К книге
Тот ГородГлава одиннадцатая Возвращение
79%
Глава одиннадцатая Возвращение
22

1

Весной сорок восьмого года Осю освободили. Произошло это на удивление буднично. Театральная труппа возвращалась в лагерь, на входе Осю окликнул начальник караула, приказал:

— Ярмошевская, собирайтесь и на выход с вещами.

— Куда? — спросила Ося, расстроенная, но не удивлённая. Такое случалось постоянно. По случайности, по чьей-то прихоти, из-за бюрократической ошибки заключённого могли перевести с одной работы на другую, из одного лагеря в другой, обычно без предупреждения и без объяснения причин.

Марина и Алла остановились рядом, ждали ответа.

— Куда? — повторила Ося. — В другой лагерь?

— На поселение, — сказал начкар, глядя поверх Оси на въезжающий в зону грузовик.

— Как это? — не поняла Ося.

— Освобождают, на поселение, сколько раз повторять. Быстрее давайте, ворота надо закрывать.

Марина завизжала, бросилась обнимать Осю, Алла потянула её за руку в барак — собирать вещи. На ватных ногах Ося дошла до своей койки, села и поняла, что ей очень страшно. Всё, что было у неё на этом свете: друзья, работа, крыша над головой, — всё было в лагере. Она отвыкла от большого мира, она не знала его нынешних нравов, его законов. Из лагеря можно было выйти, но идти было некуда.

— Значит, так, — сказала Алла. — Ты сейчас пойдёшь и попросишься переночевать до утра. Нечего ночью таскаться в одиночку.

— А если не разрешат?

— Слезу пусти, пообещай нарисовать чего-нибудь, они любят. Ну что ты как неживая, радоваться надо. Меня бы освободили!

— И что бы ты делала?

— Побежала бы к Марику, — мечтательно сказала Алла.

— У тебя есть Марик, — вступилась за Осю Марина.

— У неё есть Витас.

— Не говори ерунды, — поморщилась Ося. — Урбанас — просто друг.

— Вот этого просто друга ты завтра и попроси, чтобы нашёл тебе комнату в Ухте. И Акинскому не забудь сказать, чтобы он тебя оформил как вольнонаёмную.

Ося собрала в узел немногие свои пожитки, на всякий случай попрощалась с подругами и отправилась в административный барак. Там её обыскали, выдали справку и предупредили, что территорию лагеря необходимо покинуть немедленно.

— На дворе ночь, — сказала Ося, — до города час ходьбы, и идёт дождь. Я могу переночевать в бараке?

— Не разрешается, — скучным голосом сказал дежурный.

— В таком случае я буду ночевать здесь, — решила Ося, присев на лавку и развязывая узел.

— Эй, ты чего? — прикрикнул дежурный. — Тимошенко, ну-ка выведи её.

— Пройдёмте, гражданка, — неловко сказал солдат охраны в новенькой, не обмятой шинели, старясь не встречаться с Осей взглядом.

— Я никуда не пойду до утра, — упрямо сказала Ося. — Мне некуда идти.

Дежурный выругался, рявкнул:

— Тимошенко, я кому сказал!

Солдатик подошёл поближе, попросил:

— Пройдёмте, пожалуйста.

Осе сделалось его жалко, она встала и вышла из барака.

На улице было промозгло и сыро. Ося решила вернуться в театр. Даже если сторож её не пустит, можно спрятаться от ветра и дождя в портике. В темноте, по мокрой дороге и с тяжёлым узлом она тащилась долго, до театра добралась уже за полночь, подёргала дверь — та была заперта. Она обошла здание кругом, заметила проблески света в окне бутафорской на втором этаже, подобрала с земли маленький камушек, бросила. Камушек стукнул по раме, свет мгновенно исчез. Ося бросила ещё один камушек, подождала, пока скрипнуло, открываясь, окно, сказала негромко:

— Витас, это я, Ольга. Ты можешь меня впустить?

— У меня нет ключей, — ответил знакомый голос. — Сторож меня запирает. Что ты здесь делаешь?

— Меня освободили, — сказала Ося, — и выгнали из лагеря.

— Я сейчас, — сказал он. Ося услышала лёгкий скрип, потом что-то глухо стукнулось о землю.

— Идём ко мне на квартиру, — сказал он, вынырнув из темноты и взяв Осю за руку. — Идём скорее, ты вся дрожишь.

— Что ты делал в театре?

— Потом, — сказал он. — Потом.

Двигаясь в темноте быстро и уверенно, как кошка, задами и переулками он вывел Осю на окраину города, зашёл во двор большого двухэтажного дома. В самом углу двора стояло приземистое неуклюжее строение. Распахнув неплотно прикрытую дверь, Урбанас велел:

— Заходи, сейчас я зажгу свет.

Через пару минут вспыхнула керосиновая лампа, Ося осмотрелась. В крошечной, два на три, комнатке стоял грубый деревянный топчан и маленькая тумбочка. В углу притулилась печка-буржуйка, чёрная труба шла от неё по стене, через потолок, к окну. На буржуйке стоял старый закопчённый чайник. Больше в комнате ничего не было.

Витас сбегал во двор, вернулся с полным чайником и охапкой поленьев, затопил печку, велел Осе:

— Переодевайся в сухое, — и снова вышел.

Вернулся он через четверть часа, принёс немного чая в бумажке, две пайки хлеба и полстакана клюквы.

— Где ты всё это раздобыл ночью? — удивилась Ося.

Он не ответил, вынул из тумбочки две кружки, разлил чай, протянул Осе хлеб. Ося отхлебнула, он спросил:

— Что, совсем тебя отпустили?

Ося достала из кармана телогрейки справку, поднесла поближе к лампе, прочитала вслух:

СПРАВКА

Настоящая выдана отделом кадров Ухтижемлага НКВД Ярмошевской Ольге Станиславовне, 1910 г. рожд., уроженке гор. Ленинграда, в том, что она по отбытии меры наказания (судима по делу НКВД СССР 5.10.1937 г. сроком на 10 лет л/св.) освобождена 26.05.1948 г. в соответствии с приказом МВД СССР, МГБ СССР и Генерального прокурора СССР от 24.06.46 г. Оставлена на работе по вольному найму с прикреплением к производству Ухтижемлага до окончания срока ссылки. Данная справка видом на жительство служить не может. При утере не возобновляется.

— Страшно? — спросил он.

— Страшно, — призналась Ося.

— Мне тоже было страшно. Первую неделю я в парке на лавочке спал, не мог никого видеть. Потом привык, койку в общежитии получил, но там ещё хуже, чем в лагере, я начал жильё искать, и вот — нашёл.

Он обвёл взглядом сарай, усмехнулся:

— Теперь ты понимаешь, почему я часто ночую в театре?

— Так трудно найти жильё? — спросила Ося.

— Не трудно — невозможно. Особенно мужчинам. Пока лето — ты можешь жить здесь, но до зимы непременно надо найти комнату.

— А как её искать?

— Спроси в театре, может быть, кто-то знает, или слышал, или сам может сдать. Попроси Акинского написать ходатайство, сходи в горисполком, оставь заявление с просьбой предоставить жильё. Но это вряд ли поможет. Мне не помогло. Я плачу сторожу полсотни в месяц, и он разрешает мне ночевать в театре.

— Сколько тебе ещё осталось? — спросила Ося. Они были знакомы полтора года, работали вместе почти ежедневно, много разговаривали, и всё же она не знала про него почти ничего. В ответ на расспросы он либо отшучивался, либо тут же переводил разговор. А сейчас вдруг ответил, сказал:

— Вечность. У меня вечное поселение.

— За что?

— За то, что в тридцать девятом году имел неосторожность не радоваться, когда Красная армия вошла в Вильнюс, — сказал он с глухим литовским акцентом.

Ося уже давно заметила: когда он волновался, в его правильной красивой речи вдруг проступал тяжёлый прибалтийский акцент.

— У тебя кто-нибудь остался в Литве? — спросила она.

— Близких — никого. Ни в Литве, ни на всём белом свете, — ответил он, и Ося не решилась дальше расспрашивать.

— Согрелась? — спросил он. — Тогда ложись спать. Подушки только нет, я унёс её в театр.

— А ты?

— Я на полу лягу, мне не привыкать.

Зная по опыту, что его не переупрямить, Ося вытянулась на топчане, укрылась телогрейкой. Урбанас отодвинул тумбочку, смёл в сторону землю, поднял деревянную крышку, засунул в образовавшую дыру руку и вытащил небольшой фанерный чемоданчик. Заметив, что Ося смотрит на него, пояснил смущённо:

— Иначе нельзя, стащат.

Из чемоданчика он вытащил старые ватные штаны, постелил на пол, подложил под голову ушанку и прикрутил фитиль.

— Странно, — сказала Ося в темноте. — Столько раз я представляла себе своё освобождение, но никогда не думала, что оно будет таким… абсурдным.

Он засмеялся.

— Ты чего? — спросила Ося.

— Здорово ты сказала, — захлёбываясь смехом, едва выговорил он. — Меня освободили и выгнали из лагеря.

Осе тоже стало смешно, и полчаса они хохотали, не в силах остановиться, всё время повторяя один другому: «Меня освободили и выгнали из лагеря».

Через неделю общими стараниями Осе нашли жильё. Старуха, работавшая уборщицей в библиотеке на первом этаже театра, согласилась сдать ей угол. Отгороженный с двух сторон стенами, с третьей — печкой, а с четвёртой — ситцевой занавеской в цветочек, угол был почти комнатой. Старуха жила одна, Осе не надоедала, даже подарила ей старую дырявую кастрюлю, которую Витас запаял.

Урбанас приходил к ней почти каждый день, то колол старухе дрова, выторговывая пару полешек для Оси, то белил печку, то менял прогнивший кусок венца. Кончив работать, он садился пить чай, вступал с Осей в сложные философские споры о природе искусства, об отношениях индивидуума и общества. Он вдруг разговорился, и ему было что рассказать.

Его отец, заведующий валютным отделом Вильнюсского коммерческого банка, послал сына в Германию изучать банковское дело, но Витас, мечтавший стать скульптором или архитектором, из Германии перебрался сначала в Париж, потом — в Вену, где и поступил на архитектурный факультет Венской высшей технической школы. В декабре тридцать девятого года студентом третьего курса он приехал домой на рождественские каникулы. Уехать обратно в Вену он уже не смог, а в июне сорокового его арестовали, дали пять лет и отправили в лагерь. Долгое время он не знал, что стало с семьёй — отцом, матерью и двумя младшими сёстрами. В сорок пятом году, когда в лагерь прибыл новый этап, наполовину состоявший из «лесных братьев», Витас обнаружил среди них знакомого, бывшего одноклассника. Одноклассник, влюблённый в сестру Витаса, рассказал, что всю семью отправили на поселение в устье Лены, в спецколхоз «Арктика», что отец умер ещё по дороге, а мать и младшая сестра — в первую же зиму. Средняя сестра, та, в которую был влюблён одноклассник, оставшись одна, написала жениху прощальное письмо и ушла в тундру, что с ней стало — никому неизвестно. Витас сказал однокласснику спасибо, отдал ему свой хлебный паёк, а на следующее утро в бутафорской вскрыл себе вены. Спас его Акинский. Николай Петрович не задал ни единого вопроса, но объяснил Витасу, что, если декорации к «Хозяйке гостиницы» не будут готовы вовремя и спектакль провалится, труппу могут расформировать. Витас перевязал руки обрезками костюмного кроя и принялся за работу. По окончании срока его освободили, заменив ссылку пожизненным поселением в Ухте с разрешением удаляться от города не более чем на двадцать километров.

Всё это он поведал Осе спокойным, почти равнодушным голосом, сильно, по-прибалтийски оглушая все согласные и потягивая клюквенный чай. Допив, сказал:

— Ты просила рассказать, я рассказал. Больше к этому возвращаться не будем.

Больше они никогда о его семье не говорили. Зато о своей жизни в Париже и Вене он вспоминал охотно, рисовал ей план Лувра и венского Kunsthistorisches Museum, рассказывал о венской архитектурной школе, о Сецессионе[63], о Климте, Кокошке[64], Плечнике[65], иногда даже делал быстрые чёткие наброски. Уже давно не было с ней рядом человека, с которым ей было бы так интересно и в то же время так легко.

В театре над ними подшучивали, все были уверены, что у них роман, не понимали, почему надо скрывать его, ведь оба уже не в лагере. Ося сердилась, убеждала Аллу с Мариной, что никакого романа нет, Витас просто отмалчивался. Удивительно он умел молчать: молчал, смотрел на собеседника синими своими глазами, при этом непременно что-нибудь строгал, или вырезал, или приклеивал, и собеседнику становилось неловко, он чувствовал себя болтливым бездельником и тоже замолкал.

Так прожили они два месяца, а в июле уволили Акинского. Особисты Ухтижемлага обнаружили пятно в его биографии: он скрыл свою настоящую фамилию, Иванов, и жил под театральным псевдонимом — Акинский. Такова была официальная версия. Закулисная же версия утверждала, что Николай Петрович подал ходатайство о присвоении пяти актёрам звания заслуженных артистов и в ответ на недовольство начальства тем, что к награде представляют бывших арестантов, ответил: «А у меня все актёры такие!»

Какая бы версия ни была истинной, добрейший, милейший Николай Петрович, покровитель и защитник актёров, уехал. Новый директор, по фамилии Рыченко, оказался человеком вспыльчивым, грубым, не терпящим возражений. В несколько месяцев он перессорился с большей частью труппы. Вольнонаёмные актёры, декораторы, электрики, рабочие сцены начали увольняться один за другим, на их место приходили случайные, неумелые люди, и в январе сорок девятого в театре случился пожар. Сгорело всё, кроме больших декораций, хранившихся в соседнем доме, и музыкальных инструментов, вынесенных музыкантами с риском для жизни. Витас, обвязавшись мокрой телогрейкой, дважды нырял в горящее здание, но вынести сумел только пару костюмов и несколько партитур из библиотеки театра.

В мужской зоне ОЛП-1 освободили один барак, свезли туда всё уцелевшее театральное имущество и устроили там репетиционную базу. Но что-то большее сломалось, сгорело в огне, пылавшем с такой яростью, что снег почернел на несколько километров вокруг. В Косолапкине, как они называли между собой Дом культуры, в неуклюжем претенциозном здании, над которым они так часто посмеивались, обитал высокий дух театра. То проносился над рядами плюшевых кресел, и у зрителей пробегали по коже мурашки восторга, то слетал на сцену, и солист брал такую чистую высокую ноту, от которой слёзы наворачивались на глаза, то копошился возле софитов, и обычная подсветка становилась волшебным неземным сиянием. А теперь этот дух исчез, в бараке ОЛП ему не было места. Даже начальство это ощущало, и театр оперетты и драмы переименовали просто в передвижной.

Рыченко убрали, потом опять вернули, потом опять убрали. Многие вольные ушли, разбрелись по лагерным агитбригадам, кто устроился в воркутинский театр, кто — в сыктывкарский. Отдельные счастливцы, у которых кончились все сроки, возвращались домой. Марина и Алла, которым оставался ещё год лагеря, считали дни, Ося решила подождать их. Витас тоже остался в театре. Вдвоём с Осей они соорудили такие декорации к очередной премьере, что даже новый начальник лагеря, известный суровым нравом, объявил им благодарность.

— Если бы ты сейчас мог жить где угодно, — спросила его как-то Ося, — где бы ты жил? Куда бы ты поехал?

Они сидели в Осиной комнате, за занавеской, пили настоящий чай, заваренный в настоящем, только чуть-чуть щербатом чайнике, — за год Ося обросла имуществом. Кроме чайника, у неё была настоящая подушка и два настоящих крепдешиновых платья, купленных на толкучке и перешитых. Имея доступ к театральным запасам, можно было из старых списанных вещей, обрезков и остатков соорудить себе полный гардероб. Строго говоря, это даже не было бы воровством. Но Ося не могла. Алла над ней подшучивала, Ося отмалчивалась, потом не выдержала, сказала Алле: «У них я не возьму ничего. Я не размениваю душу на тряпки». «Красиво, аж жуть», — сказала Алла, но шутить перестала.

Витас молчал, Ося повторила:

— Так куда бы ты поехал?

— Наверное, никуда, — после долгой паузы ответил он.

— Никуда? — переспросила поражённая Ося.

— Никуда. Когда у тебя нет дома, не всё ли равно, где именно у тебя его нет.

— Так заведи себе дом, — предложила Ося. — Сколько можно жить в этом сарае.

— Дом обязывает, — медленно сказал он. — Если есть дом, должна быть хозяйка, должны быть дети. А угол ни к чему не обязывает, ты можешь быть гол как сокол и так же свободен.

Ося встала и отошла к печке проверить чайник. Всё чаще и чаще в последнее время заводил он с ней такие беседы. Понимая неизбежность разговора, она хотела оттянуть его как можно дольше, боясь, что потеряет Витаса, если не навсегда, то надолго. А сейчас вдруг решилась, вернулась к столу, спросила, встретившись с ним взглядом:

— Ты хочешь мне что-то сказать, Витас?

Он посмотрел удивлённо, и Ося уже пожалела было, что затеяла это опасное разбирательство, но он ответил, всё так же медленно и серьёзно:

— Да. Ты права. Пришло время нам поговорить.

— Мы только и делаем, что разговариваем, — сказала Ося, вдруг снова испугавшись.

Он провёл по столу рукой, сметая крошки с клеёнки, словно отбрасывая последние Осины слова, потом сказал:

— Ты знаешь, о чём я.

Ося наклонила голову, он встал, подошёл к ней, взял за руку, спросил, улыбаясь:

— Мне необходимо опускаться на колени?

— Не надо, не надо на колени! — испугалась Ося.

— Тогда я просто жду твоего ответа, — чётко выговорил он.

Всё имеет цену, напомнил Осе не вовремя проснувшийся внутренний голос. Два с лишним года прекрасной дружбы дорогого стоят. Давай, плати.

— Витас, я не могу, — сказала Ося. — У меня есть муж.

— У тебя был муж, — поправил он.

— Ты этого не знаешь, и я этого не знаю.

— Если бы ты была моей женой, я нашёл бы тебя где угодно и был бы рядом, — с сильным акцентом сказал он. — Я думаю, что твой Яник поступил бы так же. Если его нет рядом с тобой, значит, его нет. Ведь ты же писала везде, куда можно, и никто не дал тебе никакого ответа.

— Зачем ты убиваешь мою надежду? — спросила Ося. — Она помогает мне жить.

— Она мешает тебе жить. Жить настоящей, непридуманной жизнью, здесь и сейчас, а не в прекрасном «потом». «Потом» может и не наступить, Ося.

Вот сейчас она скажет ему нет, и он уйдёт. И она опять останется совершенно, невыносимо одна. И он прав, «потом» может и не наступить. Но что делать, что же ей делать, если душа её занята, окольцована, помечена чёрной меткой «Пожизненно принадлежит».

— Тебе трудно ответить сейчас, — сказал он. — Но рано или поздно ты поймёшь. Я буду ждать.

— Сколько, Витас? — шёпотом спросила Ося.

— Столько, сколько потребуется.

— Но если, если это не случится… никогда? — собрав всё своё мужество, спросила Ося.

— Значит, мне опять не повезло, — усмехнулся он, поцеловал ей руку и ушёл.

В конце сороковых по стране покатилась новая волна репрессий. Началось всё с ленинградского дела, потом пошли волны переселений: прибалтийская, молдавская, армянская. К лету пятидесятого года, когда и у Аллы, и у Марины закончился срок и они сняли вчетвером уже не угол, а две смежные комнаты в рабочем посёлке на окраине Ухты, настроение у всех было подавленное.

Многих заключённых из театра загнали обратно в зону, театральную труппу распустили и набрали заново, но теперь только драматическую, так что и Марик, и Алла, и Марина остались без работы. Марина давала уроки музыки, Марик вёл кружок в горном техникуме, пытался создать квартет, чтобы играть на юбилеях и свадьбах, Алла, потыкавшись туда-сюда, вернулась в театр костюмершей. Жилось всем нервно, невесело. Только когда к ним приходил друг Марика по оркестру, толстый, смешной, добродушный Лёня Вайнштейн, и они вместе с Мариком и Мариной устраивали концерты по заявкам, им удавалось забыться на пару часов. Тогда и Алла вспыхивала прежним блеском, пела романсы, откидывая назад красивую голову, демонстрируя длинную изящную шею, смотрела на Марика таким взглядом, что Лёня как-то полил его из чайника, пояснив: «Чтобы не сгорел». У Марика ссылка закончилась, но он не мог никуда уехать без Аллы. Витас сменил свою сараюшку на бывший Осин угол, развёл там огород, часто приходил к ним в гости, приносил то морковку, то капусту.

— Мне казалось, срок кончится, и начнётся жизнь, — как-то расплакалась Марина. — Похоже, что она никогда не начнётся.

Ося погладила её по плечу, налила ей чая, сказала:

— Давай жить здесь. Здесь и сейчас. Забудь про завтра. Что тебе нужно, чтобы быть счастливой здесь и сейчас?

— Маму, — сказала Марина. — Я хочу к маме. Я боюсь, что никогда не увижу её. Она старый больной человек, она не может приехать сама.

— Хочешь, я съезжу и привезу её? — предложил Марик.

— Сюда? Боже упаси. Я пишу ей такие письма, она уверена, что я провожу дни в овациях и общаюсь только с восторженными поклонниками. Она увидит вот это всё и умрёт тут же, на месте.

— Я тоже жене запретил приезжать, — вздохнул Лёня. — Лучше им не знать.

— У меня есть другое предложение, — сказал Витас, и Ося с удивлением услышала знакомый глухой акцент. — Мы не можем жить счастливо, но давайте жить просто хорошо. Не идеально хорошо, а просто хорошо.

— Это как, Урбанас? — боязливо поинтересовалась Марина.

— Что нужно человеку для хорошей жизни? Друзья? Есть. Крыша над головой? Есть, и в наших силах сделать её уютной. Интересное общение? Есть. Дело? Мы все люди искусства, давайте устраивать вечера, давайте рассказывать, петь, танцевать, рисовать, пусть даже для самих себя. Что ещё? Свобода? Какая вам нужна свобода? Вы жалуетесь, что не можете отъехать больше чем на двадцать километров от Ухты. Так езжайте на двадцать километров. Когда вы в последний раз видели ледоход? Весеннюю тайгу? Когда вы грибы собирали в последний раз, на лыжах ходили?

— Это всё иллюзия, Витас, — сказала Ося. — Попытка с негодными средствами.

— А я думаю, что Урбанас прав, — неожиданно сказала Алла. — Марик, вставай, мы идём делать сына.

2

В июле пятьдесят первого года Ося возвращалась домой из театра. Возле магазина стояла очередь, видимо, завезли свежие продукты. Ося решила купить что-нибудь вкусное Аллиным близнецам и остановилась подсчитать, сколько у неё с собой денег. К тротуару подъехал чёрный автомобиль, из которого вышли два молодых человека, одинаково стриженных, одинакового роста, с одинаково отсутствующим выражением лица, взяли Осю под руки и усадили на заднее сиденье.

— Куда вы меня везёте? — спросила Ося.

— Там вам всё объяснят, — сказал сосед слева.

— Где — там? — возмутилась Ося.

— Сидеть смирно! — прикрикнул сосед справа, и Ося сразу всё поняла.

Машина въехала в большой двор, подъехала к деревянному зданию с зарешеченными окнами, загрохотали тяжёлые ворота. Осю сдали на руки конвойному, он провёл её длинным коридором, затолкнул в крошечный бокс и ушёл. Утром другой конвойный отвёл Осю на шмон, по-прежнему ничего не объясняя. После обыска её отправили в баню, побрили. Она шагала как робот, ещё не в силах осмыслить происходящее, ещё не веря, что всё начинается снова. Три дня её продержали в одиночной камере. Ося требовала встречи с прокурором и отказывалась от еды. К вечеру третьего дня её вызвали на допрос.

— На каком основании меня задержали? — сказала Ося, едва войдя в комнату.

— Садитесь, пожалуйста, Ольга Станиславовна, — вежливо предложил рыхлый лысоватый майор, поднявшийся ей навстречу.

— Сначала объясните, за что я арестована.

— Это не арест, а задержание, — сказал он, внимательно разглядывая Осю. — Не волнуйтесь, садитесь.

— На каком основании задержание?

— Согласно постановлению МГБ от 16 ноября 1950 года.

— Я не знакома с этим постановлением.

— Вы и не можете быть с ним знакомы, оно служебное.

— Согласно Уголовному кодексу СССР вы не имеете права держать меня под стражей, не предъявив обвинения, — сказала Ося.

— Предъявим, непременно предъявим, — пообещал он, нажав на кнопку.

Осю вернули в камеру и не вызывали ещё месяц. Не было ни передач, ни писем, ни свиданий. Она не знала, что с друзьями, с ужасом думала, как воспримет повторный арест Марина, что будет с Аллой, Мариком и их близнецами. Для себя она решила, что второй раз в лагерь не пойдёт. Кроме лагерных друзей, которых, скорее всего, тоже взяли, только две тоненькие ниточки связывали её с большим миром — Яник и Петя.

Про Яника она думала постоянно, то укоряя себя за готовность смириться с самым плохим, то жестоко высмеивая за наивную веру в лучшее. Про Петю она по-прежнему ничего не знала. Едва получив право переписки, она написала в Ленинградский гороно, представившись Петиной тётей, но ответа не получила. Брат Марика в Ленинграде сходил по данному Осей адресу: в квартире жили другие люди. Ни мать Татьяны Дмитриевны, ни Петя не числились в адресном бюро. Он мог поменять имя, погибнуть в блокаду, его могли усыновить родственники или просто хорошие люди. Ему уже девятнадцать, и, даже если удастся найти его, вряд ли она нужна ему, вряд ли в его жизни есть для неё место. Без друзей, ушедших в никуда или опять посаженных, без Яника, без Пети она была свободна той абсолютной свободой, которая возможна лишь при полном одиночестве, она была безраздельной хозяйкой своей жизни и решила, что заново тянуть лямку не будет.

Через месяц её вызвал следователь, долго и невнятно объяснял, не глядя на Осю, что есть постановление привлечь снова всех отбывавших сроки по 58 статье. Кончив объяснять, быстро и с облегчением сказал, что у Оси нет нарушений паспортного режима, потому ей положен не новый срок, а ссылка, и зачитал приговор: «Сыктывкар, вечное поселение». Ося едва удержалась, чтобы не сказать ему спасибо, чтобы не засмеяться от радости. Сыктывкар. Так близко, так много знакомых! Можно тайком выбраться на денёк-другой в Ухту, к друзьям, к Витасу. В Сыктывкаре был театр, была работа. Сыктывкар означал жизнь.

После приговора Осю перевели в общую камеру. Из двадцати её обитателей одиннадцать были студентками Ухтинского горного техникума. Посадили их по доносу приятеля за попытку создать кружок независимого изучения ленинских трудов.

Повторников в камере было только двое: Ося и средних лет женщина по имени Надя, часами тупо глядевшая в стену, потом часами же громко, истерически рыдавшая.

Девочки-студентки то наивно рассуждали, что в лагере непременно надо держаться вместе, то горько плакали, каждая в своём углу.

— Жизнь кончена, — сказала Осе одна из них. — Как грустно это понимать в девятнадцать лет.

— Через пять, самое большее — десять лет вас отпустят, — сказала Ося. — Вам всем не будет ещё и тридцати, а вы сидите и плачете, что жизнь кончена.

— Почему вы так уверены, что нас отпустят? — спросила девочка.

Это провокатор, сказала себе Ося, это провокатор, она тебя провоцирует, ты заработаешь себе лагерь. Девочка всё смотрела большими печальными глазами, и странная бесшабашность вдруг овладела Осей.

— Потому что никакое безумие долго длиться не может. Оно изживает само себя, — сказала она.

— Вы, наверно, и в тридцать седьмом так думали, а всё длится и длится!

— В тридцать седьмом году большинство женщин в моей камере верили, что они сидят ни за что, а все остальные — настоящие враги народа. Верили в непредвзятый суд, справедливый приговор. Сколько человек в нашей камере верит в это? Когда большинство народа не доверяет власти, перемены — лишь вопрос времени.

— Вы вправду верите, что так будет? — шёпотом спросила вторая студентка. Ося даже не заметила, когда она подошла, когда начала слушать.

— Верю, — просто сказала Ося. — Это единственное, во что я сегодня верю.

— Но до этого ещё дожить нужно, — вздохнула третья девочка. — Надя нам такие страсти про лагерь рассказывала.

— В лагере выжить непросто, — медленно сказала Ося. — Но выжить можно. Когда-то давно один очень хороший человек объяснил мне пять главных лагерных правил. Сейчас я расскажу их вам.

Спустя ещё два месяца их погрузили в столыпинский вагон и повезли в Сыктывкар. На пересылке, когда лагерников отделяли от ссыльных, одна из студенток подошла к ней и сказала шёпотом: «Спасибо вам, если я выживу, то только благодаря вам, нашим с вами разговорам. У меня в жизни такая темнота настала, а после вас снова есть свет». Подружки её стояли рядом, молча кивали головой. Ося смутилась, пробормотала что-то неразборчивое, конвой начал строить людей в колонны, и девочек увели.

Из Сыктывкара Ося дала телеграмму Витасу, не пожалела последних денег, так хотелось узнать, что с друзьями. Ответ пришёл быстро, тоже телеграммой. «Я и Алла рады. Марику, Марине и Лёне сообщим». Ося поняла: Витаса и Аллу не тронули, забрали Марика, Лёню и Марину.

В конце декабря, вернувшись с работы, — она устроилась помощницей костюмерши в местный театр — Ося увидела свет в окне своей комнатушки. В недоумении она толкнула дверь, та отворилась. Внутри было тепло, кто-то затопил печку, стол был накрыт на двоих, в центре его в стеклянной банке стояла еловая ветка, увитая красной лентой.

— С Новым годом, Ося, — раздался за спиной знакомый голос.

— Витас! — ахнула Ося. — Сумасшедший, тебе же нельзя.

Он шагнул к ней, нагнулся, обнял и поцеловал нежно, бережно, едва коснувшись её губ. Поцеловал и тут же отпустил, отошёл в сторону. Ося молчала, боялась поднять на него глаза.

— Давай ужинать, — сказал он. — Еда стынет.

Всю ночь они говорили не переставая. Новости Витас привёз невесёлые. От Марины ничего не было слышно, судя по всему, она ещё сидела. Лёню и Марика отправили в Караганду на вечное поселение, Алла хлопотала о переезде к Марику либо о его переводе в Ухту. В театре прошли сокращения, Аллу уволили, Витаса пока оставили. Алла устроилась уборщицей в местную газету. Марик в Караганде сидел без работы, помочь не мог, Витас платил своей хозяйке, и та сидела с близнецами, пока Алла мыла полы в редакции.

— Ты-то как? — спросил он.

— Ничего, — вяло ответила Ося. — Только надоело всё. Я знаю, чувствую, что перемены близко, но не знаю, хватит ли сил дотерпеть. Наверное, Катя была права, надо было уйти с ними.

— Сил хватит, ты гораздо сильнее, чем сама о себе думаешь, — возразил он. — А Катя была неправа, мы столько раз обсуждали это, что мне просто лень опять тебе возражать.

В начале марта пятьдесят третьего года, собираясь на работу, Ося, воспринимавшая неумолкающее хозяйкино радио как неизбежную помеху, раздражающий, но неотменяемый звуковой фон, заметила неестественно медленный и торжественный тон диктора. Она прислушалась. «В ночь на второе марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве, в своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для жизни области мозга, — вещал за стеной диктор. — Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги». Ося села на кровать, вцепилась в железную спинку так, что пальцам стало больно.

«Наступила потеря речи, — всё так же медленно и торжественно продолжал диктор. — Появились тяжёлые нарушения деятельности сердца».

Слышно было, как за стеной заголосила хозяйка. Всё, сказала себе Ося, вот и всё. И что же будет теперь? Она встала, сделала круг по комнате, снова села. За стеной хозяйка продолжала рыдать в голос. Ося с силой провела рукой по лицу, сминая его, будто пытаясь слепить заново, встала и отправилась на работу.

В театре все ходили с траурными лицами. Костюмерша, Осина начальница, всё время косилась на неё, словно ожидая, что Ося пустится в пляс или разразится весёлой песней. Ося молчала, тыкала иголкой, сама не видя куда, и думала, думала. Бюллетени о здоровье передавали два дня, на третий диктор траурным голосом сообщил, что «5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжёлой болезни скончался…». Дальше Ося не слушала. Не в силах усидеть на месте, она выскочила на улицу, потом снова вернулась в дом, понимая, что никогда не сможет придать своему лицу надлежащее скорбное выражение. «Что же теперь будет?» — в очередной раз спросила она сама себя и поняла, что будет лучше, что бы ни случилось, потому что так опротивела ей эта одинокая, бессмысленная, монотонная жизнь, что даже перемене к худшему она будет рада.

Через три недели вышел указ об амнистии, и снова оказалось, что амнистия предназначена уголовникам. Из пятерых Осиных друзей под амнистию попадала только Алла как мать детей младше десяти лет. Летом Алла уехала в Караганду к Марику. Марина и Лёня Вайнштейн тоже жили в Казахстане. В Ухте остался только Витас. Он ездил к Осе всё чаще и чаще, почти в открытую, они долго спорили о том, как теперь себя вести: писать апелляции, подавать просьбы о реабилитации или сидеть тихо и ждать.

В декабре судили и расстреляли Берию. Первого февраля, когда Ося, как положено, пришла в комендатуру отмечаться, комендант пригласил её в кабинет и выдал справку на тонкой зеленоватой бумаге, что она освобождена по амнистии и может следовать к месту постоянного жительства в город Ленинград.

— Поздравляю, — сказал ей комендант.

Ося машинально пожала протянутую руку, вышла на улицу, пошла, сама не зная куда, и бродила долго, до ночи. Ходьба успокаивала, вносила если не порядок, то хотя бы ритм в тот хаос, который творился у неё в душе.

Утром следующего дня Ося уволилась с работы, купила на толкучке чемодан, попрощалась с хозяйкой, подарив ей большую часть своего нехитрого скарба, и отправилась на вокзал. Оттуда она дала телеграмму Витасу: «Освободилась. Еду Ленинград искать Яника Петю. Пиши главпочтамт до востребования».

Едва поезд остановился на Финском вокзале, Ося побежала в камеру хранения, оставила чемодан и отправилась домой пешком, не дожидаясь первых трамваев. Редкие по раннему времени прохожие косились на её лагерную телогрейку, на большие валенки — Ося не замечала. Шла она по Невскому — и потому, что так было проще, и потому, что ей не терпелось понять, каким стал её любимый город за семнадцать лет разлуки. Город был тот и не тот. Он был ярче, новее, чем Ося его помнила, другие люди ходили по его улицам, звучала другая речь, даже здания изменились. С фасада Гостиного двора исчез орнамент, в доме Лопатина появились колонны и фронтон, а у бывшего отеля «Де Пари» исчез целый угол, словно срубленный гигантским топором. Но кони Клодта всё так же рвались на свободу на Аничковом мосту, и Ося не удержалась, незаметно погладила первого, самого любимого.

Осин дом уцелел, только добавилась чёрная надпись на восточном торце: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». В парадном по-прежнему пахло кошками и щами. На лестнице, ещё более щербатой, чем Ося её помнила, к ступеням были приделаны металлические скобы. Она поднялась на свой второй этаж и долго изучала список жильцов, никак не решаясь нажать на кнопку звонка. Знакомых фамилий было две: Аржановы — два звонка, и Свиридовы — один. Решившись, Ося позвонила трижды, своим прежним звонком. Открыла немолодая женщина с мокрыми, в пене, руками, спросила, вытирая их о фартук:

— Вы к кому?

— Здравствуйте, — сказала Ося. — Я тут жила раньше, до войны.

— Мы получили по ордеру, — быстро проговорила женщина, скручивая низ фартука в тоненькую трубочку. — Мы ещё до войны получили по ордеру. Всё по закону.

— Я не из-за комнаты, — сказала Ося. — Я просто хотела бы спросить у вас, если можно. Мы с мужем потеряли друг друга во время войны. Это наш последний общий адрес. Может быть, он тоже заходил сюда или писал? Меня зовут Ярмошевская Ольга Станиславовна. Никто мной не интересовался?

— Никто не приходил, — смягчившись, ответила женщина. — С тридцать девятого году тут живём, не приходил никто, и писем никаких не было.

— Ещё один вопрос, если позволите, — сказала Ося. — Я художник, когда я уезжала из Ленинграда, я спрятала свои работы в тайнике на печке, вы не знаете, случайно, что с ними стало?

Женщина внимательно посмотрела на Осю, посторонилась, сказала: «Проходите, пожалуйста». Ося вошла, женщина вдруг бухнулась ей в ноги, забормотала: «Спасибо тебе, милая, спасибо тебе, родная».

— Что вы, — испугалась Ося, поднимая её.

— Повиниться хочу, — сказала женщина, утирая фартуком слёзы. — Нашли мы тайник твой, в сорок втором нашли. Там на печке хлеба было три сухих горбушки, мы на них две недели прожили, тюрю я сыну делала. А картинами мы печку топили. Которые сожгли, которые поменяли. Кабы не картины твои, не тайник, не выжил бы сын у меня.

— На что поменяли? — спросила Ося.

— Известно на что, на хлеб.

Ося молчала, не зная, что сказать, женщина повторила:

— Прости, Христа ради.

— Там ещё альбом был, с фотографиями, — напомнила Ося. — Маленький такой.

— На два яйца выменяла, — сказала женщина, испуганно глядя на Осю. — Человек один сюда ездил, всю блокаду ездил, не знаю уж, как добирался. Продукты на фотографии старые менял и на картины. Я картины-то сначала все хотела ему отдать за хлеб, а он посмотрел и говорит, это, мол, неизвестно, кто такие, за них за все и одного яйца жалко. Потом ещё посмотрел, сказал, что интересно всё ж таки, взял две штуки. Ещё два яйца мне дал. Потом уговорила я его, ещё две взял, яиц не дал, правда, только хлеба пайку. Ты уж не сердись. Я за тебя всю войну молилась.

— Я не сержусь. Спасибо, — сказала Ося и медленно пошла вниз по лестнице, но, спустившись на пару ступеней, остановилась, спросила:

— Аржановы всё ещё живут здесь?

— Аржановы-то? Колька на войне погиб, отец в блокаду помер, только мать осталась, совсем старая, ничего не соображает.

— А Свиридовы? — цепляясь за последнюю соломинку, спросила Ося. — Анна Васильевна?

— Молодые все замуж повыходили, а старуха здесь. Кликнуть её?

— Если можно.

Женщина ушла вглубь коридора, вернулась через две минуты с соседкой. Соседка вспомнила Осю сразу, это было удивительно. Иногда, глядя на себя в зеркало, Ося не была уверена, что Яник её узнает. А соседка узнала, обняла, заплакала, позвала Осю в комнату, налила чаю, достала вазочку с конфетами, спросила:

— Оттуда?

— Оттуда, — подтвердила Ося.

— Выжила, значит.

— Выжила.

— А мужик твой где?

— Не знаю. Вы когда его в последний раз видели?

— Тогда же, когда и ты, — удивилась соседка. — Когда его в воронок вели.

— И писем никаких не было? Ему или мне?

— Не припомню, — сказала соседка. — Воды много утекло, даже если что и было, в блокаду всё пожгли.

Ося допила чай, встала.

— Колька-то, слыхала? До майора дослужился, до Польши дошёл, — сказала соседка. — В Польше убило его, в сорок четвёртом. Жалко. Хороший парень был, шебутной, а хороший. Так и не женился, поломала ты ему жизнь, сердце разбила. А мои обе, что на него зарились, замужем. У Нинки сын, у Верки уже двое. А ты сейчас где живёшь?

— Далеко, — сказала Ося. — Ну, я пойду.

— Хочешь, поживи у меня, — предложила соседка. — Веселее будет. Я на пенсии, скучно одной.

Ося заколебалась, сказала:

— Я не смогу платить много.

— Рази я тебя для денег зову? — обиделась соседка. — Я тебя для души зову. Сколько есть, столько и дашь. А не можешь, так и вовсе не давай.

— Хорошо, — сказала Ося. — Я тогда на вокзал съезжу, чемодан заберу.

Выйдя из парадного, она прислонилась к стене, закрыла глаза. Чуда не случилось, но это ничего значит, отступать нельзя, нужно искать дальше.

На вокзале в справочном бюро ей сказали, что Куницын Пётр Андреевич, 1932 года рождения, в Ленинграде не проживает. Тарновский Ян Витольдович, 1905 года рождения, также не проживает. Единственный в Ленинграде Куницын Андрей Петрович проживал на Гороховой и был двадцать пятого года рождения. Двадцать пятый год рождения Осе не подходил. Она забрала чемодан и поехала к соседке.

Утром, едва проснувшись, Ося отправилась в районный отдел милиции получать паспорт. Вернувшись домой, она попросила у соседки ручку, чернила и бумагу и написала заявление о пересмотре дела и полной реабилитации, своей и Яника. Оба заявления она отнесла в прокуратуру и лично отдала дежурному прокурору. Тот заверил Осю, что заявления непременно рассмотрят и непременно решат положительно. При этом он всё время поддакивал ей, всё время кивал головой с тяжёлой, выдвинутой вперёд нижней челюстью, напоминая Осе Щелкунчика из виденного ещё в детстве балета.

— Где и как я могу разузнать о судьбе мужа? — спросила Ося.

— Вас вызовут в течение месяца, — пообещал он, — и ответят на все ваши вопросы.

Всю следующую неделю Ося провела в райисполкоме, в райсовете, в прокуратуре, в гороно, пытаясь найти хоть какой-нибудь след Пети. Домой она возвращалась только ночевать к вящему неудовольствию соседки, жаловавшейся, что от Оси нет никакого веселья. Было ясно, что надо искать жильё. Ося отправилась в райисполком, предъявила справку об освобождении, предъявила новый, хрустящий от свежести паспорт.

— Что ж, поставим вас в очередь, — сказала сотрудница, с интересом разглядывая Осю.

— Сколько мне придётся ждать?

— Я вас в льготную очередь запишу, года два, не больше.

— Где я должна жить эти два года? — осведомилась Ося.

— Где вы сейчас живёте?

— У случайных знакомых.

— Попробуйте снять комнату. А почему вы непременно хотите жить в Ленинграде? — полюбопытствовала женщина.

— А почему вы хотите в нём жить? — спросила Ося.

Женщина оторопела, видимо, не ожидала такого ответа, потом улыбнулась снисходительно, сказала:

— Я здесь родилась.

— И я здесь родилась, — сказала Ося. — Родилась, училась, вышла замуж, работала. Здесь похоронены моя мать, мои бабушка и дедушка. Отсюда меня забрали неизвестно за что семнадцать лет назад. Мне повезло, редкое счастье, мне позволили вернуться в мой родной город, но, оказывается, этого недостаточно, оказывается, мне ещё должны разрешить в нём жить.

Женщина вскочила, налила стакан воды, испуганно протянула Осе.

— Извините, — тихо попросила Ося. — Извините меня, пожалуйста.

— Это вы меня извините, я не должна была так спрашивать, — сказала женщина. — Приходите через три-четыре недели, я посмотрю, что можно сделать. Я… извините меня.

3

Чтобы удовлетворить ненасытное соседкино любопытство, Ося рассказала ей про Петю. Анна Васильевна выслушала с интересом, Петю пожалела, Татьяну Дмитриевну обругала, потом всплакнула, сказала: «Господи, горя-то сколько вокруг», — и затихла. Ося поставила свою раскладушку, отправилась в кухню умываться и чистить зубы. Когда она вернулась, соседка, в ночной рубашке, с длинной седой косой, заплетённой на ночь, стояла на коленях у комода и лихорадочно выкидывала из него вещи. От Осиных вопросов она отмахнулась. Покончив с нижним ящиком, принялась за средний, но только в самом верхнем нашла то, что искала, — старую, довоенную фотографию, на которой две молодые женщины улыбались в объектив на фоне огромного плаката «Да здравствует Первое мая».

— Вот, — торжествующе сказала соседка, протягивая снимок Осе. — Нашла-таки.

Ося молчала, ждала объяснений.

— Ирка это, подружка моя бывшая, работали мы вместе на «Красном знамени». Это на демонстрации мы с ней. Ты глянь на обороте.

Ося перевернула фотографию. Через левый верхний угол наискосок крупным кудрявым почерком шла надпись: «Лучше вспомнить да взглянуть, чем взглянуть да вспомнить. Дорогой подруге Ане от Иры Антоновой». Внизу листа тем же почерком, но помельче был написан адрес.

— Там адрес, — ничего не понимая, сказала Ося.

— Адрес, — довольно подтвердила соседка. — Иркин адрес. Довоенный, правда, но вдруг да повезёт тебе.

— Зачем мне её адрес?

— А затем, что Ирка в тридцать пятом с «Красного знамени» уволилась. И знаешь, куда работать пошла? В детприёмник НКВД, вот куда. Всё хвасталась нам, какие условия хорошие, всё меня сманивала. А я себе думаю, ни за какие коврижки не пойду, от них чем дальше, тем лучше.

— Спасибо вам, Анна Васильевна, — сказала Ося. — Дай вам Бог.

Утром она отправилась на Петроградскую, молясь про себя, чтобы дом не разбомбили, не снесли, чтобы подруга Ира не переехала, не умерла в блокаду, не была арестована. Дом стоял на месте, но Ира в нём больше не жила. Молодая симпатичная женщина с младенцем на руках сказала Осе, что да, была здесь такая, но переехала. Был сложный многоквартирный обмен, подробностей которого она не помнит.

Ося поблагодарила, женщина глянула на неё, спросила:

— Вам очень надо её найти?

— Я разыскиваю сына, — устало сказала Ося. Так было проще, не надо было пересказывать всю сложную, длинную, не всем приятную и понятную историю. — Мы потерялись в войну. Эта самая Ира Антонова тогда работала в детприёмнике.

— Подождите, — сказала женщина. — Подождите, мне надо кое-что посмотреть. Подержите, пожалуйста.

Она сунула Осе младенца и убежала в комнату. Ребёнок посмотрел на Осю подозрительно и сморщил личико, собираясь заплакать. Ося поцокала языком, он удивился, скорчил смешную гримасу, Ося засмеялась, и младенец заулыбался беззубым ртом, загукал. Ося уткнулась лицом в маленькую пушистую головку, вдохнула запах молока, чистый детский запах, зажмурилась, почувствовала вдруг, как чьи-то руки тянут, отнимают у неё ребёнка, открыла глаза. Женщина стояла рядом, держала младенца за ножку, смотрела на Осю испуганно.

— Извините, — неловко сказала Ося, протягивая ей сына. — Я просто давно не держала на руках детей.

— Я посмотрела в бумагах мужа, — сказала женщина, успокаиваясь. — Сходите вот по этому адресу, они были частью обмена, может, чего знают.

Ося поблагодарила, сунула бумажку в карман, вышла на улицу и села на скамейку. Её колотила дрожь, пробирала до костей сквозь телогрейку и тёплую кофту, и казалось, что уже никогда и нигде она не сможет согреться. Посидев с полчаса, она встала и пошла по записанному адресу. Деньги надо было экономить: несмотря на протесты Анны Васильевны, она отдала ей треть привезённой суммы, и соседка пообещала её кормить.

Поздним вечером, пройдя ещё по трём адресам, Ося добралась до высокого красивого дома с эркерами и барельефом на фронтоне, вошла в чистый просторный подъезд, поднялась по широкой лестнице на третий этаж, позвонила. Открыла молодящаяся, хорошо одетая дама, спросила удивлённо:

— Вам кого?

— Я разыскиваю Ирину Антонову. Вы не знаете, как её найти? — спросила Ося.

— Это я, — сказала женщина, подозрительно оглядывая Осю. — А вам, собственно, что нужно?

— Я получила ваш адрес от Анны Сидоровой, вы работали вместе на «Красном знамени».

— Ну, работали, — сказала женщина. — И что?

— После этого вы работали в детприёмнике НКВД. Я хочу узнать, не проходил ли через него мой сын.

— Давно это было, — буркнула женщина. — Не помню.

Она попробовала захлопнуть дверь, Ося быстро вставила ногу, сказала:

— Вы, наверное, тоже мать. Помогите мне, пожалуйста.

— Говорят вам, не помню! — раздражённо крикнула женщина. — Их там тысячи было.

На крик из комнаты в коридор вышла маленькая, нарядно одетая девочка с большим бантом на голове, уставилась на Осю.

— Вероника, иди в комнату, — приказала Ирина.

Девочка продолжала стоять на месте.

— Когда моего сына забрали, он был немногим старше неё, — сказала Ося.

— Кого забрали, бабушка? — спросила девочка.

Ирина глянула беспомощно на Осю, на девочку, велела:

— Ладно, проходите в кухню.

В обложенной светлым кафелем, очень чистой и уютной кухне Ося ждала довольно долго. Ирина вернулась, плотно прикрыла дверь, сказала:

— Вы что ж думаете, что я их всех по именам знала? Да я там санитаркой работала, мыла их да стригла машинкой. Откуда вы взялись на мою голову, оттуда, что ли?

— Это неважно, — сказала Ося. — Вы только скажите, что было потом, куда их потом отправляли?

— Да кого куда. В Харьков отправляли, в Минск. Больше не помню. В Харьков и в Минск. Больше ничего не помню.

— Спасибо, — сказала Ося. — Спасибо.

Вернувшись домой, она рассказала соседке про свои похождения и села писать письма в гороно, в Минск и в Харьков. «Прошу помочь мне в поисках моего сына, Куницына Петра Андреевича, 1932 года рождения», — написала она и подумала, что если будет так часто повторять эту ложь, то скоро и сама в неё поверит.

Утром, отправив письма, она пошла в Детгиз, долго ходила по коридорам, тыкалась из кабинета в кабинет, пока какой-то мужчина в солидных роговых очках, в добротном сером костюме с шёлковым зелёным галстуком не согласился её выслушать.

— Я художник-иллюстратор, ищу работу, — сказала ему Ося.

Он с сомнением поглядел на её телогрейку, на валенки, спросил:

— У вас есть опыт?

— В тридцать четвёртом году я участвовала в оформлении «Калевалы» с группой Филонова. В тридцать шестом году я делала заказ для Детгиза. Заказ был оформлен на имя моего мужа, Яна Тарновского. Он очень много работал с Детгизом в тридцатые годы.

Мужчина ещё раз оглядел Осю, кашлянул, достал из кармана трубку и кисет, спросил, отведя взгляд:

— После этого вы не работали по профессии?

— Не имела такой возможности, — усмехнулась Ося. — Но могу показать вам свои работы, сделанные в эти годы.

Она развернула газету, положила на стол свой альбом, купленный ещё в Ухте, с первой театральной зарплаты — дешёвый, с плохой бумагой, но всё-таки не тетрадь, не амбарная книга, настоящий альбом. Мужчина открыл, перелистнул страницу, другую, быстро закрыл и сказал, набивая трубку, по-прежнему не глядя на Осю:

— Оставьте свои данные, если будет что-то подходящее, мы с вами свяжемся.

— Спасибо, — сказала Ося, вставая.

Он вздохнул, постучал нетерпеливо трубкой по столу. Ося попрощалась и вышла. В дверях она столкнулась с молодой, нарядно одетой женщиной. Та скользнула по Осе удивлённым насмешливым взглядом, вошла в кабинет.

— Что это за чучело от тебя вышло? — услышала Ося сквозь неплотно прикрытую дверь.

— Чёрт знает что, — ответил хозяин кабинета. — Вернулась оттуда, представляешь, оттуда, лет двадцать не работала, но хочет получить заказ. Даже рисунки какие-то мне показывала, кстати, интересно, но тема, тема…

— Прогнал и правильно сделал, — постановила женщина. — Вот тебе папка, которую ты просил.

Послышались шаги, она показалась в дверях, увидела Осю, поняла, что та всё слышала, презрительно усмехнулась и пошла по коридору, высоко неся голову с красивой причёской, отчётливо, словно на параде, стуча каблучками.

Из Детгиза Ося отправилась в Лениздат, где ей прямо сказали, что человека с таким сомнительным прошлым, как у неё, невозможно допустить к идеологической работе.

— В чём состоит моё сомнительное прошлое? — поинтересовалась Ося.

— Вас амнистировали, это значит, что государство вас пожалело, но это не значит, что за вами нет вины, — объяснил ей толстый лысый редактор. — Мы крупное издательство, одно из крупнейших в стране. Наши кадры должны быть кристально чисты.

Говорил он очень искренне, то и дело посматривая на Осю, словно удивляясь, как она не понимает таких простых вещей.

В «Советском писателе» с ней отказались говорить вообще.

— Как работник идеологического фронта, — сказала молодая особа, должность которой Осе так и не удалось выяснить, — я не могу иметь ничего общего с такими, как вы. Даже если кто-то где-то решил вас отпустить, линия партии остаётся неизменной. С врагами народа надо активно бороться.

— А как же ленинградское дело? — поинтересовалась Ося. — Оказывается, не все враги народа — на самом деле враги. Оказывается, среди них есть и невинно оклеветанные.

— Возможно, кого-то ошибочно оклеветали, но возможно и то, что кого-то ошибочно оправдали. Разговор окончен, будьте любезны освободить помещение.

В Учпедгизе очень пожилой человек выслушал её внимательно, оживился при упоминании Филонова, сказал, что смутно помнит пару работ Яника, посочувствовал Осе, но сказал, что помочь ничем не может.

— Почему? — спросила Ося.

— Ольга Станиславовна, я буду с вами откровенен, — сказал он. — Для вашей же пользы. Вас сажало государство, семнадцать лет жизни у вас отняло государство, почему же именно мы, Учпедгиз, должны вам за целое государство компенсировать.

— Я не прошу компенсации, — вспыхнула Ося. — Я ищу работу по специальности, соответствующую моей квалификации.

— Но поймите, предположим, у меня есть работа, и на неё есть два кандидата. Один — человек, с которым я давно работаю, хорошо его знаю, могу на него положиться. И другой — вы, возникшая неизвестно откуда, не имеющая ни рекомендаций, ни опыта. Почему я должен вас взять? Что может склонить весы в вашу пользу? Только моё сочувствие вашим обстоятельствам, а это и есть компенсация.

— Но если мой профессиональный уровень… — начала Ося.

— Голубушка, — перебил он. — Даже в предположении, что вы работаете лучше, у нас Учпедгиз, учебная литература, мы не ищем гениев, нам нужны просто толковые работники, с которыми нет хлопот. А с вами они непременно будут, я кишками это чувствую.

— Что же мне делать? — растерянно спросила Ося и долго потом ругала себя за эту минуту слабости.

— Боюсь, что менять профессию, — сказал он. — Или попробуйте устроиться в какую-нибудь заводскую многотиражку, завод — это всегда хорошо для биографии.

Прошёл месяц, и Ося снова отправилась в райисполком, без надежды, без волнения, просто потому, что это был пункт в списке дел, и надо было услышать официальный отказ, прежде чем решать, что делать дальше.

— Ольга Станиславовна, слава богу! — воскликнула сотрудница, едва Ося переступила порог. — Куда вы пропали, я же просила вас зайти через пару недель.

— Извините, — пробормотала Ося.

— Сдали новый комплекс на Благодатной, мне удалось выбить для вас комнату. Там один отказался, сказал, что маленькая. А мне кажется — ничего. Четырнадцать метров, с балконом. Надо действовать быстро, а вас всё нет и нет.

Ося опустилась на стул, прикрыла глаза, глубоко вздохнула и выдохнула, спросила женщину:

— Как вас зовут?

— Мария Владимировна, а что?

— А то, — сказала Ося, уже успокоившись, уже усмехаясь над собственным пафосом, — что я буду помнить вас, Мария Владимировна, всю жизнь, вы вернули мне веру в людей.

Женщина покраснела, протянула Осе бумагу, которую держала в руках, пояснила:

— Это смотровой ордер, езжайте туда немедленно.

— Не надо, — сказала Ося. — Я согласна.

— Не глядя? — удивилась женщина.

— На комнату в четырнадцать метров с балконом я согласна не глядя, — ответила Ося. — Когда можно въезжать?

То ли звёзды обратили на Осю своё благосклонное внимание, то ли помогло купленное в комиссионке на последние деньги приличное пальто, но через неделю после того, как распрощалась с соседкой и переехала в свою новую отдельную комнату, Ося устроилась на работу в редакцию многотиражки «За советское искусство». Устав от бесплодных и зачастую унизительных поисков работы, Ося пришла туда с твёрдым намерением больше не сносить оскорблений и подозрений. Статный, красивый мужчина, назвавшийся Василием Михайловичем, пригласил её в кабинет и спросил снисходительно:

— Чем могу быть вам полезен, сударыня?

Она огрызнулась:

— Тем, что возьмёте на себя смелость дать мне работу.

— Это требует большой смелости? — удивился он.

— В двадцати шести предыдущих местах смелости не хватило.

— Чем вы так страшны? — улыбнулся он.

— Пятьдесят восьмой статьёй и семнадцатью годами лагерей, — чётко ответила Ося.

Он перестал улыбаться, отошёл к окну, открыл, потом снова закрыл форточку, спросил:

— Где сидели?

— На Севере. Ухтижемлаг, Ухтпечлаг, — немного удивившись, ответила Ося.

— В чём обвинялись?

— Контрреволюционная пропаганда, шпионаж в пользу Польши.

— А меня японским шпионом обозвали, — сказал он. — Но мне повезло больше, чем вам, меня выпустили, когда исправляли ежовские перегибы. Так кем вы хотите работать?

В мае, так и не получив никакого ответа, Ося снова отправилась в прокуратуру, отсидела долгую очередь, вошла в знакомый кабинет.

— Слушаю вас, — устало-равнодушно, не поднимая глаз, сказал сидящий за столом человек.

— Сомневаюсь, — сказала Ося. — Когда слушают, обычно смотрят на собеседника. Или хотя бы посматривают.

Человек поднял голову, внимательно, медленно с ног до головы рассмотрел Осю, повторил:

— Слушаю вас.

— Три месяца назад я написала заявление в прокуратуру с просьбой о пересмотре моего дела и дела моего мужа. Ответ был обещан через месяц, прошло уже три.

— Фамилия?

— Ярмошевская Ольга Станиславовна.

Человек открыл толстую папку с множеством бумаг, долго копался в ней, потом сказал:

— Ваша просьба оставлена без удовлетворения.

— Могу ли я опротестовать это решение?

— Пожалуйста, — равнодушно ответил он. — Напишите прошение о пересмотре дела на имя главного прокурора СССР Руденко и председателя президиума Верховного Совета СССР Ворошилова.

— А муж?

— Муж должен прийти лично.

— Вот уже восемнадцать лет я не знаю, где мой муж. Мне был обещан ответ и на этот вопрос. Тарновский Ян Витольдович, 1905 года рождения.

Он взял другую папку, не менее пухлую, опять бесконечно долго перебирал в ней бумаги, потом сказал:

— Напишите заявление, приложите копию свидетельства о браке.

— У меня нет свидетельства о браке, — сказала Ося. — Все мои документы остались дома после ареста и пропали в блокаду.

— Получите копию в соответствующем отделении ЗАГСа, напишите заявление и подайте в установленном порядке.

С ощущением, что она бьётся о непробиваемую стену, Ося попрощалась и вышла. Ощущение было настолько сильным, что она даже потрогала лоб — нет ли шишки.

Неделю спустя, когда ей удалось уйти с работы немного пораньше и добраться до районного ЗАГСа в рабочее время, на месте знакомого здания она обнаружила заваленный камнями и мусором пустырь. Доброжелательный прохожий объяснил, что в здание попала зажигательная бомба.

Ося отправилась в прокуратуру в третий раз. Принял её другой, совсем молодой прокурор, выслушал сочувственно, сказал:

— Просто не знаю, что с вами делать.

— Так отправьте к тем, кто знает, — разозлилась Ося.

— Я закажу вам очередь к заместителю главного прокурора, — предложил он, долго говорил по телефону, пару раз повышая голос до крика, потом протянул Осе бумажку, пояснил:

— Вот дата и час приёма у заместителя главного прокурора, а это — номер моего телефона. Если я вам понадоблюсь, позвоните за полчаса до прихода, и я вас сам вызову из зала. Без очереди.

Ося поблагодарила, подумала, что странным образом под горячую руку ей всегда попадаются хорошие люди, и отправилась ждать дальше.

Заместитель главного прокурора, усталый человек с красными воспалёнными глазами, не дослушав Осю, сказал:

— Вы амнистированы, работаете, вам дали жильё, какие ещё у вас есть жалобы?

— Я хочу узнать о судьбе мужа, — ответила Ося и принялась считать до ста двух.

Он открыл тонкую картонную папку, совершенно новую, единственную папку на большом толстоногом столе, достал оттуда листок, тоже, как показалось Осе, совершенно свежий, протянул ей.

«Свидетельство о смерти», — прочитала Ося и вцепилась в стол, который оказался неожиданно лёгким и поехал вместе с ней на потолок. Она закрыла глаза, стол остановился, она сделала три глубоких вдоха, снова открыла глаза и принялась читать дальше.

Тарновский Ян Витольдович умер 23 ноября 1938 года в возрасте 33 лет, о чём в книге регистрации актов о смерти 1954 года февраля месяца 11 числа произведена запись за № 38. Причина смерти — заболевание почек. Место смерти (город, селение, район, область) — не указано.

— Я вам не верю, — сказала Ося. — Он был здоров, у него не было никаких заболеваний.

Заместитель не ответил, только дёрнул плечом так сильно, что галстук выбился из-под пиджака.

— Могу я узнать о судьбе сына моей подруги? — спросила Ося. — Он остался сиротой после ареста родителей. Я бы хотела найти его. Куницын Пётр Андреевич, 1932 года рождения.

— Справки выдаются только родственникам арестованного, — ответил прокурор.

Предыдущая главаГлава 22 из 28Следующая глава