Я приказал ей замолчать, накормить того человека и закончить свои дела.
– Чего ты хочешь? – спросила она с ненавистью. – Как ты сюда пробрался? – она так сжала челюсти, будто пыталась разгрызть кость.
– Пошли, идем со мной, – приказал я, когда она закрыла последний замок и еврей исчез в своем убежище.
Я шел впереди, но через несколько шагов, прежде чем подняться по лестнице, преградил ей путь, раскинув руки. Я хотел вблизи разглядеть ее лицо.
– Я тебя не трону. Просто скажи, как тебя зовут и кто тот человек.
– Отпусти меня, – ответила она, проскользнув под моей рукой.
Когда она уже оказалась у меня за спиной, готовая убежать во двор, я добавил:
– Я отправлю эсэсовцев, чтобы они выломали дверь. Он закончит в Ризиере.
Она вернулась на свое место, на две ступени ниже. Я разглядывал сверху ее медные волосы, решительный взгляд, губы, которые она постоянно кусала. Я взял ее за руку, она резко подняла голову.
– Не смей прикасаться ко мне!
– Мы можем поговорить на улице, если хочешь. Но не пытайся убежать.
– Кто ты?
– Меня зовут Маттиа, а тебя?
– Джильола.
– Кто тот человек?
– Ты шпион?
– Если не хочешь, чтобы с твоим другом случилось что-нибудь плохое, я должен все знать.
Она пыталась подавить слезы – слезы злости, и, глядя на них, я снова подумал, что любить – значит защищать. В тот момент мне хотелось быть парнем ее возраста, которого она встретила случайно и совсем не боится. Но, глядя на ее тело, на глаза, которые она вытирала тыльной стороной ладони, я был уверен: если бы я не был агрессивен, такая красивая девушка никогда бы со мной не заговорила.
Внезапно она успокоилась, сжала кулаки, откинула волосы и провела руками по лицу.
– Я пойду с тобой, – твердо сказала она, сглотнув.
Мы шли по виа Пескерия. Я сворачивал на каждом повороте, чтобы выйти к морю. Мне уже не было дела ни до немцев, ни до евреев, ни до фашистов, ни до славян. Мне было жаль, что у меня нет денег, чтобы сесть с ней за столик в кафе и смотреть на бриллиантовое небо, куполом нависшее над городом.
– Скажи, кто тот человек, – приказал я, когда она отказалась подходить к воде.
Я усадил ее на каменную скамью, а сам встал перед ней. Над нами раскинулась тень сосны, воздух пропитался смолой. Она беспокойно оглядывалась, но не искала помощи.
– Он еврей?
– Это не важно.
– Как его зовут.
– Я не хочу говорить.
– Я прикажу его убить, если не назовешь.
– Ты и так его убьешь.
– Назови его имя.
– Нет.
Она замолчала, опустив взгляд, скрестив руки под грудью. Потом посмотрела на меня так, как ни одна женщина не смотрела, и не своим голосом сказала:
– Что я должна сделать, чтобы ты не пошел в комендатуру и не донес ни на меня, ни на него?
Я уже хотел погладить ее по лбу, но сдержался. Мы изучали друг друга. Ее лицо было умным и оживленным, в недоверчивых глазах появилась надежда, когда она увидела покорность в моих.
– Увидимся завтра в пять у твоих ворот. Если тебя не будет, твой друг умрет.
Завернув за угол, я захотел купить ей цветы и сразу вернуться, чтобы побыть с ней еще. Больше ничего не имело значения.
– Завтра я иду гулять с девушкой, не знаю, куда ее повести, – сказал я за столом отцу.
Он кивнул и впервые за много лет позволил себе улыбнуться открыто.
– Отведи ее в оперу. Немцы не закрыли ни один театр, хотят, чтобы мы беззаботно веселились, пока они творят свои ужасы.
– Ты знаешь, что происходит в Ризиере?
– Лучше не говорить об этом, – вздохнул он. – Женись, и как только я умру, преврати часовую мастерскую в лавку, которой вы будете заниматься. Стены наши, оттуда вас никто не выгонит.
– Папа, я даже не знаю, захочет ли она идти в оперу, вряд ли она сразу согласится выйти за меня и открыть со мной лавку!
– В наше время женщине, особенно твоего возраста, лучше не оставаться одной.
– Думаю, она моложе. Как мама была моложе тебя.
– Отведи ее в Театр Верди, сейчас дают Россини.
– У Теллы был хороший голос, да? – спросил я, отодвигая тарелку.
– Еще какой! Красивое меццо-сопрано.
Мне потребовалось больше сорока лет, чтобы женщина, которая не была моей матерью, заняла мои мысли. Чтобы я считал часы до новой встречи с ней. Я вспомнил школу: мои друзья влюблялись, встречались, расставались или спешили жениться. А я всегда оставался в стороне. Даже от самого себя.
Когда мы встретились, на Джильоле было платье в цветочек и зеленая шляпка, оттенявшая лицо. Ее зубы казались еще белее, профиль – нежнее. Я бы сразу поцеловал ее.
– Пойдем пешком, не хочу садиться на твой мотоцикл.
– Почему?
– Если не хочешь идти, поедем на трамвае.
Разговаривать было трудно. Она хотела знать, всегда ли я продавал людей, и ее возмущала сама мысль, что я был фашистом. О себе и своей семье она не рассказывала ничего или отвечала уклончиво, как могла бы ответить любая другая женщина. Она лишь кивала или мотала головой или пожимала плечами, что бы я ни предлагал. Мне было так жаль, что она со мной по принуждению.
Мы ели сардины с картошкой – в траттории у театра больше ничего не подавали – и выпили по бокалу вина, от которого ее щеки быстро покраснели. Я рассказывал смешные истории, но Джильола не смеялась, она не проронила ни слова, когда я говорил о муле Лючии и албанском фронте. Она не хотела доставлять мне удовольствия. Напротив, чтобы подразнить, напевала про себя словенскую мелодию.
– Ты не итальянка?
– Конечно, итальянка.
– Тогда зачем напеваешь это?
– Потому что я не фашистка, в отличие от тебя.
Мы смотрели оперу молча. Мне было скучно, я зевал без остановки, а Джильола была заворожена. После театра, хотя она была довольна и все еще тихо напевала ту песню, осторожно обходя лужи, ей не терпелось вернуться домой.
– Чем хочешь теперь заняться? – спросил я.
– Тебе решать.
– Любовью? – выпалил я.
Она остановилась и посмотрела на меня так, что не описать.
– Хорошо, – ответила она.
Ее глаза все еще были прикованы к моим, будто согласие лишило ее всякого страха.
На самом деле мне не так уж и хотелось, ее жесткость пугала меня. Она решилась сесть на мотоцикл, и я отвез ее в маленькую гостиницу на Сан-Джусто, у вершины. Она шла за мной молча, а в номере сразу разделась и залезла под одеяло. Я сделал то же самое. Снаружи пробивался лунный свет.
Я знаю, что Джильола получила удовольствие, что подавляла стоны так же, как в траттории подавляла смех. Я знаю, что ей понравилось быть со мной, иначе она потом не поцеловала бы меня украдкой в лицо.
– У тебя кожа, как у мальчишки, – сказала она, глядя на меня томным взглядом, потом коротко чмокнула в губы.
Я молча гладил ее по спине. Я всегда терял счет времени, когда был с женщиной. Помню только, что вдруг она села на кровати и стала одеваться:
– Можешь теперь отвезти меня домой?
– Ты могла уйти и раньше, – пробормотал я. – Я не заставлял тебя идти в эту гостиницу.
– Знаю, – ответила она, кивнув.
Я проводил ее до самых дверей, стараясь идти медленно, чтобы не потерять слишком быстро. Я чувствовал на себе ее запах.
– Я хотел бы сказать тебе столько всего, – сказал я у порога. – Все не так, как ты думаешь.
– Не хочу ничего слышать.
– Завтра…
– Завтра мы можем снова увидеться, если хочешь, – поспешно закончила она, стараясь выглядеть уверенной.
Потом, прежде чем исчезнуть в подъезде, снова коснулась моего лица и назвала меня по имени.
На следующий день она без возражений пошла со мной к морю. Сняла туфли и спустилась по ступенькам, чтобы помочить ноги. Шла по кромке воды, иногда оборачиваясь, чтобы поторопить меня. Она по-прежнему молчала, но позволяла целовать себя на улице, не отдергивала руку, если я брал ее. Я заполнял ее молчание рассказами о прошедших годах, о фашистском насилии, выдавая его за молодецкие выходки, об отце – непостижимом человеке, жившем, чтобы чинить время. Только Джильоле я показал фото Сесилии, описал туфли, которые хотел бы подарить невесте, рассказал о развалинах на виа деи Сончини. А она слушала и брала меня под руку, пока я смотрел на нее завороженно, влюбленно.
Однажды она пригласила меня к себе: в маленькую двухкомнатную квартиру с низкими потолками, пустую, но чистую, где мы занимались любовью весь этот день и многие последующие дни.
К отцу я заходил только вечером, когда Джильола просила меня уйти. Мне никогда не хотелось уходить, рядом с ней я чувствовал себя хорошим человеком и боялся, что, оставшись один, снова стану жестоким. Я был счастлив не узнавать себя. О еврее я совсем забыл. Будто никогда его не видел.
– Кажется, я люблю тебя, Джильола, – сказал я ей однажды вечером на пороге.
И не смог выдержать ее взгляд, поэтому смотрел на густые медовые волосы. Мы встречались уже три недели, мне было необходимо признаться ей в любви. Я хотел поскорее раздобыть денег и пойти с Нанни выбирать кольцо.
Она молчала.
– А ты? – растерянно спросил я.
– Нет, Маттиа. Я не могу полюбить такого, как ты, – сказала она, медленно закрывая дверь, уверенная, что я не подставлю ногу.
Я шагал с сигаретой во рту, и мне казалось, что сердце бьется, как поломанные часы, которые отец уже не мог починить. Стрелки сделали последний рывок и замерли навсегда.
Я бродил по Триесту до утра. На виа Гега еще висели казненные жертвы нацистской расправы. Пятьдесят трупов, подвешенные на перекрестках и свисающие из окон. У меня были такие же глаза – пустые и потерянные.
Я зашел в первую попавшуюся харчевню, напился так, что меня вышвырнули. Ждал несколько часов на берегу, пока не откроется комендатура вермахта. Позволял ненависти расти во мне до тех пор, пока волны не стали спокойными и плоскими. Курт Хуттер поручил меня молодому солдату.
Ворота были приоткрыты. Мы спустились в подвал, я указал на дверь, и солдат выбил ее. Никакого еврея там не было, только несколько бутылок уксуса и канистра с масляным осадком. Лампа в железной клетке бросала косой свет.
Немец злобно посмотрел на меня, ругаясь на своем языке, а я не мог вымолвить ни слова. Мы поднялись наверх. Грязная посуда со вчерашнего ужина все еще на столе, отодвинутые стулья, выдвинутые ящики комода. В пустых комнатах – ее запах. Кто знает, где она нашла новое убежище.