Было холодно. Бесформенные свинцовые тучи затянули небо от горизонта до горизонта. Дождь хлестал вовсю и не думал останавливаться, поэтому те деревенские жители, которые, застигнутые непогодой, спрятались под укрытия в надежде переждать, оставили это занятие и пошли по своим делам, подставив себя дождю. Вода журчала в водостоках, бурлила в дренажных трубах и переполняла канавы. Вода широкой лентой текла под уклон по мощеной улице, подпрыгивая на камнях, и создавалась иллюзия ходящего под ветром пшеничного поля, и редкие автомобили прокладывали себе дорогу через это поле, словно зерноуборочные комбайны.
Я получил от Вернера сигнал — приехать в «Золотой медведь». И вот я приехал, и уже два дня сижу здесь. На утро второго дня сюда заглянул молодой оберштабмайстер. Он приехал на темно-зеленом «фольксвагене-пассате» с эмблемой Bundesgrenzschutz[34]. У Западной Германии тоже есть пограничники, и одной из их обязанностей является проверка иностранцев, которые останавливаются в приграничных деревнях и много времени проводят, глядя в сторону колючей проволоки и вышек на границе, где нашли себе смерть многие беглецы из Германской Демократической Республики.
Пограничник был бледнолиц, светлые кудрявые волосы выбивались из-под форменной фуражки, закрывая кончики ушей.
— Ваши документы, — попросил он, не тратя времени на приветствия и представление. Парень знал, что я видел, когда он приехал. Он на моих глазах проверял книгу регистраций гостиницы и обменялся несколькими словами с владельцем. — Сколько вы планируете здесь пробыть?
— С неделю. Уеду в следующий понедельник, работа ждет. — Я снял номер на семь дней, он это наверняка знал. — Я из Берлина. — Я старался держаться с некоторым подобострастием. — Иногда мне хочется на несколько деньков уехать за город.
Пограничник понимающе промычал. Я сунул ему в руку свои документы. По ним я был германским гражданином, жителем Берлина, работающим кладовщиком на складе британской армии. Парень постоял некоторое время с документами в руках, глядя то на них, то на мое лицо и обратно. У меня создалось такое впечатление, что он не очень верит моим бумагам и объяснениям, но тем не менее многие западноберлинцы приезжают по автобану в этот самый восточный район Западной Германии на праздники и в отпуска, а если пограничнику вздумалось бы навести справки у наших военных, то с этой стороны я прикрыт как надо.
— А почему именно здесь? — спросил он меня.
— А почему бы не здесь? — ответил я вопросом на вопрос.
Молодой человек посмотрел в окно. Дождь лил по-прежнему. На другой стороне улицы рабочие разбирали старый дом, полудеревянный, полукирпичный. Они работали, не обращая внимания на ливень. На моих глазах они с грохотом повалили стену, подняв облако пыли. Блеклая штукатурка тут же набрала воды и потемнела, а облако пыли под воздействием ливня быстро осело. За домом открылось поле, а дальше — светлая полоска воды. То была Эльба, река, разделяющая Восток и Запад. Эльба всегда служила естественным барьером, она оказалась препятствием даже для Карла Великого. На протяжении истории Европы она разделяла мир: ломбардцев со славянами, христиан с варварами, католиков с протестантами, а теперь вот и коммунистов с капиталистами.
— Здесь лучше, — добавил я.
— Везде лучше, чем за проволокой, — не к месту пошутил пограничник, которому показалось, что я ушел от ответа.
За его спиной я увидел, что в зал пришел Конрад, сын хозяина, долговязый парень лет восемнадцати в джинсах и ковбойской рубашке с бахромой. Он был небрит, но я еще не понял, то ли он отпускает бороду, то ли это часть его пренебрежения к утреннему туалету. Он начал накрывать столы к завтраку. На каждый он положил ножи, ложки и вилки, льняные салфетки, поставил бокалы и графин и, конечно, большой фаянсовый сосуд со специальной горчицей, которой «Золотой медведь» славился на всю округу. Несмотря на то, что, казалось, все свое прилежание он отдавал сейчас делу, у меня не было ни тени сомнения, что он пришел подслушать наш разговор.
— Я тут гуляю, — пустился я в объяснения. — Доктор сказал, что мне нужно побольше ходить, это полезно моему здоровью. Я даже в дождь каждый день гуляю.
— Это я слышал, — сообщил мне пограничник. Он положил документы на скатерть в красную клеточку, рядом с корзинкой, где лежали свежие булочки к завтраку. — Смотрите не заблудитесь и не перепутайте направление. Вы знаете, что находится в той стороне?
В этот момент он смотрел уже в окошко. Одну руку он держал в кармане, другую руку, точнее большой палец, засунул за ремень на поясе. Лицо у него было весьма недовольное. Может быть, его раздражал мой берлинский выговор? Судя по его речи, он был из этих мест. Возможно, он не любил визитеров из большого города и не очень верил тому, что они говорят.
— Точно не знаю, — ответил я, так как счел, что в данных обстоятельствах лучше быть неосведомленным насчет «той стороны».
Бледнолицый оберштабмайстер глубоко вздохнул.
— Сразу на той стороне улицы вы наткнетесь на вооруженных людей, потому как там запретная зона. Чтобы попасть в запретную зону, нужно иметь специальный пропуск. Это полоса в пять километров, очищенная от деревьев и кустов, так что пограничники видят там с вышек любого. В поле там можно работать только в светлое время суток и под присмотром пограничника. Потом идет защитная полоса шириной в пятьсот метров. Там трехметровая металлическая ограда с колючками наверху. В заборе — маленькие дырочки, за них никак не ухватишься. Если же пальцы и пролезут — женские или детские, — то их обрежешь, как о нож. Это начало «зоны безопасности». Там ходят патрули с собаками, иногда просто бегают собаки без привязи. Там есть и прожектора, и минная полоса. И потом еще одна ограда, чуть повыше.
Он поджал губы и закрыл глаза, точно вспоминая какие-то детали. Рассказывал он в манере, в какой ребенок читает наизусть трудное стихотворение: он его вызубрил, а не до конца понимает значение. У меня же его слова воскресили в памяти события семьдесят восьмого года. В одну из ночей я пересекал такую границу. Тот, что шел со мной, был убит. Бедный Макс, хороший был парень, мой друг. Их пограничники засекли Макса, и я подумал, что теперь нас накроют обоих. Но пограничники побоялись подходить к нам по минному ПОЛЮ. Макс достал пистолет и погасил выстрелом прожектор, но пограничники заметили место вспышки и обрушили на него огонь из всех стволов. Я выбрался из этой передряги невредимым, но испытал такое нервное потрясение, что меня сняли с «передовой» и усадили за кабинетную работу. Теперь, слушая этого парня, я вновь пережил ту ночь. Лицо у меня горело, ладони взмокли.
А пограничник продолжал:
— Потом там еще противотанковая полоса, с бетонными надолбами. Потом заграждение из колючей проволоки шириной в восемь метров. Потом самостреляющие устройства. Они стреляют маленькими металлическими кусочками в любого, кто проходит мимо. Потом там есть дорога для патрульных машин, которые то и дело ездят туда и сюда. А по обеим сторонам дороги — хорошо вспаханная полоса, которая оставляет следы любого, кто пересечет ее. И тогда ты попадаешь на последнюю полосу, называется «контрольная полоса». Там еще два забора, широкая полоса колючей проволоки, снова минное поле и вышки с пулеметами. Не знаю, зачем они держат на вышках и людей. Насколько я знаю, в нашем секторе никто не сумел преодолеть эту полосу в сто метров. — И парень грустно усмехнулся.
Я уже начал завтракать, и под его повествование намазывал маслом и поглощал булочку за булочкой. Похоже, это раздражало его. Когда рассказ закончился, я поднял на него глаза и кивнул.
— Потом, конечно, есть еще и река, — добавил оберштабмайстер.
— Для чего вы мне все это рассказываете? — поинтересовался я.
Я выпил кофе. Захотелось хватить чего-нибудь покрепче, но пришлось ограничиться кофе.
— Чтобы вы поняли, что ваш друг не придет, — заявил пограничник.
Он внимательно посмотрел на меня. Рука моя дрожала, и когда я подносил чашку с кофе ко рту, пролил немного кофе на скатерть.
— Какой друг? — Я попытался промокнуть пятно.
— Мы встречали таких, как вы, здесь и раньше, — ответил парень. — Я знаю, почему вы ждете здесь, в «Золотом медведе».
— Вы мне мешаете завтракать, — повысил я голос. — Если вы не оставите меня в покое, я пожалуюсь на вас в туристическое агентство.
— В следующий раз идите гулять в западном направлении, — посоветовал он. — Так будет лучше для вашего здоровья. Независимо от того, что вам прописал доктор, — добавил он и сам улыбнулся своей шутке.
Когда пограничник ушел, ко мне приблизился сын владельца.
— Скотина он, этот малый. Это ему надо быть бы «на той стороне».
По обеим сторонам этой границы они так и называли друг друга — «той стороной». Парень расстелил скатерть на соседнем столике и стал раскладывать приборы. Закончив, он спросил меня:
— Вы ждете кого-нибудь?
— Сам не знаю, — ответил я.
— Нагель. Его фамилия Нагель. Оберштабмайстер Нагель. Ему надо быть коммунистическим пограничником, хороший получился бы. Он каждый день болтает с коммунистами. Вы знаете об этом?
— Нет.
— Это мне другой пограничник сказал. У них есть телефонная связь с пограничниками на другой стороне. Считается, что она должна использоваться только в случаях инцидентов и несчастных случаев на реке, при наводнениях, лесных пожарах. Но они каждое утро проверяют ее и треплются. Не нравится мне это. Такая скотина, как этот Нагель, запросто может трепануть лишнего. А ваш друг не собирается переплывать реку?
— Если не рехнулся, то нет, — ответил я Конраду.
— Иногда по ночам мы слышим взрывы мин, — задумчиво произнес Конрад. — Зайца достаточно, чтобы мина взорвалась. Не хотите еще масла? Или кофе?
— Спасибо, Конрад, достаточно.
— Это близкий друг? Тот, кого вы ждете?
— В школе вместе учились, — ответил я.
Конрад перекрестился, очень быстро: видно было, что у него это вышло инстинктивно.
Несмотря на предупреждение оберштабмайстера Нагеля, утром я прогулялся вдоль реки. Я надел плащ и застегнулся на все пуговицы от непрерывного дождя. Местность тут равнинная, часть огромной европейской равнины, по которой прошел ледник. На запад — равнинная Голландия, на север — не менее равнинная Дания, на юг — поросшая вереском Люнебургская равнина. Что касается восточного направления, то можно дойти до Польши, и только там начнется умеренно холмистая местность. Если, конечно, не считать того факта, что на восток никто тебе не даст пройти.
Возле реки стоял столб с облупленной эмалированной табличкой: «Zonengrenze»[35]. Столб был старый, его следовало давно заменить. Советская зона оккупации с тех пор чудесным образом превратилась в Германскую Демократическую Республику. Но — как и Вернер — я продолжал называть ее «русской зоной», иначе язык не поворачивался. Пожалуй, нас тоже следовало бы давно заменить.
Я шел по траве, такой высокой, что мои брюки стали мокрыми по колено. Я понимал, что своими прогулками не приближаю встречу с Вернером, но сидеть без движения в «Золотом медведе» было выше моих сил. В этих местах Эльба очень широка и извилиста, как это бывает со всеми большими реками на равнине. Заливные болотистые луга по обоим берегам поросли ярко-зеленой высокой жесткой травой, обычной для таких влажных земель. Хотя тот берег реки был очищен от всякой мешающей обзору растительности, на этом вовсю росла ива и ольха — деревья, жадные до воды. С того берега вдруг донесся шум: загалдели и, громко хлопая крыльями, взмыли в воздух цапли. Кто-то, должно быть, спугнул их — скорее всего тамошний часовой. Птицы пролетели надо мной, лениво взмахивая крыльями. Ноги их тащились следом за ними по воздуху — как рука ребенка, опущенная в воду с борта плывущей лодки.
Повеял ветерок, но он не разогнал тумана от реки. Было утро, когда пограничники становятся настороженными, а отчаявшиеся люди — безрассудными. Рабочий люд на реке и рабочие суда занимались своим делом. Расплывчатые силуэты самоходных барж скользили по почти бесцветной реке, словно привидения. Они следовали извилистым фарватером, мотаясь между берегами — то ближе к западному, то к восточному. Стремление коммунистов провести границу по середине реки натыкалось на трудность, вызванную прохождением фарватера. Даже специальные плоскодонные восточногерманские патрульные катера не могли удерживаться на своей половине реки, как того хотели восточные руководители. Появлялись и западногерманские катера, мыкавшиеся вдоль бесконечного пустынного берега.
Я углядел еще одну цаплю, замершую на мелкой воде и выглядывающую добычу. Цапля стояла совершенно неподвижно, лишь иногда покачиваясь вместе с тростником и осокой под порывами ветра. «Царица болот» — вспомнил я слова из школьного учебника про эту птицу — терпеливо дожидалась, пока в радиусе действия ее копьеобразного клюва не появится рыбка. Иногда порывы ветра были достаточно сильными, чтобы приподнять занавес тумана. На другом берегу я внезапно увидел наблюдательную вышку. Блеснуло медью открытое окно вышки — с зеркальной внешней поверхностью, чтобы со стороны нельзя было разглядеть часового. С той же внезапностью занавес опустился и все исчезло — вышка, стекла, часовой.
Я подошел к запущенной пристани, которой уже давно не пользовались, и заметил шевеление на другом берегу. Четверо восточногерманских рабочих ремонтировали ограду. Болотистый берег плохо держал столбы, а тут еще продолжительный ливень, вот столбы и поплыли, наклонились. Рабочие занимались своим делом, а рядом стояли двое служащих из состава kazernierte Volkspolizei[36] с автоматами наизготове и напряженно вглядывались в туман, чтобы если стрелять, так не в «молоко». Эти «казарменные полицейские» считались более надежными, чем те, которые после службы расходились по домам, к женам и детям.
Прошел караван барж, на сей раз чехословацких. Он направлялся туда, где река пересекает границу Чехословакии. На возвышении сидел бородач с собакой и пил из кружки. Собака залаяла на заросли на том берегу и побежала с лаем к корме, чтобы быть поближе к не понравившемуся ей объекту.
Когда я подошел поближе, то понял, что вызвало неудовольствие собаки. Оказывается, в зарослях засели три восточногерманских солдата в маскировочной форме и касках. Их называли Aufklaerer[37]. Это были специально подготовленные военнослужащие, которые патрулировали на пределе рубежей, а иногда и подальше. Они имели на вооружении кино- и фотокамеры — чтобы снимать капиталистов. Я махнул им рукой и повыше поднял воротник плаща, закрыв лицо.
Моя прогулка длилась пару часов. Я смотрел на Эльбу и думал о Штиннесе, Вернере, Фионе, не говоря уж о Джордже и Тессе. Это продолжалось до тех пор, пока я не увидел впереди стоящий «фольксваген-пассат». Был ли это оберштабмайстер Нагель или кто-нибудь из его коллег — я не стал выяснять, а развернулся и пошел через поле, где автомобилю не пройти, и направился в деревню.
Было обеденное время, когда я вернулся в «Золотой медведь». Я поменял промокшие брюки и ботинки, надел галстук. За протиранием очков от влаги я услышал стук в дверь.
— Герр Самсон? Это я, Конрад.
— Входи, Конрад.
— Отец спрашивает, будете ли вы обедать.
— У вас что сегодня — наплыв посетителей будет?
Конрад улыбнулся и потер подбородок. Думаю, небритое лицо чесалось.
— Папа любит знать заранее.
— Я буду Pinkel[38] с капустой, если это сегодня есть в меню.
— Это всегда есть в меню, папа очень любит. Тут есть один человек в нашей деревне, который делает сосиски Pinkel. Он еще делает Bingenwurst и Kochwurst. Pinkel — это люнебургские сосиски. Но люди специально приезжают сюда из Люнебурга, даже из Гамбурга, чтобы купить сосиски в нашей деревне. Моя мама сама готовит их с капустой. Папа говорит, что повар их делает не так. — Конрад получил мой заказ на обед, но уходить не торопился. Он смотрел на меня с выражением, в котором перемешались любопытство и растерянность. — Мне кажется, ваш друг едет, — наконец промолвил он.
В этот момент я прилаживал мокрые брюки над радиатором отопления.
— А на закуску — копченого угря, идет? Небольшую порцию, для затравки. А почему ты думаешь, что мой друг едет?
— Давайте мама погладит вам брюки, если хотите. — Я решил отдать. — Почему? Потому что был звонок из Шванхайде[39]. Сюда кто-то едет на такси.
— На такси?
— Это пропускной пункт на границе, — пояснил Конрад на тот случай, если я этого не знаю.
— Но мой друг не должен был звонить.
Конрад улыбнулся.
— В таких случаях звонят сами таксисты. Если они кого-то везут сюда и тот снимает здесь номер, то им причитается с моего папы.
Шванхайде — это дорожный пункт недалеко отсюда, там граница уходит на север и расстается с Эльбой. Конрад взял у меня брюки.
— Пожалуй, сделайте-ка мне двойную порцию Pinkel с капустой, — попросил я.
Вернер успел как раз к обеду. Зал был в самый раз для такой мокрой и прохладной погоды: потрескивающие в печи дрова, закопченный потолок, начищенные медные детали и красные клетчатые скатерти. В таких местах я чувствовал себя как дома, потому что тот же нехитрый интерьер встречал в сотне мест между Дублином и Варшавой, копии с этого интерьера не стеснялись сдирать и в Токио, и в Лос-Анджелесе. Этот интерьер пошел от какого-нибудь художника, штампующего птичек на рождественских открытках.
— Как прошло? — спросил я.
Вернер пожал плечами. Он ответит, когда сам надумает. Ему всегда вначале нужно было привести в порядок свои мысли. Вернер заказал себе большую кружку пильзеньского. Вернер никогда, казалось, не испытывал потребности выпить чего-нибудь крепкого, что бы с ним ни произошло. Нам уже принесли угря и черного хлеба, а он все еще не покончил со своим пивом.
— Проблемы были?
— Особых проблем не было, — ответил он. — Спасибо дождю.
— Это хорошо.
— Всю ночь лил, — сказал Вернер. — Часа в три я проехал Потсдам…
— Какого черта ты делал в Потсдаме, Вернер? Ничего себе крюк!
— Там дорогу ремонтировали, пришлось ехать в объезд. В Потсдаме так лило! Я там вообще ни души не видел на дороге, ни одной машины. Даже полицейских или военных машин не попалось. Пока не доехал до центра города. До Фридрих-Эбертштрассе. Ты знаешь Потсдам?
— Фридрих-Эбертштрассе знаю. По нашим разведданным — я их тебе показывал, — там с наступлением темноты устанавливают контрольный пункт, у Науенских ворот.
— Читаешь всякую чепуху, — с удовольствием подколол меня Вернер. — И время находишь.
— Ты ведь тоже, по-моему, читал.
— Читал. Но вспомнил об этом с запозданием. А в прошлую ночь там устроили проверочный пункт. По крайней мере, там стоял армейский грузовик, а в нем сидели два человека. Они курили, по огонькам сигарет я и обратил на них внимание.
— У тебя документы оказались в порядке? Как ты объяснил, что ты там делаешь? Все-таки это в стороне, не положено.
— Да, это Bezirk[40] Потсдам. Но я отговорился бы. Сказал бы, что знаки объезда не освещены. Думаю, не я один мог бы сбиться с дороги, пытаясь выбраться обратно на автобан. Но дождь так лил, что этим ребятам не захотелось мокнуть. Я притормозил, чуть ли не остановился, изображая из себя законопослушность. Водитель только приспустил стекло и махнул, чтобы я ехал.
— Раньше ведь так не было, правда, Вернер? В прежние времена там делали все по инструкции. Никаких отклонений, точно по инструкции. Даже в отелях отказывались принимать чаевые и подарки. Теперь все изменилось. Теперь никто не верит в социалистическую революцию, теперь они верят в западногерманскую марку.
— Это были, наверное, срочной службы, — предположил Вернер. — Восемнадцать месяцев — и домой, каждый день отсчитывают. Может быть, даже из Kampfgruppen[41].
— Нет, Kampfgruppen — это фанатики, — возразил я Вернеру. — Добровольцы, им ничего не платят. Они бы на тебя накинулись.
— Прошло то время, — пояснил мне Вернер. — Сейчас добровольцев не сыщешь. На заводах всеми способами стараются завлечь туда молодежь. Обещают за это сделать бригадиром, мастером. Нет, Kampfgruppen дышат на ладан.
— Это меня устраивает. Значит, теперь можно спокойно проехать через Потсдам с документами, где написано, что ты имеешь право пребывать только в непосредственной близости от Берлина?
— Это тебе все-таки не Восток! — ощетинился Вернер. Всякие нападки на Германию и на немцев Вернер воспринимал как выпады в свой адрес. Иногда я удивлялся, как это его патриотизм уживается с работой на британскую разведку. — Это есть везде — взятки, коррупция. Лет двадцать и больше, когда мы только начали заниматься этим делом, люди таскали секреты по политическим или патриотическим соображениям. Москва платила гроши, просто чтобы покрепче держать агента, они работали на нее почти даром. Сколько сейчас таких людей? Немного. Теперь обе стороны платят за шпионаж большие деньги. Половина таскающих нам секретные материалы с удовольствием продаст их тому, кто переплатит.
— Что ж, это и есть капитализм, Вернер, — сказал я, чтобы уколоть его.
— Не дай Бог быть таким, как ты, — вспылил Вернер. — Если б я верил в это, то ни за что не стал бы работать на Лондон.
— Тебе никогда не приходило в голову, что ты перегибаешь палку в этой работе? — спросил я его. — Денег тебе и без этого хватает, у тебя есть Зена. Какого черта тебе нужно было таскаться среди ночи по Потсдаму и окрестностям?
— Это дело мне нравится с детства. Мне это хорошо удается, ты согласен?
— Лучше, чем мне, — не это ли ты хочешь доказать, Вернер? — Вернер пожал плечами, словно такое и в голову не могло ему прийти. Я продолжал: — Может быть, ты хочешь доказать, что можешь делать мою работу, не пачкаясь в грязи, как это приходится делать мне?
— Может быть, ты вспоминаешь ту историю с хиппи на берегу океана?
— О'кей, Вернер. Раз уж начали… Давай говори, что ты думаешь насчет этих хиппи. Я знал, что рано или поздно мы вернемся к этому.
— Ты обязан был сообщить о своих подозрениях в полицию, — твердо заявил Вернер.
— Вернер, я находился на задании, на задании в чужой стране. Работа, которой я занимаюсь, не вполне легальна. Я не могу себе позволить такой роскоши, как чистая совесть.
— А что ты скажешь насчет дома в Босхэме? — задал Вернер вопрос.
— У меня есть свои методы, Вернер.
— Это ты затеял эту дискуссию, — заметил мне Вернер. — Я никогда не критиковал тебя. Но тебе не дает покоя твоя совесть.
— Вернер, временами мне хочется убить тебя, — не выдержал я.
Вернер отпустил в мой адрес самодовольную улыбку, потом мы оба обернулись на голоса и смех. В зал ввалилась толпа деревенских жителей. Одному из них стукнуло шестьдесят, и он давал обед по этому поводу. Виновник торжества уже до этого приступил к празднованию — я заключил это из того, что он наткнулся на стол и повалил стул. Компания насчитывала с дюжину человек, всем им было за пятьдесят, а некоторые разменяли седьмой десяток. Мужчины надели выходные костюмы, женщины уложили волосы, надели старомодные шляпки. Так вот почему на кухне хотели заранее знать, буду ли я обедать.
— Еще пару пильзеньского, — попросил Вернер Конрада. — А моему другу и рюмку шнапса.
— Чтобы отмыть рыбу с пальцев, — пояснил я, и Конрад улыбнулся: это был старый немецкий обычай — к угрю подавать шнапс и последними каплями сполоснуть пальцы. Но, как и многие старые немецкие традиции, эта, к счастью, тоже вымирает.
Компания заняла длинный стол у окна, но все же они сидели слишком близко к Вернеру, чтобы он мог продолжать рассказ о своей поездке. Поэтому нам пришлось болтать ни о чем и наблюдать за празднеством.
Конрад принес Pinkel с капустой, приготовленные в горшочке, и я почувствовал аппетитный аромат копченой свинины и лука. Решив, что я тонкий знаток таких блюд, мать Конрада прислала на пробу маленькую порцию Kochwurst и Brägenwurst.
На стол юбиляра подали Schlesisches Himmelreich. Эта разновидность «рая по-силезски» представляла собой свинину, тушенную с сухофруктами и специями. Когда принесли большой коричневый котелок с этим кушаньем, за столом раздались приветственные возгласы. Следующие возгласы послышались, когда принесли клецки. В тарелки накладывали помногу. Дамы деликатничали с едой, но мужчины, какого бы возраста ни были, жадно набросились на еду. Пиво им подали в литровых кружках. Как только кружка опустошалась, Конрад тут же приносил новую.
Манфред, краснолицый фермер, юбилей которого праздновали, то и дело произносил шутливые тосты за «безбрачие», «за подружек и жен и чтобы они никогда не встречались друг с дружкой», а потом на полном серьезе произнес тост за мать Конрада, которая каждый год готовит им это замечательное силезское блюдо.
Но чем дальше, тем, вопреки ожиданию, празднество становилось все менее веселым. Люди стали отрешенными, погрустнели, особенно после того как Манфред предложил тост «за отсутствующих друзей». Выяснилось, что все эти люди в годах — из Бреслау. Теперь их дорогая Силезия является частью Польши, и они никогда ее больше не увидят. Я обратил внимание на их акцент, как только они вошли в помещение, а теперь, когда на них нахлынули воспоминания и алкоголь развязал языки, силезский акцент стал еще более явным. Раздавались слова, реплики, присказки, фразы, которых я не понимал.
— Наша Германия, можно сказать, стала местом сбора беженцев, — грустно произнес Вернер. — Семья Зены — тоже вроде них. Они время от времени встречаются, все родственники, и вспоминают старые времена. Они говорят о своих фермах так, как будто покинули их только вчера. Они помнят каждый предмет мебели, стоявшей в их больших домах, помнят, какие поля никогда не давали хорошего озимого ячменя, а на каких был ранний урожай сахарной свеклы. Они помнят клички всех лошадей. Как и те люди за столом, они едят старые блюда, вспоминают давно умерших родных и друзей. Потом эти люди запоют старые песни. Это совсем другой мир, Берни. Мы с тобой — дети большого города. Деревенские люди отличаются от нас, а эти немцы из восточных земель знают жизнь с такой стороны, о которой мы и не догадываемся.
— Им там было хорошо.
— Но это кончилось, и навсегда, — сказал Вернер. — Семья Зены ушла перед самым приходом Красной Армии. Дом попал под артобстрел. Они даже не успели понять, что происходит, они бежали буквально в чем спали. Успели похватать деньги, кое-какие драгоценности и пачку семейных фотографий.
— Но Зена ведь молода, она никогда не видела дома, который принадлежал ее семье в Восточной Пруссии?
— Там разрушено все до основания. Кто-то сказал им, что на месте их дома сейчас стоит завод по производству минеральных удобрений. Но она росла, слушая все эти рассказы, Берни. Ты знаешь, что у многих детей бывают фантазии, будто на самом деле они родились аристократами или в семье кинозвезд?
— Да-а?
— Да, бывает. Я, например, рос с мыслью о том, что я, возможно, являюсь сыном тети Лизл.
— А Зена что думала, кто ее мать?
— Ты знаешь, что я имею в виду, Берни. Представь себе: Зена слушает все эти рассказы о многочисленной прислуге, лошадях, экипажах, о рождественских балах, охотничьих церемониях, пышных банкетах, великолепных вечерах с военным оркестром, высокими гостями, танцами под звездами… Зена еще очень молода, Бернард. Она не хочет верить, что все это ушло навеки.
— Тебе лучше убедить ее, что это именно так, Вернер. Это к ее же благу. И твоему тоже.
— Она еще ребенок, Берни. Вот почему я так люблю ее. Люблю за то, что она верит во все эти сказки.
— Но она же не собирается возвращаться?
— Она хотела бы вернуться в то время. Но не в Восточную Пруссию.
— А акцент у нее есть, — отметил я.
Вернер посмотрел на меня таким взглядом, словно я сказал нечто такое интимное о его жене, чего не должен был бы знать.
— Она переняла его от родителей. Странно, правда?
— Не очень, — не согласился я. — Ты более-менее объяснил мне почему. Она же полна решимости осуществить свои мечты.
— Ты прав, — поддержал меня Вернер. В молодости он прошел через увлечение Фрейдом, Адлером и Юнгом. — Это желание — у нее в подсознании, но тот факт, что она избрала речь в качестве средства подражания, показывает, что она хочет, чтобы о ее тайном желании знали окружающие.
Господи, только этого мне не хватало — слушать лекции Вернера по психологии, от которых уши вянут. Сам виноват, это я его подтолкнул на такой разговор.
Я взглянул на стол, за которым продолжалось празднование юбилея. С десертом там покончили, заказали кофе и коньяк, но это будет в баре. И Конрад пригласил всех перейти в другой зал. Однако Манфред не торопился покидать стол. Он нетерпеливым жестом показал Конраду, что слышал его приглашение, и поднял кружку, собираясь произнести еще один тост.
— Слова нашего бессмертного Гете, — произнес Манфред, — обращены к душе каждого немца, когда он говорит: «Бег времени ловите скоротечный. Порядок — вот ему хранитель вечный»[42]. Люди за столом одобрительно загудели. Потом все выпили за Гете. Когда все поднялись и направились в бар, я сказал:
— Я никогда не ощущаю себя настолько англичанином, как тогда, когда кто-нибудь начинает цитировать великих немецких поэтов.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Вернер, воспринимая мои слова как вызов.
— Такие идеи не найдут в Англии много сторонников — независимо от уровня интеллекта, материального положения или политических воззрений. Я хочу сказать, мой дорогой Вернер, что естество англичанина не приемлет привязки времени к порядку. Особенно если это касается свободного времени. А этот отрывок имеет в виду скорее всего свободное время.
— Объясни.
— У англичанина порядок и свободное время — вещи плохо совместимые. Он любит убить время на возню с лодкой, подремать в кресле на пляже, поковыряться в саду или в огороде, полистать газету, взять в руки какое-нибудь чтиво.
— Ты хочешь убедить меня, что ты до мозга костей англичанин, так?
— Кстати, сейчас в Берлине Генри Типтри, — вспомнил я. — Ну помнишь, такой высокий, друг нашего?..
— Помню, кто это, — прервал меня Вернер.
— Так вот Типтри спросил, не немец ли я.
— А ты как считаешь?
— Рядом с такими, как Типтри, я чувствую себя очень даже немцем, — ответил я на вопрос Вернера.
К столику подошел Конрад с меню. Он с любопытством разглядывал Вернера.
— Значит, если Типтри начнет цитировать тебе Гете, то тебя кондрашка, что ли, хватит? — заметил Вернер. — Десерт будешь? Я не хочу, а ты и так растолстел.
— Кофе, — сказал я. — Я сам не знаю, кто я. Смотрю на этих людей из Силезии, ты мне рассказываешь про семью Зены, и я смотрю на себя и спрашиваю: где же мой дом? Ты понимаешь меня, Вернер?
— Я тебя хорошо понимаю. Ведь я — еврей. — Потом он перевел взгляд на Конрада. — Два кофе и два шнапса.
Конрад не торопил нас покинуть помещение. Он принес заказ, налил нам кофе, поставил две маленькие рюмочки прозрачного как слеза шнапса, а потом оставил на столе и бутылку. Шнапс был местного производства. Конрад полагал, что тем, кто прибывает «с той стороны», нужно выставлять много алкоголя.
Мне пришлось подождать, пока мы останемся одни, чтобы приступить к делу. Я огляделся — убедиться, что нас никто не услышит. Мы остались в помещении одни. Из соседнего помещения до нас доносились громкие голоса силезцев.
— Так как насчет Штиннеса?
Вернер потер ладонь о ладонь, потом понюхал их. Запах копченого угря все равно оставался. Он вылил немного шнапса на салфетку и протер ею пальцы.
— Когда я приехал туда, то подумал, что только зря потеряю время.
— Ну и потерял, Вернер?
— Я считал, что в Лондоне хотят, чтобы я составил целый доклад, чем очень обязал бы их. Но я не верил, что смогу многое выведать насчет Штиннеса. Более того, я был убежден, что Штиннес водит нас за собой на веревочке.
— А теперь что ты думаешь?
— Теперь я изменил свое мнение и по тому, и по другому вопросу.
— Что же случилось?
— Он тебя сильно волнует, да?
— Очень он мне нужен. Просто я хочу знать.
— Вы с ним — одного поля ягоды.
— Не говори глупостей.
— Родился он в сорок третьем, как и ты. Отец его служил в оккупационной армии в Берлине, как и твой. Он учился в немецкой школе, как и ты. Он старший офицер разведки, специализирующийся по Германии, как и ты в британской разведке. Так что вы с ним один к одному.
— Не буду с тобой спорить, Вернер, но могу составить целый список различий между нами и доказать тебе, что ты городишь чепуху.
— Например?
— Штиннес в течение нескольких лет специализировался по испанскому языку, он, похоже, специалист в КГБ по Кубе и кубинским делам. Уверен, что если бы его направили работать в Москву, то он сел бы за кубинские дела.
— Штиннес поехал на Кубу не потому, что он владел испанским, — продолжал рассказывать Вернер, — а потому, что был специалистом по римско-католической церкви. Он работал в специальном подразделении по религиозным проблемам. В те дни там работала пара человек, не считая собаки. Теперь, когда польская католическая церковь стала влиятельной силой в политике, подразделение разрослось, приобрело вес. Но Штиннес в течение ряда лет не имел к нему никакого отношения. Жена настояла, чтобы он напросился на работу в Берлине.
— Ты хорошо поработал, Вернер. А как насчет его брака?
— Штиннес всегда был бабником. В это трудно поверить, глядя на него, но женщины — странные создания. Нам с тобой это хорошо известно, Берни.
— Он разводится или не разводится?
— Вроде бы получается так, как и рассказал Штиннес. У них дом — не квартира, а дом — в загородной местности, недалеко от Вернойхена.
— Где это?
— На северо-восток от города, за его чертой, последняя станция городского электропоезда. Правда, электропоезда идут до Марцана, но дальше можно добраться другими видами транспорта.
— Надо же, в таком месте жить.
— Жена у него немка, Берни. Они уехали из Москвы, потому что ей не давался русский язык. А в Германии ей не хотелось жить в окружении русских жен.
— И ты ездил туда?
— Жену его я видел. Я как бы проводил опрос для автобусного управления. Спрашивал ее, как часто она ездит в Берлин и куда вообще ездит.
— Иисусе! Это ж опасно, Вернер.
— Все было о'кей, Берни. Мне показалось, что она даже рада была с кем-нибудь поговорить.
— Больше таких вещей не делай, Берни. Есть люди, которые могут сделать такую работу вместо тебя, у которых и бумаги, и легенда что надо. А представь, что она послала бы за полицией и тебе пришлось бы показывать свои документы.
— Все было о'кей, Берни. Ни за кем она не собиралась посылать. У нее такой синяк на лице, скоро глаз почернеет, так что ей нет охоты показываться на люди. Она сказала, что сама ударилась, но это работа Штиннеса.
— Да-а?
— Так что теперь тебе понятно, почему такие вещи лучше делать самому? Я поговорил с ней. Она рассказала мне, что собирается вернуться обратно в Лейпциг. Она там родилась — в деревне под Лейпцигом. Там у нее брат и две сестры живут, она никак не дождется, когда вернется туда. Она ненавидит Берлин — так и сказала. Когда жена говорит такие вещи — значит, она ненавидит мужа. Так что все сходится, Берни.
— И ты считаешь, что Штиннеса прокатили по службе и теперь он хочет развестись?
— Насчет повышения ничего не скажу, не знаю, — ответил Вернер, — но с браком все ясно. Я прошел по всем домам на этой улочке. Все соседи — немцы. Все говорили со мной. Они слышали, как Штиннес ссорится с женой, слышали, как они кричат друг на друга, а накануне слышали, как там падали вещи, били посуду. А на следующий день я увидел ее с синяком. Дело дошло до потасовки, Берни. Это — установленный факт. И все это из-за того, что Штиннес бегает за другими юбками.
— Пусть эти сведения пока остаются на твоей совести. Все это — с женой лается, за женщинами бегает, на службе тупик — инсценировано КГБ, это часть легенды. В лучшем случае они хотят подстроить нам безобидную ловушку и посмотреть, что мы предпримем, в худшем — заграбастать одного из нас.
— Заграбастать одного из нас? Меня они не возьмут, дважды пересекал контрольный пункт, и они меня не трогали. Не вижу смысла, зачем им отлавливать Дики. Значит, когда ты говоришь об этом, ты имеешь в виду Берни Сэмсона.
— Положим. Ну и что?
— Нет, Берни. Это не инсценировка. Штиннес действительно ударил жену по лицу. Может, ты будешь говорить, что и это он сделал ради легенды?
На этот раз я промолчал и посмотрел в окно. Рабочие вернулись с обеда и принялись за разборку дома. Я посмотрел на часы: ровно сорок пять минут. Вот это и есть Германия.
Вернер продолжал доказывать свою правоту:
— Представить, что кто-то пришел домой и ударил свою жену только ради того, чтобы поддержать версию, которую придумал его начальник?!
— А вдруг это составная часть более крупного плана? Такого, что ради него и не то сделаешь?
— Почему ты не можешь признать, что не прав, Берни? Какие бы ни были у них грандиозные планы, ради них Штиннес не стал бы бить свою жену.
— Почему ты так уверен?
— Берни, — прямо-таки вкрадчиво произнес Вернер, — ты не пробовал считать, какова вероятность того, что я попаду в их дом и увижу ее с синяком под глазом? Одна миллионная? Если бы речь шла о слухах, я мог бы согласиться с тобой. Если бы мы располагали только данными, полученными от соседей, я тоже мог бы согласиться с тобой. Но муж не станет бить жену по лицу ради шанса в одну миллионную, что вражеский агент пойдет на опасный, по твоим словам, шаг и увидит его жену.
— Ты прав, Вернер.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. Мне показалось, он раздумывал, договаривать ли до конца. Наконец он решился:
— Если ты хочешь услышать, что я действительно думаю, то у тебя будет еще больше ясности.
— Так что же ты на самом деле думаешь, Вернер?
Я все посматривал на рабочих: они закончили разборку дома и стали сгребать мусор в кучи.
— Я думаю, твоя жена села в Берлине на его участок работы, стала возглавлять его подразделение. Она ведь говорила тебе, что Штиннес — ее первый помощник…
— Но это явно неправда. Если бы дело обстояло именно так, то я был бы тем человеком, которому она сказала бы об этом в последнюю очередь.
— Я считаю, она хочет отделаться от Штиннеса. По-моему, это она направила его в Мексику, чтобы он не мешал ей. Это та же картина, как если подразделение принимает новый руководитель. Он старается освободиться от прежней верхушки и выбросить в корзину их планы.
— Возможно.
Я снова взглянул на рабочих. Мне всегда казалось, что старые дома построены покрепче новых. Но этот оказался таким же хлипким, как и новые дома, которые алчные предприниматели клепают один за другим.
— Ты знаешь, какая она. Фионе не больно-то нужна конкуренция со стороны Штиннеса. Но вот что она сделает?..
— Я много размышлял о том, на что может пойти Фиона, — сказал я. — И думаю, ты прав, когда считаешь, что она захочет освободиться от Штиннеса. Возможно, она хочет отделаться от него раз и навсегда. — Вернер поднял глаза к потолку и ждал, чем я закончу. — Отделаться, дав нам завербовать его.
Вернер закрыл глаза и взялся за кончик носа большим и указательным пальцами.
— Как-то заумно, Берни, — наконец выдавил из себя Вернер. — Она же приезжала в Англию, чтобы отвадить тебя от Штиннеса. Ты же сам говорил мне. — На протяжении этих фраз он так и не открыл глаз.
— В этом, возможно, самая умная часть задуманного. Она сказала мне, чтобы я не трогал Штиннеса, и знала при этом, что в случае со мной это не возымеет никакого эффекта.
— А угрозы похитить детей?
— Там не было угрозы похитить детей, я еще раз перебрал в памяти нашу беседу. Она просто предлагала оставить все как есть на целый год.
Вернер открыл глаза и уставился на меня.
— В обмен на то, чтобы Штиннеса оставили в покое?
— О'кей. Но такие действия, Вернер, не характерны для Фионы. Она человек, который любит сделки, а не примитивные запреты. Она должна была бы сказать, что следовало бы сделать мне и что в ответ будет делать она. Мне кажется, она хочет, чтобы мы завербовали Штиннеса. Мне думается, она хочет отделаться от него насовсем. Если бы она действительно хотела помешать нашим попыткам завербовать его, то могла бы отослать его в такую точку, где мы до него не достали бы.
— А убийство этого парня, Маккензи, — как оно укладывается в твою теорию?
— При ней все время был свидетель — та черная женщина — и кто-то еще. Поэтому она и говорила загадками. Она не хотела видеться со мной наедине, чтобы не давать им почвы для подозрений, будто она обманывает их. Я думаю, убийство Маккензи было осуществлено кем-то еще, из «группы поддержки». С ней наверняка была такая группа, ты же знаешь, как они работают.
Некоторое время Вернер сидел неподвижно, занятый своими мыслями.
— Жестокая она женщина, Берни.
— Еще какая, — согласился я.
Вернер, поколебавшись, спросил меня:
— Ты все еще любишь ее?
— Нет, не люблю.
— Как бы ты это ни называл, что-то мешает тебе воспринимать ее объективно. В решающий момент это «что-то» помешает тебе поступить так, как нужно. Может, это и не будет иметь большого значения — если ты не вобьешь себе в голову, что она испытывает к тебе те же чувства. Фиона безжалостна, Берни. Она полностью предана КГБ и сделает для него все, что от нее потребуют. Протри глаза, она без колебаний ликвидировала Маккензи и, если потребуется, и тебя пустит в расход.
— Вернер, ты неизлечимый романтик, — отреагировал я на его проповедь, стремясь свести все к шутке, но меня удивила та страсть, с которой он излагал свои мысли.
Высказав все, что он думает о Фионе, Вернер словно расстроился. Мы оба посидели молча, наблюдая, как пассажиры поезда разглядывают в окна проплывающие мимо незнакомые места. Дождь все продолжался.
— А этот Генри Типтри, — наконец нарушил молчание Вернер, — чего ему надо?
— Ему, видите ли, не нравятся супершикарные отели вроде «Штайгенбергера» с бассейном, обслуживанием в номерах, диско, умопомрачительными блюдами, а захотелось ему истинного Берлина. Захотелось пожить в простецком отеле Лизл.
— Треп, — заключил Вернер.
— Он пытался споить меня как-то вечером. Видно, рассчитывал, что я начну изливать ему свою душу. А почему ты считаешь это трепом? Мне у Лизл нравится, тебе тоже.
Вернер даже отвечать не стал. Оба мы знали, что Генри Типтри не нам чета и у нас с ним нет ничего общего во вкусах, начиная от музыки и еды и кончая машинами и женщинами.
— Он просто шпионит за тобой, — высказал Вернер свое мнение. — Это Фрэнк Харрингтон направил его в отель Лизл, яснее ясного.
— Не говори глупостей, Вернер. — Я засмеялся. Веселого тут было мало. Мне стало весело оттого, что я сижу с Вернером за столом — вот он, напротив, целый и невредимый. — Послушать тебя, так Фрэнк Харрингтон вообще правит миром. Фрэнк только резидент берлинской точки. У него сейчас один интерес: чтобы в берлинской резидентуре ничего не случилось, пока он не выйдет в отставку. И он не дрессирует своих шпионов, чтобы те носились за мной по всему свету — от Мексики до отеля тети Лизл, — спаивали меня и ждали, какие секреты я им выложу.
— Вечно ты хочешь представить сказанное мной в смешном свете.
— Фрэнку нет дела до тебя, нет ему дела и до меня.
— А кто он такой, этот Генри Типтри?
— Воспитанник школы изящных манер Форин Офиса, — сообщил я. — Пишет один из тех докладов о наращивании советской военной мощи. Ты знаешь такие бумаги. Политические намерения, экономические последствия…
— Ты в такую работу не веришь.
— Да нет, верю, почему я не должен верить? Наша контора по крышу завалена такими докладами. Целые леса спиливаются, чтобы сделать бумагу для этой писанины. Мне иногда кажется, Форин Офис только и делает, что стряпает такие вещи. А ты знаешь, Вернер, что в четырнадцатом году в Форин Офисе работало сто семьдесят шесть человек в Лондоне и четыреста пятьдесят — за границей? Теперь, когда мы лишились империи, им стало необходимо держать в общей сложности четырнадцать тысяч сотрудников. Чего ж тут удивляться, что Генри Типтри слоняется по миру в поисках занятия себе?
— Не нравится он мне, — сказал Вернер. — Вот увидишь, мы еще натерпимся от него.
— Надо мне спросить о нем у Фрэнка, что он за человек, — предложил я. — Мне нужно помириться с Фрэнком. Он может помочь мне, чтобы Лондон не ходил за мной по пятам.
Я старался придать своему голосу нейтральное звучание, хотя в действительности я побаивался действий своего ведомства в случае, если я буду возникать с чем-нибудь. И я далеко не был уверен, что Фрэнк способен помочь мне — или что захочет помочь.
— Ты поедешь обратно в Берлин? Мне пришлось, конечно, оставить машину на Востоке. Позвоню Зене и скажу, что буду к ужину. Ты будешь свободен, если я приглашу тебя на ужин?
— Зена не захочет делить тебя со мной, Вернер.
Фрэнк Харрингтон все-таки займет мою сторону. Он всегда помогал мне в прошлом. У нас с ним отношения, как у отца с сыном. Ну и ругались порой, как бывает у отца с сыном. Но Фрэнк поможет. Во всем нашем ведомстве это был единственный человек, на которого я мог положиться.
— Не говори глупостей. Поужинаем втроем, — возразил мне Вернер. — Зена любит гостей.
— Я особенно не беру в голову этого Типтри, — продолжил я затронутую тему. Конечно же, это была неправда. Типтри не выходил у меня из головы. У меня не выходили из головы все эти хитросплетения, в центре которых я оказался. А сказать, что я не обращаю внимания на Типтри, — все равно что сказать Вернеру: я боюсь. Вернер напряженно вглядывался в меня. Полагаю, он беспокоился за меня. Я улыбнулся ему и добавил: — С Типтри достаточно побыть десяток минут, чтобы понять, какой это дилетант.
Но действительно ли Типтри был таким дилетантом и простачком? — спросил я себя. Или он настолько умен, что знает, как надо подать себя?
— Это очень опасный дилетант, — подчеркнуто произнес Вернер.