Удивительная штука память. Непредсказуемая и необъяснимая.
Вот я, например, помню день, когда умер Брежнев.
Нашу группу в садике вывели в коридор и посадили на стульчики. Вернее, это была лестничная площадка – потому что я помню стену из стеклянной сине-зеленой плитки, раньше такая была везде.
Мы сидели под присмотром старенькой нянечки, которая качала головой и «горюнилась». Печаль. Знаете, так бывает на похоронах человека, которого ты знал давно, но не слишком близко. Он, может, жил в твоем дворе. И каждый день вы ходили мимо друг друга. И жалость необъяснимая вдруг сжимает сердце. Чего это он выдумал, думаешь ты. Жил бы и жил. А он – умирать. Делать ему нечего. И завтра будет все как всегда, ты пройдешь по двору, и будет припекать солнце, и соседка тетя Маша вынесет выбивать половик, гулкие удары полетят над двором и домами, а только того человека не будет. Никогда больше не будет. И от этого «никогда» что-то тонко дрожит внутри, замирая. А потом ломается, словно бокал на тонкой стеклянной ножке.
Нам сказали не шуметь – причем таким значительным тоном, что мы даже послушались. А воспитатели и нянечки собрались в нашей группе и смотрели телевизор. Молча. Некоторые плакали. Почему-то именно в нашей группе, телевизор перенесли туда из комнаты отдыха или, может, из кабинета директора, не знаю. Огромный, квадратный, с выпуклым глазом. Очень тяжелый – его пронесли мимо нас, надсаживаясь, два мужика. Мы из коридора слышали только «бу-бу-бу» красивого дикторского голоса. Мы сидели на своих стульчиках и шепотом передавали друг другу, что случилось.
«Умер самый главный Брежнев».
Я помню, как вдруг почувствовал страх. Словно будущее, которое только утром было ясным и светлым и уходящим в бесконечную даль, вдруг оборвалось в черный бездонный провал.
Я тогда думал, что Брежнев был всегда. И всегда будет. Для меня маленького он был не человеком, а скорее символом постоянства и незыблемости мира. Есть Советский Союз, великий и могучий. И есть самый главный Брежнев, который стоит у руля, неизменный и вечный.
А теперь его нет.
Что-то изменилось в мире, по нему пробежали первые трещинки.
Что теперь будет?
Мы только крошечные пылинки на лике мироздания.
Подобное же чувство я испытал через много лет, уже подростком, когда родители подарили мне на день рождения сборник готических романов. И я читал, читал, а в затылке собирался холод – словно сгусток ртути. Тяжелый и серебристый. И плавно покачивался там.
Я не помню, что было в этом сборнике. Но, возможно, одна из вещей была за авторством Лавкрафта. Потому что я помню леденящее чувство космического одиночества, собственной хрупкости рядом с могущественными злобными существами, что правили этим миром миллионы лет назад… и даже не заметят нас, людей, когда проснутся. А если заметят… то лучше бы нам бежать и прятаться… Хотя можно остаться на месте. Все равно. Потому что шансов победить у нас нет. No future[3].
Лавкрафтианское чувство.
Чистый экзистенциальный ужас.
Когда Брежнев умер, проснулся Ктулху. Я сидел на детском стульчике из гнутой фанеры, и у меня от ужаса шевелились волосы на затылке. Сине-зеленое стекло источало мягкий сине-зеленый свет, словно мы оказались под водой. «Бу-бу-бу», – доносило эхо. Хотя, может, там заклинали: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн»[4].
Солнечный круг, небо вокруг…[5]
Проснись, мертвый бог.