На обратном пути мой подопечный рассказывает мне, что во сне он видел, будто тонет.
— Мне снилось, — говорит парень, сидя бок о бок со мной в машине, — будто меня затягивает на дно и я слышу людские голоса, но слов различить не могу, потому что вода накрыла меня с головой и они до меня не доходят.
— Ты не будешь чувствовать себя так всегда, — успокаиваю я. — Тебе станет легче.
— Я все равно не рассказываю психологу все, что думаю. Не говорю обо всем, что происходило в пути.
Он колеблется.
— Девочкам было еще труднее. Обо мне заботился дядя, а у них вообще никого не было, и они не справились.
Потом он интересуется, почему у меня нет детей.
Отвечаю ему, что это не то чтобы мой выбор, просто так вышло.
— Значит, ты не имеешь ничего против детей?
Я улыбаюсь:
— Нет, конечно.
Внезапно мне в голову приходит слово ómálga — «не умеющий говорить». Если бы у меня был сын, как у моей сестры Бетти, то, вполне вероятно, его первым воспоминанием обо мне стало бы то, как я записываю его слова. Он бы произносил: кошечка, упал, привет, а я бы брала бумагу и ручку и записывала существительные, глаголы, междометия. А став подростком, сын обвинил бы меня в том, что для меня он был предметом исследования: я, дескать, нашел в Сети записи того, как ты цитируешь меня в своих лекциях, а аудитория покатывается со смеху.
— Но дело ведь не в том, что ты не веришь в будущее?
Я гляжу на своего подопечного. Он сидит в куртке и шапке и смотрит прямо перед собой на дорогу.
Отвечаю не сразу, обдумывая слова.
Мне сказать, что у него есть будущее? Или что я верю в него? Вместо этого говорю, что все будет хорошо. И добавляю:
— Не беспокойся.
Он глядит на меня.
— Иногда мне кажется, что, поскольку я беженец, значит, я в чем-то провинился.
Мы едем через горный перевал, когда я слышу, как он произносит:
— Но теперь мне все же не так грустно, как раньше.