— Знаешь, что мне напоминает эта гондола? — спросил я Гаспара. — Глупо, но это первое, о чем я подумал, когда пришел сюда. Увидел корзину, в которую мы вот-вот залезем, и решил, что она походит на ту, в которую когда-то скатывались головы с гильотины.
— Ты просто рано встал сегодня утром. Это с непривычки.
— Не так уж и рано. В половине четвертого — бывает и хуже.
В моем случае рассуждения о пробуждении — это ложь, поскольку для того, чтобы проснуться, надо как минимум поспать. Отныне, когда я ложился в постель, ночи полнились кошмарами наяву. Ткань на воздушном шаре, в котором я опрометчиво решился взлететь, рвалась в небе, плохо отрегулированная горелка превращалась в обезумевший факел, кружащий все ниже и ниже над землей. Я неосторожно склонялся над краем корзины, Гаспар в шутку подталкивал меня, а я, спятив от головокружения, бросался в пропасть, словно живой балласт, мечтая положить конец мукам. Даже если полет проходил нормально, либо мы натыкались на какое-нибудь дерево и ветви раздирали и транспорт, и путешественников, либо гондола смещалась из-за жесткой посадки, а бессильные спасатели находили груду обломков и изувеченные трупы двух воздухоплавателей, над которыми уже реяли прожорливые мухи. Мои две главные и, возможно, единственные фобии — головокружение и насекомые — сошлись в этом кошмаре, и я оказался в плену какого-то болезненного очарования.
Ровно в четыре утра в дверь позвонил Гаспар, говорливый, рассудительный, щеголеватый, одним словом — счастливый. Давненько я его таким не видел.
За полуторачасовую поездку на машине я успел дойти до крайнего раздражения. Гаспар разглагольствовал, заранее и в деталях описывал, что за чудеса нас ждут, и мои опасения росли пропорционально его энтузиазму. Каждую реплику он начинал с «вотувидишь», и я подумал: достаточно было расписать нашу задумку здесь, на земле, прямо у меня в гостиной. Я бы все «увидел», не выходя из дома. Еще не рассвело, когда мы добрались до места казни. Пара сероватых лучей едва пробивалась в небе. Три четверти часа спустя мы свернули с шоссе и покатили по сужающейся дороге, вдоль которой высились коварные деревья, поджидающие главное блюдо дня — воздушный шар, который непременно на них наткнется и застрянет.
Гаспар сообщил, что на взлетной полянке нас будет ждать Жозеф Шапон.
— Вот увидишь, отличный парень. Он все устроит, расстелет шар по траве. А еще я подготовил для тебя сюрприз, но об этом пока ни слова. Когда мы приедем, Жозеф зажжет горелку, и ты ничего не упустишь из грандиозного спектакля — полетим прямо к рассветному солнцу. Я уже объяснял, почему важно лететь на заре или в сумерки?
Объяснял, причем раз двадцать: из-за перепадов температуры и послушных воздушных потоков. Я прилежно повторил его урок, и он очень обрадовался, увидев мою старательность.
Все произошло так, как он расписывал. Жозеф Шапон оказался узловатым сухим мужчиной низкого роста и лицом смахивал на гнома. В глубине впалых орбит таился блеск глаз. Ему молча помогал костлявый юноша («Сын, — уточнил Гаспар, — полагаю, он немой»).
Горелка зажглась, шар постепенно надувался.
— Три тысячи кубических метров, — прокомментировал Гаспар, — неудивительно, что воздух так долго нагревается.
Должен признаться, спектакль и вправду оказался прекрасным. Нечто похожее на воодушевление росло в сердце, пока некогда неподвижная ткань принимала форму. Лучи восходящего солнца скользили по ней и играли золотистыми бликами, хотя цвета и без того были очень яркими. Я мечтал, чтобы представление не заканчивалось, но шар надулся, воздушное судно задрожало и потянуло, словно дикий зверь, тросы, а Гаспар показал на гондолу и произнес ужасающее «прошу».
Он поинтересовался, нужна ли мне помощь в перешагивании преграды высотой в метр тридцать сантиметров. Я гордо отказался. Однако, приступив к подвигу, я почувствовал хруст в пояснице — боль, знакомая мне уже несколько десятков лет. Теперь я буду страдать день и ночь, хромать целую неделю, как старик, и не смогу обуться самостоятельно — спасибо вольному полету.
Все произошло очень быстро. Гаспар едва присоединился ко мне, как гном с сыном сняли нас с якоря.
Воздушный шар взлетел с беспокойной эйфорией, словно и не думал возвращаться. Теперь реплики Гаспара начинались с «вот видишь». Видишь, ну не чудо, он лежал безжизненный на земле. Сложенный, убранный в гроб. Холодный, как труп. А мы его воскресили. Каждый раз он перерождается. Каждый раз не теряет в силе и радуется свободе.
Я вылил ушат холодной воды на этот пламенный энтузиазм:
— Ну это современная штучка. В восемнадцатом веке подобного не было.
Аппаратура по последнему слову техники была установлена на чем-то вроде полки, прикрученной к борту гондолы, — система высокоточного определения местоположения, метеорологическая станция, анемометр, высотомер. Гаспар принялся объяснять, как это все работает, но я перебил его:
— Конечно, конечно. Только тебе тут делать совсем нечего. Скоро ваши судна оснастят автопилотом. Зачем вообще возвращаться к старинным видам транспорта при таком подходе…
— Вот и отлично, — ответил он, — я все равно не умею им управлять.
Я, конечно, понимал, что он шутит, но все равно взволновался и перестал ворчать.
Время от времени я поглядывал на землю. Товарищ рассказывал в деталях, словно экскурсовод, о руслах, рельефах, замках и крепостях.
— Вот видишь, — говорил он, — тот большой дом с рощицей и бассейном в форме боба принадлежит (тут упоминалось имя местной знаменитости, художника или бизнесмена).
Я изображал заинтересованность и иногда восклицал «да ты что».
Я старался сосредоточиться на собственных ощущениях. Молчание в полете время от времени перебивал рев горелки, когда Гаспар поддавал жару, чтобы добрать высоту. Чудные мгновения: этот дикий шум нарушал тишину и согревал воздухоплавателей. Мне хотелось чем-то ответить, будто я мог облегчить машине работу. Даже не столько облегчить, сколько поддаться послушному горячему воздуху, приказывающему шару лететь ввысь. Солнце начало пригревать, я снял куртку и подставил лицо лучам.
Через полчаса полета Гаспар показал на куб, накрытый полиэтиленом, в углу гондолы.
— Надеюсь, Жозеф Шапон потрудился на славу, — сказал он, — хотя я ему полностью доверяю. Знаешь, что там лежит?
Не дожидаясь ответа, он откинул крышку холодильника и гордо вынул оттуда бутылку шампанского и два бокала — увы, пластиковых.
— Во-первых, — пояснил он, — нужно поздравить тебя с почином. Такой повод. Во-вторых, я бы хотел… Ты знаешь, как зовут первого воздухоплавателя?
Конечно, моя натренированная память без труда выудила это имя, известное мне с начальных классов, — Пилатр де Розье.
— А ты знал, что их было двое? Только вот имя второго никто не помнит. В первом вольном полете Пилатра сопровождал некий Франсуа Лоран д’Арланд. Поднимем же бокалы в честь Жан-Франсуа Пилатра де Розье.
Я задал вопрос, которого он ждал:
— А почему не в честь второго?
— Потому что его забыли даже выдающиеся умы вроде тебя. А почему мы помним только одного?
— Возможно, потому что Пилатр был настолько предан своей страсти, что погиб, пытаясь пересечь Ла-Манш и побороть встречные ветра. В этой штуковине можно запросто с жизнью расстаться, ты знал?
— Не будь ребенком! Нет, мы помним о нем только благодаря его имени, а оно восхитительно. Только вслушайся: Пилатр де Розье. — Он произнес фамилию напыщенно, необоснованно долго задержавшись на букве «а»: интонация вырисовывалась сама собой, взобравшись по «Пилатру», словно по пилястру, и мягко приземлившись в розовый куст. — Ты, наверное, удивишься, но именно в этих слогах вызрело мое увлечение воздухоплаванием. Как сказал Монтескье, «Самые имена наши сливались в объятиях»[6].
— Монтень.
— Неважно, один другого стоит.
— Да, но Монтень написал «Опыты». Уже по названию ясно, что это великая книга о регби.
— Согласен. А ты хитер. У каждого свои увлечения. Мне вот хватило одного имени первого воздухоплавателя, чтобы задать направление всей жизни или, по крайней мере, тому, что есть в ней стоящего, — полету на воздушном шаре. Когда мне было лет десять, я это никак не объяснял. Мне просто хотелось стать Пилатром де Розье и примерить на себя чарующие слоги. Но позже я поразмыслил об этом.
Он налил шампанское, поднял свой бокал и проорал:
— За Жан-Франсуа Пилатра де Розье!
Я завопил, вторя ему. Мы провернули ритуал еще раз. Гаспар отметил, что одна из первых вольностей, которые подарил нам вольный полет, — это возможность оглушительно кричать, никого не потревожив.
— К несчастью, — добавил он, — зачастую подобные палеты притягивают туристов, сюда могут поместиться до восьми человек. Как правило, они не знают имени ни первого воздухоплавателя, ни остальных и не смеют кричать. Но нам ни к чему сдерживаться. За великого, несравненного Жан-Франсуа… Пилатра де Розье!
Я прокричал имя вместе с ним облакам и ангелам.
— Ты прав, легчает мгновенно. А что насчет самого имени? Ты докопался до его магической тайны?
— Могу лишь объяснить, какие эмоции оно вызывает у меня. Для начала, «Пилатр» — странное слово, не правда ли? Не самое приветливое. Сложно не расслышать в нем «Пилат», а этого человека вся христианская цивилизация не торопится восхвалять. Его имя связано с трусостью и неприкрытой безответственностью, верно? Также в «Пилатр» можно уловить «пилястр», но это, наверное, больше из области этимологии. Мне совсем не нравится слово «пилястр»: оно напоминает о высокомерной архитектуре и добела напудренных маркизах, не думаешь? Кроме того, эти странные три буквы «атр» ассоциируются у меня с не самыми приятными словами: «педиатр», «психиатр», «физиатр» или вообще какой-нибудь «гастролатр»… Однако, подолгу размышляя над этой фамилией, я нашел в ней и кое-что положительное: Пилатр, словно древний астролатр, не сдается и следует своей страсти к небесным светилам. Кроме того, пилястры походят на столбы, непоколебимые колонны, на которые можно опереться смело, без всяких опасений. Их можно не избегать, как ты поступаешь с бортом гондолы.
— Я и вправду держусь от него подальше. Пейзаж отсюда виден прекрасно, ни к чему рисковать жизнью.
— Наконец, самое главное — «театр». Очаг горячего воздуха, вдохнувшего жизнь в неподвижную материю. В самом сердце фамилии Пилатр де Розье есть этот «театр», в котором горит пламя первопроходцев, перешедшее в современные горелки в центре нашей гондолы. Признай, ну удивительно же!
Я признал. Я даже подумал: самый подходящий момент поднять бокал и прокричать:
— За театр Пилатра!
— Ведь ты заметил, что на этом фамилия не заканчивается. Там есть сюрприз — Розье… После решительного взлета первого слова, терпкого, сложного, богатого, многогранного, но в конце концов неудобного, театр покрывается цветами и наполняется ароматом из детства благодаря протяжной «з»! Разве ты не понимаешь: все то, что мы переживаем сегодня утром, вписывается в эту фамилию? Буквально только что: мучительные маневры, осторожно расстеленная ткань, по всем правилам распластанная по мокрой от росы траве под небом, еще затянутым ночными тучами. Зажигается огонь, вдыхается жизнь, как вдруг — сюрприз. С высоты полета поля, города и заводы внизу превращаются в яркое цветочное поле, а мы, словно дети, аплодируем спектаклю!
Он снова разлил шампанское по бокалам, и мы проорали очередной тост.
— Ну и как товарищу Пилатра тягаться с подобным? — продолжил мой пилот. — Франсуа Лоран д’Арланд. Ужасно. Жалко. Ни один десятилетний мальчишка не захочет воплотить свою мечту, опираясь на эти слоги! В имени Франсуа Лоран д’Арланд нет ничего от воздушного шара. Рантье, богатенький отпрыск угасшего сословия. Эта фамилия буквально прибивает к земле — ноги вязнут в глине его предков.
Я заметил, что Гаспар уже давно не притрагивался к горелке. Он показал на кривую высотомера:
— Это потому, что мы снижаемся, мой дорогой.
Мы и вправду теряли высоту. Мой товарищ довольствовался тем, что время от времени подкармливал шар горячим воздухом и поддерживал судно на желаемом уровне. Пока мы приземлялись, он довел до конца свою теорию об именах собственных.
— А тебя не удивляет невероятная несправедливость, о которой я только что рассуждал? Разве один из воздухоплавателей был отважнее второго? Неужели первый заслуживает больше места в истории? Нет. Между ними лишь одна разница — фамилия, которую они не выбирали и носили как неотъемлемую часть судьбы. — Тут Гаспар перешел в атаку: — Вот как с тобой. Возьмем твою фамилию: при всем уважении, она довольно прискорбна. Самая банальная в адресной книге. Такую не запомнишь при всем желании — настолько она обыкновенна. Но вот имя, о! Это другое дело!
«Продолжай, старик, я понятия не имею, о чем ты говоришь», — подумал я.
— Во всей Франции не наберется и пяти тысяч человек с таким именем. Врачи узнают в нем одного из самых великих хирургов нашей страны. Филологи — амброзию, напиток бессмертия, который счастливые боги распивают высоко-высоко над простыми смертными. Вот что тебя определяет, друг мой, воплощает твою суть и мучает: я вижу, как ты разрываешься между невыразимой банальностью и мифологической диковинкой. С этим нужно как-то ужиться, дружище. (Ни фамилия, ни имя, которые он мне присвоил, ни о чем мне не говорили, но, наверное, он был прав.) Ты тут ни при чем. Теперь, когда ты вновь обрел сбежавшее имя, ты полностью стал собой, вернулся к себе, так сказать… Так, сейчас я рекомендую сесть на дно гондолы и крепко держаться: мы приземляемся.
Даже не оценив расстояние, отделявшее нас от земли, я, разумеется, послушался. Присаживаясь, я снова почувствовал хруст в пояснице — старый добрый прострел.
Вдруг — шорох, скрежет, резкие толчки, мрачный треск плетеной корзины, снова толчки. Качающаяся гондола вот-вот перевернется и пойдет ко дну.
Тишина.
— Что ж, с мягкой посадкой, — прокомментировал Гаспар с иронией. — Иногда может здорово трясти, но ты все правильно сделал!
Жозеф Шапон с сыном уже нас ждали. Вместе с Гаспаром они приступили к сборам. Я присел, прислонившись к стволу дерева, и наслаждался твердой землей, прислушиваясь к малейшему ощущению в пояснице. Шапон поинтересовался, понравилось ли мне, и я ответил ему с желанным энтузиазмом.
Все это тянулось долго.
Наконец они погрузили весь инвентарь на стоявший неподалеку джип Шапона, и мы вернулись на полянку, с которой взлетали. Гаспар справедливо заметил, что теперь эта местность ничуть не походила на то, чем мы любовались сверху. Теперь все его фразы начинались с «ну ты видел».
Он прикоснулся сначала к земле, затем — к голове. Его речь оказалась такой же плоской, как географическая карта, на которую он ссылался в разглагольствованиях.
— Что, с лирикой покончено, Гаспар? Там, наверху, в гондоле ты болтал без умолку, словно внутри разгорелось какое-то пламя.
Он извинился.
— Понимаешь, воздушный шар — это моя жизнь. Только там я могу дышать.
— Охотно верю. Тем не менее твои долгие бредни о фамилии Пилатра совсем на тебя не похожи. Если бы ты был поэтом, я бы давно уже это знал.
— Ах, это… Тут другое. Представь себе, каждый раз, комментируя полет клиентам или друзьям, я не мог вспомнить его имя. Оно словно упрямилось, понимаешь. Тогда я прибегнул ко всем мыслимым мнемотехникам: «пилястр», «театр». Они превратились в то, что ты уже слышал: я заметил — людям нравится, и слегка приукрасил. Теперь само собой выходит.
— Все же, Гаспар, забыть имя человека, которому ты обязан смыслом жизни…
Он не ответил, но я был прав: бедняга Гаспар постарел.
Мы вернулись ближе к вечеру. Жена спросила:
— Ну что? Ничего не сломал?
Я показал на простреленную спину и сказал:
— Сломал. Себя.