Кабинет настоятеля вечером выглядел иначе.
Днем это была казенная контора — стол, заваленный бумагами, шкаф с книгами, образа в углу, запах сургуча и свечного нагара. Место, где принимались решения и раздавались указания. Место, куда вызывали для серьезных разговоров.
Вечером, когда приют затихал и за окнами синели отголоски белых ночей, кабинет становился чем-то другим. Настоятель зажигал не казенную сальную свечу, а собственную, восковую, хорошую, из тех, что ему присылали от кого-то из благодарных прихожан. Он предпочитал пользоваться свечами, а не эфирными светильниками. Водрузив ее на вычурный подсвечник, он снимал верхнюю рясу и оставался в подряснике, расстегнутом у ворота. Доставал из нижнего ящика стола фарфоровую чашку — не приютскую глиняную кружку, а настоящую чашку с блюдцем — и заваривал себе чай.
В такие минуты он переставал быть настоятелем и становился тем, кем был на самом деле: уставшим, немолодым человеком, который попал на эту должность не по призванию, а по стечению обстоятельств и застрял на ней, как застревает телега в колее.
Я постучал ровно в восемь. Три коротких удара — как он любил.
— Войди.
Он сидел за столом, но не на рабочем месте, а сбоку, в кресле у окна. Чашка с чаем стояла на подоконнике, рядом — блюдце с сахаром. Восковая свеча горела на столе, отбрасывая на стены мягкие, пляшущие тени.
— Садись, — он указал на табурет напротив. Не приказал, а именно предложил. Разница в интонации была тонкой, но уловимой. Еще утром он ни слова бы мне не сказал, а заставил бы стоять. А сейчас — «садись». Весьма многообещающе.
Я сел. Сложил руки на коленях. Лицо — почтительное, спокойное, чуть настороженное. Маска послушного воспитанника, который понимает, что вызван не для наказания, но не знает, для чего именно, и на всякий случай готовится к худшему.
Настоятель отпил чаю. Помолчал. Поставил чашку на блюдце. Я ждал. В переговорах — а это были именно переговоры, пусть одна сторона и носила рясу, а другая рваную рубаху — первый, кто заговорит, тот и уступит. Константин Радомирский знал это правило задолго до того, как начал строить реакторы.
— Анна Дмитриевна, — начал, наконец, настоятель, — осталась весьма довольна.
Он произнес это с удовольствием, смакуя каждое слово, словно кусочек сахара, что лежал перед ним на блюдце.
— Весьма, — повторил он. — Записку для Общества просила. О методах, так сказать, санитарного попечения. Это, Лис, большое дело. Очень большое. Ты понимаешь, что это значит?
— Что ваши труды замечены, батюшка, — ответил я.
Он посмотрел на меня. Быстрый, острый взгляд — и тут же отвел глаза. Настоятель был не дурак. Далеко не дурак. Он прекрасно понимал, что фраза «ваши труды» в устах мальчишки, который только что на его глазах поставил диагноз и провел лечение, звучит как тонкая насмешка. Но он также понимал, что я произнес ее без тени иронии — или, по крайней мере, без видимой тени.
— Да, — произнес он осторожно. — Замечены. Именно так.
Пауза. Он снова отпил чаю, собираясь с мыслями. Потом поставил чашку и пристально взглянул на меня.
— Лис. Я должен спросить. И ты ответишь мне честно, потому что от этого зависит… многое. Для тебя — в первую очередь.
Я чуть наклонил голову, показывая, что весь во внимании.
— Откуда ты все это знаешь?
Просто. Без обиняков. Без «лечебников из библиотеки», в которые он сам не верил ни секунды.
Я не ответил сразу. Выдержал паузу — ровно такую, какую выдержал бы подросток, решающий, можно ли довериться взрослому. Три секунды. Четыре. Потом — вздох. Легкий, почти незаметный, как будто я отпускаю что-то, что долго держал.
— Меня подобрал старик, — сказал я. — Давно. Еще до приюта. Когда я жил на улице.
Настоятель слушал. Не перебивал. Это уже хорошо.
— Его звали Михей. Михей Кузьмич. Он был из Сибири — откуда-то с Иртыша, с самого края. Из тех мест, где ханты живут и манси. Он… — я помедлил, делая вид, что подбираю слова, как мальчишка, пытающийся объяснить то, что сам понимает лишь наполовину. — Он знал травы. Не как знахарь или колдун — по-другому. Он говорил, что в каждой травке есть свое вещество. Не дух, не сила, а вещество. Как соль в воде. Как железо в руде. И если знать, какое вещество от чего помогает, и знать, как его из травы достать — варкой, сушкой, настоем, — то можно лечить. Без заговоров, без молитв. Просто с помощью этого знания.
Настоятель чуть нахмурился на словах «без молитв», но промолчал. Я заметил это и продолжил, слегка подправив контекст:
— Он, конечно, Богу молился. Каждое утро и каждый вечер, истово. Но говорил: Господь дал нам разум, чтобы мы понимали Его творения, а не просто кланялись им.
Нахмуренность разгладилась. Хороший ход. Константин Радомирский умел разговаривать с церковниками.
— Он жил один? — спросил настоятель.
— Да. На окраине. За Обводным. Лачуга, огород — вот и все хозяйство. Подбирал таких, как я. Беспризорных. Больных. Калек. Лечил, кормил кашей. А взамен мы ему помогали: воду таскали, дрова кололи, травы собирали, сушили, толкли. Я три года у него прожил. Может, чуть больше — я особо и не считал.
— И он тебя учил? — в голосе настоятеля прозвучало не недоверие, а, скорее, любопытство. Живое, человеческое любопытство.
— Не то, чтобы учил… — я покачал головой, изображая задумчивость. — Скорее — я при нем был. Смотрел, как он работает. Запоминал. Он объяснял, когда спрашивали — но не заставлял. Говорил: кто хочет знать, тот спросит сам. Я спрашивал. Много спрашивал. Иногда он ворчал, что я хуже синицы — клюю и клюю, и никак не отстану.
Тень усмешки скользнула по лицу настоятеля. Совсем легкая. Он узнал в этом описании что-то знакомое — может быть, собственного учителя в семинарии, может быть — собственную молодость, когда вопросов было больше, чем ответов.
— А потом? — спросил он.
— Умер, — ответил я. Коротко. Просто. Как говорят дети о смерти, без обиняков и без пафоса. — Однажды утром не проснулся. Старый был. Я не знаю, сколько ему лет было, но борода до пояса и спина горбом. Лачугу описали за долги. Нас — кого куда. Меня сюда отправили.
Я замолчал. Опустил глаза. Тишина заполнила кабинет — густая, вечерняя, пахнущая воском и остывающим чаем.
Настоятель долго молчал. Я слышал, как он вертит блюдце на подоконнике — по чуть-чуть, рефлекторно, кончиками пальцев. Этот непроизвольный жест ясно говорил, что настоятель погрузился в раздумья.
Я знал, о чем он думает. Он прикидывал. Взвешивал. Считал. Вся история с Михеем была достаточно правдоподобной, чтобы ее принять, и достаточно проверяемой, чтобы при желании опровергнуть. Но проверять он не будет — потому что это не в его интересах. Если выяснится, что история ложь, рухнет весь нарратив, который он только что с таким блеском подал Анне Дмитриевне. А этот нарратив — «мудрый настоятель, взрастивший талантливого мальчика-лекаря» — стоил для него дороже любой правды.
— Михей, — повторил настоятель задумчиво. — Михей Кузьмич. Что ж… Бывают такие люди. Промысел Божий ведет их неисповедимыми путями.
— Истинно так, батюшка, — сказал я.
Он кивнул. Вопрос о происхождении моих знаний был закрыт. Не потому, что он поверил — а потому что решил поверить. Разница тут была принципиальная.
Теперь начиналось самое главное.
Настоятель встал, прошелся по кабинету, остановился у шкафа с книгами. Рассеянно, не глядя провел пальцем по корешкам.
— Записка, — сказал он. — Для Общества Анны Дмитриевны. О санитарных методах. Ты понимаешь, Лис, что эту записку я должен написать сам? От своего имени?
— Разумеется, батюшка.
— И что все в ней должно быть описано… убедительно?
— Так точно, батюшка. Убедительно и обстоятельно. Чтобы у Общества не возникло сомнений в том, что Никодимовский приют — образцовое заведение, управляемое просвещенной и заботливой рукой.
Он обернулся. Посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом. Я видел, как в его голове проворачивается тот самый механизм — медленный, осторожный, но неумолимый, — который превращает священников в чиновников, а чиновников в политиков.
— Ты напишешь черновик, — сухо произнес он. Не спросил, а констатировал.
— Если батюшка благословит.
— Благословлю. Но — от моего имени. Ты изложишь суть, а я… придам форму.
Другими словами: я напишу, он подпишет. Меня это полностью устраивало… если, конечно, взамен я получу то, что хочу получить. Но пока еще не время. Пусть выговорится. Пусть насладится триумфом. И закроет все собственные вопросы. И вот тогда, когда он дойдет до кондиции… Я внутренне усмехнулся. Вслух же покорно промолвил:
— Слушаюсь, батюшка.
Настоятель вернулся в кресло. Тяжело сел и потер переносицу. Свеча на столе затрепетала от его движения, и тени на стене качнулись, словно кабинет вздохнул.
— Но записка — это одно, — продолжил он. — А дело — другое. Анна Дмитриевна… она не из тех, кого можно кормить бумагой. Она приедет снова. Через месяц, через два, но приедет. И захочет увидеть результат. Не слова, а результат. Здоровых детей. Чистоту. Порядок.
Он замолчал, и в этом молчании я услышал немой вопрос, который он не мог задать прямо. Не мог — потому что прямой вопрос означал бы признание собственной некомпетентности. А настоятель, при всех своих недостатках, был человеком гордым. Он обладал той особенной, церковной гордостью, которая рядится в смирение и оттого делается еще несгибаемее.
Он не мог спросить: «Что мне делать?»
Он мог лишь подвести к тому, чтобы я сам предложил помощь.
Что ж. Я научился играть в эту игру задолго до того, как очутился в этом теле. Клиент успешно дошел до кондиции. Пора ненавязчиво намекнуть на то, что я хочу.
— Батюшка, — сказал я, чуть подавшись вперед на табурете. — Дозвольте сказать?
Он кивнул — легким движением подбородка.
— Старик Михей говорил: болезнь проще не пустить, чем выгнать. Если детей лечить, только когда они уже лежат в жару, толку мало, потому что лежачих не поднять без хорошего лекаря. А хороший лекарь стоит денег. А вот если каждый день следить за чистотой, за едой, за тем, чтобы кашель не переходил в горячку, — половина болезней просто не случится. И тогда — не нужны ни лекари, ни деньги. Нужен один человек, который знает травы и имеет время ими заниматься.
Настоятель молчал. Слушал. Его пальцы замерли на краешке блюдца.
— Сейчас, — продолжил я, — я работаю в канцелярии до вечера. Травами занимаюсь урывками, когда получится. Времени на все не хватает. Если бы у меня была хотя бы половина дня…
Я не закончил. Да и не нужно было. Настоятель уже думал — я видел это по его глазам, по тому, как он чуть прищурился, мысленно составляя расклад.
— Половина дня, — задумчиво повторил он.
— До обеда — в канцелярии, как обычно, — подхватил я. — Иван Кузьмич ко мне привык, переписку я справляю исправно. После обеда — на травы. Осмотр детей, приготовление отваров, заготовка припасов. И еще, батюшка…
Я сделал паузу — короткую, выверенную. Следующая просьба была самой рискованной.
— Мне нужно выходить за ограду. Не далеко и ненадолго. Лучшие травы растут не во дворе, а на пустыре за Обводным, на берегу канавы, у рощи. Михей водил меня туда. Я знаю места. Час-полтора, не больше, — и я вернусь с тем, что не купишь ни за какие деньги: свежий тысячелистник, зверобой, корень алтея, подорожник. То, из чего делаются работающие целебные снадобья.
Настоятель нахмурился.
— За ограду, — сказал он с сомнением. — Воспитанникам запрещено покидать территорию без сопровождения. Если кто-то узнает…
Я понимал, что этот пройдоха сейчас лукавит, пытаясь соблюсти формальность. Кирпич с Костылем уже давно ходили без всякого сопровождения. Причем, с негласного ведома настоятеля. Но давить на эту мозоль не стоит. Надо действовать умнее.
— Никто не узнает, батюшка, — мягко возразил я. — Я выхожу и возвращаюсь. Два часа — не больше. Если понадобится — могу вести записи: когда ушел, когда вернулся, что принес. Для порядка. Для отчетности.
Слово «отчетность» подействовало. Я видел, как что-то щелкнуло в его голове — привычка чиновника, для которого бумага важнее факта.
— Записи, — повторил он, взвешивая.
В его голосе уже не было того сомнения, которое я уловил в прошлом ответе. А раз так, надо додавить и выложить последнее требование.
— И еще. Мне нужен доступ к кухне. Не для еды, — я поспешил уточнить, заметив, как дернулась его бровь. — Для работы. Кипяток, посуда, печь. Мне нужно где-то готовить отвары. Фрося не возражает, я с ней уже говорил. Она сама просила помочь ей со спиной — я делаю ей мазь раз в три дня. Мы не мешаем друг другу.
Настоятель откинулся в кресле. Сложил руки на животе — жест, который я уже выучил: так он сидел, когда принимал решения. Не торопясь. Перебирая последствия. Если согласится — чем рискует? Мальчишка сбежит? Маловероятно: куда ему бежать? Попадется кому-то на глаза за оградой? Возможно, но объяснимо: послан настоятелем за лекарственными травами. Мальчишка наделает глупостей? Тоже возможно — но после сегодняшнего происшествия вероятность этого казалась ничтожной.
А если не согласится — чем рискует? Тем, что через месяц Анна Дмитриевна приедет и не увидит ничего, кроме тех же вшивых, кашляющих детей. И вся записка, весь красивый нарратив о «просвещенном попечении» рассыплется в пыль.
— Неделя, — произнес он наконец.
Я поднял глаза.
— Испытательный срок — неделя. Ты будешь работать в канцелярии до обеда, после — заниматься… лечебным делом. Выход за ограду — не более двух часов, с ведома дежурного послушника. Доступ к кухне — по согласованию с Ефросиньей. Каждый вечер — краткий отчет мне лично: что сделано, кого лечил, что заготовил.
Он выпрямился в кресле и посмотрел на меня с той строгостью, которую годами нарабатывают на церковной кафедре.
— Если за эту неделю ты дашь мне повод усомниться — в трудолюбии, в послушании, в чем угодно, — если хоть один послушник придет с жалобой, хоть один воспитанник скажет, что ты бездельничаешь, — все закончится. Вернешься в канцелярию на полный день, и никаких трав. Ясно?
— Яснее ясного, батюшка.
— И еще, — он поднял палец. — Все, что ты делаешь, — делаешь от моего имени. С моего благословения. По моему распоряжению. Ты не лекарь. Ты мой помощник. Помощник по медицинской части и заготовке трав. Так и будешь именоваться, если кто спросит. Понял?
— Понял, батюшка. Помощник настоятеля. Ваше распоряжение. Ваше благословение.
Он удовлетворенно кивнул. Нарратив был выстроен. Все успехи — его. Все результаты — через его мудрое руководство. Мальчик — инструмент, не более. Умный, полезный, но — инструмент.
Меня это устраивало. Во всяком случае, пока. Инструмент, которым активно пользуются, — это инструмент, который не выбрасывают.
И это инструмент, который со временем может заменить мастера.