело.
Сначала попросил у следователя для ознакомления то, что можно (на этой стадии защита имеет допуск только к тем материалам, которые касаются непосредственно подзащитного: к объяснениям, протоколам допросов обвиняемого, экспертным заключениям).
Изучил переписку, изъятую с телефона. В действиях Яны я не увидел корыстного умысла. Только любовь, доверие, неумение лгать. Она не хотела от отношений какой-то выгоды. Просто влюбленная и потерявшаяся девочка, которая хотела быть нужной.
На этом я и собирался построить линию защиты – на отсутствии корыстного умысла, на человечности, на том, что девочкой двигала жажда любви, а не наживы. К тому же ее отец был очень болен, что могло существенно смягчить наказание.
Начались походы в СИЗО, следственные действия. Работал. Не сдаваясь. Надеясь не на чудо, а на максимальное смягчение наказания.
Суд. Продление меры пресечения. Яна в клетке с опущенной головой. В тех же ботинках и куртке. С той же тишиной внутри. К этому моменту уже около полугода Яна томилась в камере.
Поднялась секретарь:
– Встать, суд идет!
В зал вошла судья Лебедева. – собранная, точная, с выражением сосредоточенной строгости. Села в кресло. Заседание началось.
Следователь Волкова заявила ходатайство о продлении меры пресечения Зоревой Яны Андреевны. Еще на месяц. Основания: осмотр и приобщение цифровых устройств, допрос администраторов интернет-магазина, поиск новых свидетелей, проверка причастности к другим преступлениям, предъявление обвинения в окончательном объеме.
Прокурор поддержала. Обвиняемая возразила.
– Слово – защите.
Я встал, собрался и начал. Начал как обычно. В таких делах зачастую все происходит по одному сценарию. И развязка всегда одинаковая – продление.
– Уважаемый суд. Считаю, что для удовлетворения ходатайства следователя нет оснований.
Моя подзащитная молода, имеет семью, регистрацию и постоянное место жительства на территории региона. Доводы следователя о том, что она может скрыться от следствия и суда, оказать давление на свидетелей или иным образом воспрепятствовать производству по уголовному делу документально не подтверждены и не конкретизированы. Довод о том, что Зорева не имеет определенных занятий, также не нашел подтверждения. Она неофициально работает художником-оформителем.
Подзащитная с момента задержания активно сотрудничает со следствием, дала подробные объяснения, признала вину и не предпринимает попыток препятствовать установлению истины. Кроме того, у Зоревой есть близкие родственники, один из которых – отец – является инвалидом. Она необходима семье, оказывает помощь в уходе.
Одна лишь тяжесть преступления, в совершении которого обвиняется Зорева, не может служить основанием для содержания под стражей. На основании изложенного прошу отказать в удовлетворении ходатайства следователя и избрать в отношении моей подзащитной подписку о невыезде и надлежащем поведении.
Судья кивнула и после оглашения материала удалилась в совещательную комнату.
У судьи было что-то не то в голосе. Не как обычно. Не сухо. Тонкая нотка то ли сочувствия, то ли чего-то еще. До сих пор не могу понять.
Мы ждали. Без слов. Почти всегда срок содержания под стражей продлевают. Поэтому я мысленно готовился к следующему заседанию.
Через 15 минут судья вернулась:
– Ходатайство следствия оставить без удовлетворения. Изменить меру пресечения на подписку о невыезде и надлежащем поведении. Освободить из-под стражи в зале суда.
Яна не поверила. Без слез. Без криков радости. Просто вернулась в себя. Пришла в чувства. На кончиках пальцев уже была прохлада от прикосновения к чистому снегу. Во рту играл запах домашней еды.
Невероятное постановление. Я смотрел на судью, пытаясь прочитать по лицу, что повлияло на ее решение. Но так и не понял. Это осталось для меня загадкой, ответ на которую я вряд ли когда-нибудь узнаю.
Свобода – это не музыка. Она не бросается в объятия. Не плачет. Не ждет. Она просто есть.
Выйдя из помещения суда, Яна нашла ближайшую лавку в парке неподалеку. Села. Медленно, осторожно, словно боялась услышать команду: «Назад».
В руках – постановление суда. Ни телефона. Ни денег. Ни документов. Запах леса от куртки – единственное, что осталось от прежней жизни.
Позже она скажет: «Птицы кричали, как сирены. Свет бил в лицо, как лампа на допросе. Все вокруг казалось слишком живым».
Я ждал ее на парковке неподалеку. Решил не торопить.
К вечеру мы уже подъезжали к ее дому. Яна вышла из машины – молча, медленно. Родные места. Она не видела их много месяцев, но каждый день вспоминала, мечтая вернуться. Мы попрощались. Я уехал.
Старая панелька. Металлическая дверь – уже без решетки. Лестничные пролеты, по которым идешь без наручников. Четвертый этаж. Деревянная дверь. Звонок. Еще один.
Мать Яны открывает молча. На плите – суп. Настоящий. Пар, запах лука, масло.
Яна ела медленно. Каждая ложка была доказательством того, что она жива и свободна.
На следующий день она взяла кисть. Не потому, что хотелось, а потому, что иначе было нельзя. Иначе снова все бы рухнуло. Мазок. И еще один.
– Я дышала через краску, – скажет она потом.
Мир казался чужим. Магазин с хлебом – как музей. Кран с теплой водой – как откровение. Тишина в комнате – как обезболивающее.
Музыку она не включала. Мясо не ела. Хруст галет снился ей по ночам – в кошмарах, где крысы снова тычутся мордами в ноги.
Через неделю – звонок. Знакомый голос. Явиться.
Она была в той же куртке. Тот же взгляд. Только кожа светлее. Как будто слой тьмы остался там, за дверью.
Следователь встретил ее без пафоса.
– Ну что, адаптировалась?
– Стараюсь.
Из тех, кто сидел с ней, кого-то уже нет в живых. Кто-то снова вернулся в дело. Кто-то продолжает сидеть под стражей, а кто-то уже осужден.
А Яна рисовала. Комнаты. Кафе. Стены на фестивалях. Без скотча. Без координат. Без паранойи.
Скоро суд. Но это другая история.