Я снова встретилась с господином Талейраном, чувства которого ко мне оставались прежними: он был любезен, но полезен по-настоящему не был. Последние два года он столь эффективно трудился над своим обогащением, что теперь жил в прекрасном собственном доме на улице Анжу, посмеиваясь втихомолку над намерением примкнуть к правительству, которое он видел у всех возвращавшихся во Францию. Он мне сказал:
— А что делает Гуверне? Он хочет чего-нибудь?
— Нет, — ответила я, — мы рассчитываем поселиться в Буе.
— Тем хуже для него, — воскликнул он, — какая глупость!
— Но, — возразила я, — мы не в состоянии оставаться в Париже.
— Ерунда, — отвечал он, — когда хочешь, деньги всегда найдутся.
Что за человек!
Как только госпожа Бонапарт узнала от госпожи де Баланс и госпожи де Монтессон о том, что я в Париже, она пожелала, чтобы я к ней пришла. Привлечь к себе женщину еще молодую и при этом бывшую очень модную придворную даму — это была, смею сказать, победа, которой ей не терпелось похвастаться первому консулу. Я поэтому заставила себя немного поупрашивать, чтобы придать большую цену моему снисхождению. Наконец, однажды утром, я с госпожой де Баланс поехала к госпоже Бонапарт. Я нашла ее в гостиной в окружении женщин и группы молодых людей, которые все были мне знакомы. Госпожа Бонапарт подошла ко мне с возгласом: «А! Вот она!» Она усадила меня рядом с собой и наговорила мне множество любезностей, повторяя: «Как она похожа на англичанку!», что некоторое время спустя уже перестало быть похвалой. Она оглядела меня с головы до ног, и внимание ее особенно привлекла толстая коса из светлых волос вокруг моей головы; она не могла отвести от нее глаз. Когда мы встали, чтобы уходить, она не смогла удержаться и спросила тихонько у госпожи де Баланс, действительно ли эта коса сплетена из моих собственных волос.
Госпожа Бонапарт говорила со мной о моей мачехе госпоже Диллон с большой доброжелательностью и выражала желание познакомиться с моей сестрой Фанни, которая ей самой приходилась племянницей, поскольку матери мадам Диллон и Жозефины были сестрами. В продолжение разговора она сказала, что все эмигранты скоро вернутся, что она этому очень рада, что люди уже достаточно настрадались, что генерал Бонапарт желает прежде всего положить конец невзгодам Революции и т. д., — всё сплошь ободряющие слова. Она также спросила, как поживает господин де Ла Тур дю Пен, и выразила желание его увидеть. Она собиралась уезжать в Мальмезон{162} и пригласила меня приехать туда. Во всех отношениях она была очень любезна, и я ясно увидела, что первый консул поручил ей департамент придворных дам, чтобы она заботилась о завоевании их на свою сторону, когда будет с ними встречаться. Дело это было вовсе не трудным, поскольку все они поспешили навстречу зарождающейся власти, и я не знаю никого, кроме меня самой, кто бы отказался стать придворной дамой императрицы Жозефины.
В Париже я снова встретила генерала Шелдона. Мы с ним воспитывались вместе, и он относился ко мне, как друг и брат. Этого несчастного человека поразила ужасная болезнь, которая положила конец его военной карьере, обещавшей блестящие перспективы. После всех кампаний, в которых он участвовал, дослужившись до чина бригадного генерала, у него началась эпилепсия с частыми припадками. Его назначили комендантом маленького пограничного городка Драгиньян с небольшим гарнизоном. В Париж он приехал, чтобы попытаться получить что-то получше через генерала Кларка, будущего герцога дю Фельтра, который был его товарищем по оружию в Диллоновском полку. Не имея личного состояния, он совершил большую глупость, женившись по любви на дочери нотариуса из Драгиньяна, у которой всего богатства была только красота. Этот бедняга Шелдон всю свою жизнь совершал один неловкий поступок за другим. Его воспитал наш общий дядюшка, архиепископ Нарбоннский, и совсем молодым поручил моему отцу, который записал его в свой полк. Именно Шелдон привез знамена, захваченные при взятии Гренады. Эта победа, одержанная благодаря отваге гренадер Диллоновского полка, которые под командованием двадцатидвухлетнего Шелдона пошли на приступ, принесла ему патент полковника. Храброму юноше это только навредило, потому что с этого момента стало невозможным использовать его в прежней должности. После заключения мира он был приписан в сопровождение гусарского легиона де Лозена. Это не принесло ему никаких выгод, кроме обязанности купить себе форму, стоимость которой намного превосходила годовое жалованье. Потом он уехал в Англию по приглашению знаменитого красавца полковника Сен-Леже, близкого друга принца Уэльского. Этим долгим отступлением я подвожу к рассказу об одном замечательном событии, в котором мой кузен сыграл заслуживающую упоминания роль. Живя у принца и будучи осыпан его милостями, именно он, в своем качестве англичанина католического вероисповедания, был свидетелем бракосочетания принца Уэльского с госпожой Фицгерберт. Очень многие отрицали, что это бракосочетание имело место. Поскольку госпожа Фицгерберт была католичка и венчание проводил католический священник, вполне уместно предположить, что необходимые разрешения были получены. Этим объясняется, почему самые строгие католические дамы, и в числе прочих моя тетушка леди Джернингем, продолжали с ней видеться, несмотря на обнародование ее союза с принцем Уэльским.
Не могу объяснить почему, но мы с господином де Ла Тур дю Пеном так никогда и не были занесены в список эмигрантов. Нам надо было, таким образом, получить свидетельство о проживании во Франции за подписями девяти свидетелей; это была необходимая формальность, которой, впрочем, никто не обманывался. Я отправилась в муниципалитет нашего квартала вместе со своим отрядом свидетелей. Когда документ был подписан и снабжен всеми необходимыми лжесвидетельствами, мэр весьма вежливо отдал мне бумаги, сказав при этом тихонько: «Однако же все предметы вашего туалета прибыли из Лондона». Тут он рассмеялся. Что за комедия!
В Париже в то лето самая лучшая компания собиралась под сводами того дома на площади Вандом, который образует срезанную сторону площади справа, со стороны улицы Сент-Оноре. Именно там заседала Комиссия по делам эмигрантов — трибунал, который довольно легко было умилостивить, если явиться не с пустыми руками. В толпе, которая туда набивалась, можно было встретить самых важных персон вперемешку со всякого рода поверенными в делах. Перекрывая шум самых разнообразных разговоров, раздавались главным образом слова: «Вас вычеркнули? А вас вычеркивают?» И вот уже кто-то, вооруженный вполне респектабельной и непрерывной последовательностью свидетельств о проживании во Франции, показывающей, насколько несправедливо было вносить его имя в роковой список, на пороге того же дома толкует о своих делах, похождениях и разговорах в Кобленце, Гамбурге или Лондоне.
Для французов все служит забавой. Комиссия по делам эмигрантов превратилась в собрание. Там назначали друг другу встречи, туда ходили повидать старых знакомых, поговорить о своих планах, о том, где поселиться, и т. д. Многие из возвращающихся относились к этому заведению как к своего рода бюро по устройству к месту. Отцы обсуждали, не поступить ли их сыновьям на военную службу. Начинали уже говорить о своей стране, которая несколько месяцев назад их так мало заботила. Носители самых славных имен Франции теснились у этих дверей рядом с представителями дворянских семейств из провинции. Как жаль, что при входе не было каких-нибудь весов вроде тех, на которых взвешивают экипажи на железных дорогах. Сколько добрых и честных провинциальных дворян, которые по возвращении с семьей из изгнания находили лишь голые стены своих жилищ, иногда даже без крыши, показали бы больший вес, чем иной герцог со звонким именем!..
Нам не было дела до комиссии, поскольку мы не числились в списке эмигрантов. Однако нужно было добиться, чтобы из этого списка вычеркнули имя моей свекрови. Хотя она и жила уже тридцать лет в монастыре английских дам на улице Фоссе-Сен-Виктор и никогда оттуда не выезжала, ее внесли в список. Следствием этой безосновательной записи стала распродажа всей обстановки из ее замка в Тессоне и двух ферм.