Первым был мальчик. Алексей Годунов. Перелом носа, множественные садины, ушибы, оттеки. В день суда стоял смирно, не шевелился. Ни слез, ни дрожи, ни защитной позы. Он не смотрел в сторону клетки. Смотрел в пол. Когда встал, сказал спокойно:
Я шел из школы. У нас была контрольная по математике, я получил пятерку и очень хотел скорее рассказать об этом маме, обрадовать ее. Шел как обычно пешком, зашел в подъезд, нажал кнопку лифта, зашел внутрь. Двери почти закрылись, и в последний момент кто-то вставил руку – лифт снова открылся. Это был он. Я его очень боялся. Он однажды напал на мою кошку, я сам видел: у гаражей он подошел и пнул ее, а она больше не встала. Я рассказывал маме, но она тогда не поверила, сказала, что кошка просто убежала.
Когда он зашел в лифт, я встал в угол и смотрел в пол, почти не дышал. Чувствовал, что он смотрит прямо на меня. Я не поднимал глаз, но потом почувствовал, как он подошел ближе. Я посмотрел – он смотрел на меня и улыбался. Это была злая, неприятная улыбка. А потом он просто ударил меня в лицо. Сначала один раз, потом второй. Я упал, и он стал пинать меня – по животу, по груди. Я не кричал, потому что не мог, воздуха не хватало. Лифт остановился на моем этаже, он вышел, а я не мог даже встать.
Своим рассказом Леша не пытался вызвать сочувствие или потребовать наказания. Когда он упомянул про кошку, сделал короткую паузу, как будто сомневался, стоит ли это говорить, но все же сказал. Было видно, что его психика надломилась еще тогда. «Он пнул ее. Она не встала». Потом – про лифт: «Я не дышал почти. Стоял в углу. Он зашел. Смотрел. Улыбался. Потом ударил». Голос был ровным, почти мертвым. Леша не выглядел испуганным – скорее, разочарованным, как будто внутри него что-то сломалось окончательно. Поэтому внутреннее кровотечение стало не самым страшным последствием той встречи.
Елена. Мать Алексея. После случившегося – острое стрессовое расстройство с элементами панических атак и соматизированной тревоги.
Я была на работе, обычный день. Около трех звонит Тамара. Голос у нее дрожит, почти шепотом говорит: «Твой Леша у меня. Он избит и весь в крови, скорую уже вызвала». У меня в груди все сжалось. Я даже не сразу поняла, что происходит. Вскочила со стула, схватила сумку и, пока бежала до машины, пыталась понять, спрашивала: «Что значит – избит? Кто? Где он?» А она мне: «Нашла его в лифте свернутого в калачик» И добавляет: «Это он». Я знала, о ком она. Все знали.
У меня из рук выпал телефон, я даже не помню, как его потом подняла. Мчала на машине через весь город, нарушая все правила. Когда доехала до дома – никого уже не было. Ни Леши, ни Тамары, ни скорой. Я бегала по двору, как безумная, звонила соседям, пыталась понять, куда все делись. Никто не брал. И тогда я начала звонить по всем больницам подряд. Только в десятой больнице мне ответили. Сказали: «Ваш сын у нас. Перелом носа, ушибы, ссадины. Сейчас под наблюдением». Мой ребенок в больнице, весь в крови, избитый. Я сразу поехала туда. Дорогу не помню. Только как поднялась по лестнице, как спросила на посту, в какой он палате, и как рука дрожала, когда я толкнула дверь.
Сынок лежал на кровати, лицо в бинтах, нос распухший, на лбу синяк. Но даже не это было страшно. Он молчал. Просто смотрел в потолок, не шелохнувшись. Я села рядом, взяла его за руку. Леша не сказал ни слова. Только медленно повернул голову и посмотрел на меня. И в этом взгляде было нечто, что мне трудно описать. Он был ребенком – моим, любимым, веселым, открытым, а смотрел как взрослый, как человек, у которого забрали что-то очень важное.
Я сидела с ним до вечера. Гладила по руке, по волосам, шептала, что он в безопасности, что я рядом. И не знала, как сделать, чтобы вернуть его в чувства, как было до этого дня. Внутри все кричало: за что? Почему? Как можно было так?
Соседка Тамара. Шестьдесят три года. Жила этажом ниже того, на который приехал лифт. После инсульта ходила медленно, с палочкой. Руки дрожали, голос дрожал. Только глаза остались, на удивление, живыми.
Я у себя в квартире сидела, смотрела что-то по каналу «Культура», не помню уже. И тут как грохнет что-то на лестничной клетке! Звук такой, будто не просто что-то упало, а взорвалось. Я аж вздрогнула. У меня там цветы стояли – фиалки, пять горшков, сама укореняла. Я сразу поняла. Опять он. Это ведь не первый раз. Он каждую весну как с цепи срывается. То дверь подожжет, то мусор по подъезду раскидает, то на кого-то наорет.
Я выхожу, и что вы думаете? Все мои фиалки – в клочья. Горшки вдребезги, земля по полу, вода течет, и он стоит, прямо по ним ногами топчет. У него лицо… знаете, как у одержимого. Я накричала на него, конечно. Но что толку? Он даже не реагирует. Я плюнула и ушла к себе. Но стою и в глазок смотрю, наблюдаю за ним. Он спустился вниз пешком, шел вроде нормально.
Все утихло, я даже подумала, что, может, отпустило его. А потом слышу, лифт наверху то открывается, то закрывается без остановки, как будто заел. Странно это было. Я поднялась, чтобы посмотреть.
И вижу: лифт стоит открытый, а в проеме торчит чья-то нога. Из-за нее дверь не закрывается. Я ближе подхожу, заглядываю, а там, в углу, в самой кабине, свернулся ребенок. Лицо все в крови, щека распухшая, нос, кажется, сломан, держится за живот. Это оказался Леша, наш мальчик с четвертого этажа. Добрый такой, тихий. Он даже кошек во дворе кормил, я его с детства помню.
Я к нему подбежала, пыталась поднять, а он стонет, еле шепчет, что не может, что больно. Я взяла его под руки как могла и потащила к себе в квартиру. Не знаю, как донесла, у самой сердце колотится, давление скачет, но я понимала – сейчас не до себя, надо помочь ему.
Как только затащила – сразу позвонила в скорую, потом матери Леши. И еще Володе – соседу со второго. Он бывший военный, крепкий мужик. С этим психом он раньше разговаривал, бывало, успокаивал. Я знала, что если кто и справится, то он.
Когда приехала скорая, я открыла дверь – и все. У меня перед глазами помутнело, пол пошел кругом, руки ватные. Очнулась уже в больнице. Сказали – гипертонический криз. Но, честно, мне не себя жалко. Мне Лешу жалко. То, что он с ним сделал… Это просто не укладывается в голове.
Семьдесят два года. Пенсионер. Ветеран труда и боевых действий в Афгане – Владимир Гойхман. Жил на втором этаже, у почтовых ящиков. В суде был с гипсом на ноге и костылями. Перелом малоберцовой кости правой ноги.
В это время дома был, с техникой ковырялся. Принтеры чиню. У меня небольшой бизнес еще с конца 80-х. Люди приносят – то картридж зажевало, то шестеренку клинит. Вроде все спокойно было. И тут звонок. Смотрю – Тамара, с седьмого этажа. Я с ней лет двадцать как знаком – добрейшая женщина, с цветами возится все время. Она кричит прямо в трубку: «Он опять начал! Леша в крови, у меня на диване лежит! Делай что-нибудь!». Паника полная.
Я ей говорю: «Сейчас поднимусь», положил трубку, и в этот момент с улицы слышу визг, какие-то вопли, сигналки срабатывают одна за другой. Думаю, не к добру. Подошел к окну – и точно: он с ломом носится между машинами, как одержимый. Бьет по лобовухам, режет по бокам, орет что-то невнятное, глаза – ну прямо звериные, пустые. И ведь не первый раз он срывается, но такого еще не было.
Я быстро обуваюсь, куртку накидываю, выбегаю. Спускаюсь и вижу, он уже три машины искромсал. Подхожу к нему аккуратно, спокойно говорю: «Эй, все, хорош, успокойся». Он повернулся, сразу узнал меня. И тут же замахивается ломом. У меня сразу же сработал рефлекс. Поднырнул, хватанул его в захват. Думал, удержу, ну сколько там – минуту-две, пока полиция приедет.
Но он вдруг как вцепился зубами в руку, в предплечье, так вгрызся, что я аж вскрикнул. Боль была дикая, я ослабил хват, и он тут же вывернулся. А потом как врезал мне ломом по колену. В полсилы, но мне этого хватило. Я аж упал на асфальт. Он отошел как ни в чем не бывало, бубнит что-то себе под нос, плюется, трясется и вдруг срывается с места, убегает.
Скорая приехала быстро, а точнее даже две. Одна – для Татьяны, вторая – для меня и Леши. Врач сказал: «перелом кости». Сейчас, если честно, хожу еле-еле. На улицу только с тростью, по лестнице как пенсионер шагаю по ступеньке. Больно. Не знаю, восстановлюсь ли полностью.
Никита Бороздов. Случайный прохожий. Не знал ни обвиняемого, ни потерпевших. Оказался не в то время и не в том метре. В медицинских документах – ушиб головного мозга средней тяжести. Потеря сознания. Амнезия. Тошнота. Позже – нарушение чтения, рассеянность, эпизоды дезориентации во времени. Врачи не исключают вторичную посттравматическую дислексию.
Ну, я… Я тогда шел. Ну, мы шли. Я и девушка моя, Таня. Вечер был, ну – не вечер, день. Ближе к трем. Или уже после. Мы просто… проветриться хотели. Погулять. А потом – звук. Машины. Орут. Не заводятся – сигналят. И… и крик. Какой-то… такой. Стариковский. Вязкий. Прямо сквозь все. Пронзает. Я Тане говорю, мол… типа, может помощь. Пошли. Повернули – за угол. И тут – бах. Он. Он прям… он в меня. В нас. Не как человек. Не видел я даже. Просто бах – и тьма. Я отлетел. Прямо головой. Асфальт. Тьма. Все. А потом уже… скорая. Мне говорят: ты кто? А я не знаю. Таню искал. А имя забыл.
Мать Вениамина. Дюжина ударов отверткой по телу. 4 – в шею, 8 – в грудь. Чудом жива.
– Он не всегда был таким. Он родился тихим, ласковым мальчиком, с этими огромными, задумчивыми глазами, в которых было столько ума, столько доброты. Он с детства был особенный – тонкий, чувствующий, не агрессивный. Он очень любил животных, помогал всем, кому мог. Никогда ни с кем не дрался, даже если его обижали. Учился прекрасно, не потому что заставляли, а потому что сам хотел – жадно, взахлеб. Он мечтал стать юристом, защищать людей, бороться за справедливость. Он поступил на юрфак сам, без связей, без протекций. Закончил с красным дипломом. Он был умницей. Таким гордиться не просто можно, а нужно.
– Я помню тот день как сегодня. Авария. Глупая, нелепая. Его подрезали, он ударился головой о стойку. Врачи сказали: черепно-мозговая травма средней тяжести, ничего страшного. Отлежится. Восстановится. Но он не восстановился. Или, вернее, восстановилось только тело, а разум… будто стал каким-то другим. Медленно, по чуть-чуть. Он стал молчаливым. Затем тревожным. А потом я начала узнавать в собственном сыне чужого человека.
– Сначала были просто странности. Слова, оторванные от контекста. Забывчивость. Потом – страхи. Он говорил, что соседи следят, что кто-то прячется в вентиляции, что даже мебель «нечистая». Мы, конечно, отвели его к врачам. Сначала – частным, потом – государственным. И когда услышали это страшное слово – «шизофрения» – я не поверила. Отказывалась верить. Это было все равно что сказать, что душа твоего ребенка треснула. Что он больше не он.
– Он проходил лечение. Стационар. Таблетки. И был момент, когда стало чуть легче. Он стал как будто тише, спокойнее, даже добрее. Мы обрадовались, начали снова мечтать. А потом – новый срыв. Еще один. Он стал говорить о колдунах, о зле, которое «идет от людей». Он верил, что должен кого-то спасти. Что несет миссию. Он не убивал из злобы. Он пытался защитить. Нас. Вас. Всех. Только в его голове все перевернулось, исказилось.
– Мы прошли через психиатрическую экспертизу. Я читала заключение и плакала. У него выявили хроническое психическое расстройство – параноидальную шизофрению, тяжелую, непрерывную. Ему поставили диагноз: у него нарушено мышление, он теряет связь с реальностью, не может отделить фантазии от правды. Его реакции стали парадоксальными, в поведении – тревожность, страх, потеря критики, неспособность понять, что он болен. Он даже не притворяется – он искренне верит в то, что говорит. Его разум захватила болезнь. И он в ней тонет, беззащитный, как ребенок в холодной воде.
– Я не боюсь его. Я боюсь за него. Он не преступник. Он – больной. И вы не представляете, как это – жить с мыслью, что твой ребенок страдает, и ты ничего не можешь с этим сделать. Я приходила к нему – он не узнавал. Я гладила его по голове – он вздрагивал, как от удара. Это страшно. Но это не его вина. Он не выбирал болезнь. Он не хотел причинить боль.
– И когда это случилось со мной – когда он напал – я не почувствовала злобы. Только боль и ужас. Но даже тогда я видела в его глазах не ярость. Я видела страх. Он сам боялся того, кем стал. Он не понимал, что делает. А потом плакал. Как мальчик, потерявший дорогу домой. Мой мальчик. Мой добрый, умный сын. Пропавший в этом страшном лабиринте внутри собственной головы.
– Я молю не о прощении. Я молю о понимании. Не сажайте его. Он не преступник. Он – человек, которого сожрала болезнь. Помогите ему. Помогите нам. Пожалуйста.
Вениамин представляет опасность. Не только для семьи, но и для случайных прохожих. Для детей. Для соседей. Для тех, кто просто оказался рядом. Он не осознает, где заканчивается реальность и начинается бред. А значит – не может контролировать свои действия. Это прямая угроза обществу.
И такие дела есть в моей практике. Не самые веселые. Хотя какие из них были веселыми?
Иногда, работая по таким делам, я ловлю себя на одной мысли: а где проходит граница между болезнью и угрозой для общества?
На скамье сидел не монстр в привычном понимании. И не маньяк или серийный убийца. А человек, у которого внутри не осталось связующего звена между мыслями, чувствами и действиями. Психически больной. Опасный, которого вряд ли можно вылечить. И при этом – уголовно не наказуем.
В суде я представлял потерпевших. И я требовал самого строгого подхода. Я говорил, что человек, утративший контроль над собой, не имеет права находиться в обществе. Ни временно. Ни условно. Он должен быть изолирован. Навсегда, если надо. Потому что иначе это снова произойдет.
Но у суда были связаны руки. Экспертиза признала: Вениамин Черновицкий не мог осознавать характер своих действий. Не мог руководить ими. Шизофрения параноидного типа, непрерывное течение. Устойчивые бредовые идеи, галлюцинации, отсутствие критики, фрагментация личности. Он не отвечал за то, что сделал.
Ему назначили принудительное лечение в специализированном стационаре с интенсивным наблюдением. Формально – все по закону. На практике – человек, покалечивший нескольких людей, чуть не убивший собственную мать и ребенка, которого через несколько месяцев снова выпустили.
Теперь он живет в той же квартире. Продолжает терроризировать соседей. Большинство уже съехали. Остальные закрываются на два замка. Но для него это не помеха. Он все так же слышит шепот стен, ожидая следующего сигнала. А потом снова будет суд, снова справка, снова таблетки – и все по кругу.
Я считаю, очень опасно, что врачи трактуют принудительное лечение не как юристы. Они не думают о последствиях, об уязвимости окружающих, о будущем обычных людей. Они смотрят на диагноз. Мы же – на последствия.
А потому таких, как Вениамин, общество будет встречать снова и снова. На лестничной клетке. В лифте. На парковке.