На следующий день я позвонил в пансионат «Ванда», просил к телефону пани Рогульскую. «La professoressa е assente! Anche il professore e assente!»[70] Ее не было дома. Ее брата, пана Шумовского, тоже. Я не мог разобрать, когда они вернутся. Горничная, которая мне ответила, трещала как сорока. Она подозвала кого-то, не выпуская из рук телефонной трубки. Таким образом я услышал, что звонит «uno straniero»[71] и невозможно понять, чего этот straniero хочет. Тогда к телефону подошла пани Козицкая.
Но час спустя, когда я добрался наконец до виа Авеццано, меня приняла пани доктор Рогульская. Я намучился, пока доехал. Разыскать эту улочку было нелегко. Все было так, как мне говорили знакомые в Кракове. Пансионат находился далеко, район малопривлекательный. Я совершенно зря пошел в сторону железной дороги. Взобрался на виадук, не встретив ни живой души. И спросить не у кого, и самому не разобраться. Жарко; внизу, под мостом, грохочут поезда. Я повернул назад и, раз десять справившись, туда ли я иду, в конце концов нашел нужный мне адрес.
Зато самый пансионат произвел на меня приятное впечатление. Знакомые в Кракове предупреждали меня, что там грязно. Я этого не заметил. Чистотой, правда, он не поражал, но мне показалось, что и холл, и столовая, и комната, где мне предстояло жить, содержатся вполне прилично. Что касается цены, то в Риме, пожалуй, и в самом деле не удалось бы найти комнаты дешевле. По крайней мере мне, uno straniero в этом городе.
Я не мог судить, правильно ли мне советовали в Кракове не вести по телефону переговоров относительно комнаты. Но поступил я так, как мне рекомендовали: приехал, чтобы договориться. Признаюсь, если бы свободной комнаты не оказалось, я бы рассердился. Зря пропало бы целое утро. Но все сошло хорошо. Таким образом, я больше не раздумывал о том, действительно ли в пансионате с опаской принимают людей, приехавших из Польши. А если не с опаской, то с осторожностью и, прежде чем отважиться на это, предпочитают сперва поглядеть, с кем имеют дело.
Когда все было улажено, мы присели на минутку в столовой. Комната была светлая, скромно обставленная. Все ее украшение составляли горшки с бегониями, стоявшие на плетеных круглых столиках. А на стенах висели виды довоенной Варшавы в черной тонкой окантовке.
— Стакан чаю? — предложила пани Рогульская.
— С удовольствием.
— Здесь не умеют хорошо заваривать чай.
— И верно, — сказал я. — Сегодня утром я попросил в отеле чаю. Слабый и на вкус ужасный!
Пани Рогульская улыбнулась. Губы у нее были тонкие, бледные, но улыбка милая. Должно быть, когда-то пани Рогульская была красива — благородный профиль и большие голубые хмурые глаза. И очень стройна, узка в кости, с прекрасными, почти бескровными пальцами. Она держала стакан, грея руки, хотя день был жаркий.
— Ну и как там теперь в Польше? Лучше?
Я ответил в двух словах, подтвердив, что теперь действительно стало лучше. Она слушала, но я почувствовал, что, хоть ей не безразличен вопрос, который она задала, мой ответ ее не интересует.
Потом она сказала:
— Выпустили вас?
Слова ее прозвучали не как вопрос, требующий пояснений. И даже не как констатация факта. Просто слова из разряда тех, которыми некогда отмечали возвращение из путешествия, сопряженного с известными опасностями.
— Вы надолго?
Об этом мы уже говорили, когда я снимал комнату. На месяц. На два. Все зависит от дела, ради которого я приехал. Что касается денег на расходы, то я рассчитывал на помощь адвоката Кампилли, помня о его обещании в письме к отцу. Об этом я, разумеется, ничего не сказал пани Рогульской.
— Думаю, что на месяц, — ответил я.
— В Риме впервые?
— Нет.
И я рассказал ей, как приезжал сюда в детстве. Добавил несколько слов об отце. О его связях с Римом.
— А мы здесь уже восемнадцать лет!
Я знал, что она говорит о себе и о своем брате. Они оба очутились здесь в конце тридцать девятого года. Я слышал об этом от знакомых в Кракове. Оба были мобилизованы, он офицер запаса, она врач. Они пробрались через Румынию в Югославию. А из Югославии в Италию. И отсюда уже дальше не двинулись. Ни во время войны, ни после.
Она спросила, чем я занимаюсь на родине.
— Наукой. Я ассистент на кафедре истории права. Докторскую степень получил в Кракове. Несколько моих работ напечатано в научных журналах, и отдельно издана докторская диссертация «Польский судебный процесс XVI века».
— Ну а как теперь обстоит с наукой в Польше?
До войны она была доцентом на кафедре стоматологии в Варшавском университете. Кажется, и здесь, в Риме, она где-то работала по своей специальности. Ее брат, магистр истории искусств, до войны тоже занимал какую-то должность в Национальном музее. Все это я знал от наших общих краковских знакомых. Следовательно, вопрос, который она теперь задала, мог заинтересовать ее больше, чем все предыдущие. Поэтому я ответил несколько подробнее. Однако вскоре понял, что все близкое мне в этом вопросе ей бесконечно далеко. Тем не менее она с любезным видом слушала мой рассказ.
— Что вы говорите! — вежливо удивлялась она. — Неужто? Неужто?
Таким образом мы поболтали еще с часок. Около двенадцати она напомнила мне, что надо позвонить в «Неттуно» и отказаться там от комнаты. А когда я объяснялся по телефону и она усомнилась, правильно ли портье меня понял, то сама взяла трубку и сказала все, что нужно.
Я вернулся в отель. Заплатил по счету. Чемодан оставил у портье, предварительно вынув из него письмо к синьору Кампилли и копию мемориала[72], который я должен был подать. Мы с отцом решили, что синьор Кампилли просмотрит мемориал и, возможно, внесет свои поправки. В конверт с письмом отца я вложил записку от своего имени, сообщая адрес и телефон «Ванды».
Дом синьора Кампилли я нашел без труда. Я вышел из троллейбуса возле замка Сант-Анджело[73] и двинулся в сторону собора святого Петра. Солнце жгло. Так и обдавало жаром. Я шел весь мокрый от пота, оглушенный движением; меня толкали паломники и туристы: в этой части города их бродят тысячи. Из-за того, что меня толкали, я продвигался вперед зигзагами, как пьяный, но на душе у меня было легко, я восхищался небом, воздухом, светом, Тибром, платанами, мостом, замком святого Ангела. Вдруг я увидел впереди собор. Над ним купол из поблекшего серебра, такой четкий по своей форме и очертаниям на фоне неба, что сердце мое едва не выскочило из груди, словно я шел навстречу очень близкому человеку или чуду.
Я простоял там, пожалуй, с четверть часа. Однако становилось немыслимо жарко. У меня просто рябило в глазах. Я свернул направо. Укрылся в тени, под колоннадой Бернини. Потом пошел по виа делла Порта-Анджелика и дальше и дальше — на виале Ватикано, окружавшей всю его территорию. На одной ее стороне высились каменные стены, в которых кое-где были пробиты ворота, а на другой — старые виллы, потускневшие от времени, окруженные вековыми садами с густо разросшимися деревьями и кустами, почти без цветов.
Миновав с десяток таких вилл, я остановился. Так и есть. Угловая, солидная, на пересечении виале Ватикано и улочки Кливо-делле-Мура Ватикане[74], откуда открывался вид на километры вокруг, — это их вилла, вилла семейства Кампилли, что подтверждала большая медная табличка, прикрепленная к столбу возле стены, отполированная, сверкающая, одна-единственная без патины, с надписью: «Prof. Marcantonio Campilli». И на другой строчке: «Avvocato del Sacro Consistoro»[75].
Я позвонил. Один раз, немного погодя другой. Наконец в дверях появился лакей, о чем я догадался по малиновой куртке в серую полоску: такую я уже видел на лакее в «Неттуно». Не дожидаясь, что я скажу, он сообщил:
— Il signor avvocato е uscito[76].
Через решетку калитки я показал ему конверт, адресованный адвокату. Тогда он решился привести в действие механизм. Решетчатая калитка отворилась. К вилле вела широкая аллея, усыпанная гравием, обсаженная кипарисами. Я отдал письмо.
Было уже около двух. Следовало поесть, ну и, воспользовавшись случаем, переждать самые жаркие часы. Как ни был я восхищен всем, что увидел, восторженное состояние, сопутствовавшее мне с того момента, когда я очутился среди красот и чудес этого квартала, мало-помалу улетучивалось. Я отупел от усталости, но пока что не заметил нигде поблизости ни ресторана, ни бара. По одной стороне — только каменные стены, самое меньшее десятиметровые, отвесные, некогда служившие для защиты, с кое-где пробитыми в них воротами, а по другой — виллы разных церковных тузов, светских или духовных, которые селились здесь особенно охотно не только ради близости к ватиканским стенам, но и потому, что это считалось хорошим тоном. Обо всем этом я слышал от отца. Я понимал также, почему здесь нет никаких ресторанов или кафе. Они были бы неуместны в таком квартале.
Однако жаловаться у меня не было оснований. Едва миновав последний поворот, я увидел множество столиков с мраморными досками, накрытых скатертями. Столики стояли всюду — на тротуарах, отгороженные от улицы зелеными кадками с геранью и петунией, за большими решетками с украшениями из латуни, и еще во двориках — по образцу вчерашнего ресторана в отеле «Неттуно». Столиков было чересчур много, что затрудняло выбор. Наконец я зашел в один из ресторанчиков, расположенных во дворике. Ему не хватало очарования вчерашнего вечера — и потому, что обстановка была более убогой, и потому, что дело происходило днем, и, значит, не было того особого настроения, которое возникает от смешения черноты ночи с искусственным освещением. Прежде чем войти в ресторан, я запасся одним из тех еженедельников, которые манили меня чистыми яркими красками своих обложек из всех киосков на пути от Венеции до римского вокзала. Я намеревался после еды почитать, чтобы убить время, дожидаясь часа, когда спадет жара. Много прочесть мне не удалось. Как только я поел, выпив при этом графинчик, мне так захотелось спать, что буквы расплывались перед глазами, а итальянские слова не лезли в голову. Я отложил журнальчик. В пять — снова в «Ванде». Распаковал вещи и лег. И спал часа два! Быть может, я спал бы еще дольше, но меня разбудили к ужину.
В столовой было накрыто на пять персон. Мой прибор в конце стола. Рядом со мной с одной стороны стул, прислоненный в наклонном положении к столу, в знак того, что место занято, с другой стороны дама моего возраста с высоким лбом, маленьким носиком и крупным ртом; как я догадался — племянница хозяйки. Я слышал о ней от наших общих знакомых, но очень мало. Пансионатом, собственно говоря, занималась она. В то время, когда здесь были мои знакомые, она стряпала и даже стирала и, по целым дням привязанная к кухне, вовсе не показывалась в столовой.
Я обошел вокруг стола, поздоровался сперва с пани Рогульской, потом с ее братом паном Юзефом Шумовским — он сидел рядом с ней — и затем с их племянницей пани Козицкой. О Шумовском я тоже слышал одно хорошее. Он превосходно знал Рим. Отлично изучил памятники древности. В туристский сезон с утра до вечера водил по Риму различные группы. Когда мои знакомые — те, что дали мне адрес «Ванды», — были в Риме, он, даже усталый, измученный, всегда находил для них время. Поздоровавшись, я передал ему приветы от них и добавил, что они с восхищением и благодарностью вспоминают о нем.
Шумовский без улыбки поблагодарил за приветы. На нем был свитер, хотя вечером тоже было жарко, и Шумовский потел так же, как мы все. Лысоватый, жирноватый, даже тучный, он внимательно ко мне приглядывался. Красиво очерченные брови оттеняли его слегка покрасневшие глаза. Хотя мои комплименты Шумовский воспринял весьма сдержанно, сразу же выяснилось, что поговорить он любит. Из его слов и из тех фраз, которые вставляла его сестра, пани Рогульская, я сделал вывод, что они знают обо мне гораздо больше, чем можно было почерпнуть из нашего утреннего разговора в пансионате. Я догадался, что они обзвонили всю польскую колонию, собирая обо мне сведения. Вот так, из любопытства или от недоверия. А может, попросту из осторожности — об этом мне тоже немало рассказывали мои знакомые. Да пожалуйста! Мне нечего скрывать. Дело, ради которого я приехал, носит чисто личный характер. Впрочем, если бы даже кое-что до них дошло, то в хлопотах, которые я намеревался предпринять, тоже не было ничего зазорного. Однако, судя по их словам, они ничего не слышали о трениях между моим отцом и епископом Гожелинским. Разузнали только кое-что о моей семье, среде, интересах. Значит, одни только утешительные сведения.
В утренней беседе с пани Рогульской я упомянул о моем отце и его связях с Римом. Не дожидаясь, пока я сам об этом заговорю, пан Шумовский предложил повести меня в церковку святого Аполлинаре и, главное, показать здание бывшего папского института utriusque juri[77]. Попутно он блеснул познаниями — сообщил, что святой Аполлинаре был епископом Равенны и учеником святого Петра, что в церкви под алтарем лежат останки бессчетного количества святых и блаженных армян; рассказал о фасаде церкви — древнехристианском соборе, от которого, однако, ничего не осталось, — и о пристроенном к церкви здании, двух шедеврах Фердинандо Фуджи. Об «Аполлинаре» он тоже все знал, с уважением перечислил ватиканских сановников, которые окончили это учебное заведение.
Высказав все это, он задумался.
— Может, пойдем с вами завтра, а? — Но тут же спохватился. — Нет! Нет! С самого утра у меня испанские туристы. Потом группа монахинь, тоже испанских. А в четыре какие-то цветные туристы, кажется африканские. Послезавтра у меня тоже каторжный день.
— Ничего. От нас это не убежит, — сказал я.
— Будем надеяться.
Заговорив о своем Риме, он расстегнул ворот свитера. Теперь снова его застегнул.
— Самое скверное — группы, — продолжал он. — Собирают их с бору по сосенке. Тут торговец, а рядом парикмахер, а там народная учительница — одним словом, мозаика. Разный уровень, разные интересы. Трудно с ними работать.
Ужин окончился. Стул, прислоненный к столу, никто так и не занял. От начала ужина и до самого конца пани Козицкая не подарила взглядом или словом ни дядю, ни тетку, ни меня. Мы встали.
— Может, зайдете ко мне покурить? — предложил пан Шумовский.
— Ты обещал не курить, — покачала головой пани Рогульская.
— Одну сигарету, — улыбнулся Шумовский.
Я поклонился дамам. Пан Шумовский повел меня к себе, отворил дверь и прошел вперед, чтобы зажечь свет. Комната была небольшая. Маленькая тахта, полка с книжками, большой письменный стол, заваленный путеводителями по Риму, одни раскрыты, в других закладки из разрезанных полосками газет. Над столом большая фотография Падеревского. На стенах снимки Варшавы, так же окантованные, как в столовой. Рядом с ними диплом магистра гуманитарного факультета Варшавского университета с вписанной готическим почерком фамилией Шумовского. Перед Падеревским — несколько белых астр в глиняной вазе, вероятно польской, в народном стиле.
Мы сели. Я достал из кармана сигареты.
— Польские? — поинтересовался Шумовский.
Он взял у меня из рук пачку и стал разглядывать ее, как антикварную редкость. В этот момент в дверях появилась горничная.
— Una telefonata per lei[78].
— Della parte di chi?[79] — спросил Шумовский, хотя было совершенно ясно, что горничная обращается ко мне.
— Della parte del’avvocato Campilli[80].
— Это ко мне, — сказал я.
Так и было. Меня приветствовал по телефону барственный, но очень дружелюбный, задушевный голос. Мягко, медленно, нараспев адвокат сообщил, что счастлив узнать о моем приезде. Он будет рад меня принять в любое время, однако лучше всего в одиннадцать утра или в пять пополудни. Я предпочел одиннадцать.
— Я с волнением прочитал письмо вашего милого отца, — сказал Кампилли. — И мемориал.
— А как мемориал? — спросил я.
— Отличный. Отличный, — ответил он. — Но поговорим о нем завтра.
Я вернулся к Шумовскому. Он по-прежнему разглядывал пачку сигарет. Впрочем, вполне безотчетно, потому что его мысли, кажется, были заняты Кампилли.
— Он тоже из «Аполлинаре», — заметил Шумовский.
— Я знаю. Он ведь учился вместе с моим отцом.
— Женат на польке.
— Знаю, — ответил я. — Господа Кампилли до войны были очень дружны с моими родителями. Мой отец состоит с ними в постоянной переписке.
— И зять у него поляк.
— Я слышал об этом.
Дверь снова приоткрылась. На пороге появилась пани Козицкая, держа высокую рюмку для вина.
— Дядюшка, сироп.
Она присела на стул, ожидая, пока он выпьет. Как и раньше, Козицкая была молчалива и не поднимала глаз. Шумовский пригубил лекарство, поморщился.
— Мне приходится ухаживать за своим голосом, как Карузо, — объяснял он. — Сырые, холодные церкви вперемежку с раскаленными площадями и улицами — это ужасно. Ну и в автобусах все окна открыты — сквозняк. С одной стороны греет, с другой дует. И ко всему надо надрывать глотку. Если в автобусе — так из-за уличного шума, а если в церкви или, например, в Форуме — так мои туристы не стоят на месте, а расползаются кто куда.
Он жаловался и медленно пил сироп. Наконец он справился с ним и потянулся за сигаретами, лежавшими на столе, но Козицкая накрыла их рукой.
— Лучше не курите, дядюшка, — сказала она, а затем оставила нас одних.
Мы еще немного поговорили о том о сем. Вернувшись к себе в комнату, я долго не мог заснуть. Улица была шумная, поблизости гудели поезда; я прочитал от первой до последней строчки итальянский журнал, который купил после того, как вручил письмо лакею адвоката Кампилли.