– Видите ли, мистер Эл, мы с Бобом Уатнеем спустились в то воскресенье к реке и начали баловаться и возиться на берегу. Мы совсем не ссорились, а только так оно, может быть, и вправду казалось со стороны. Он повалил меня и уселся на мне верхом, а я вывернулся, вскочил и крикнул: «Погоди же, я утоплю тебя за это!» Я потащил его, и мы оба бухнулись в воду. На берегу были люди, и они слышали мои слова, да только не поняли, что мы дурачились. Мне нужно было вернуться на работу и я оставил Боба там. Больше я никогда не видал его. А немного спустя выбросило это тело, и они сказали, что это Боб и что я утопил его; потом потащили меня в суд, да так и скрутили меня. Я сказал им, что мы просто-напросто баловались, и еще, что, когда я уходил, Боб преспокойно плавал в воде. Но они смотрели на меня так, точно я все врал, и судья сказал: «Я приговариваю вас к смерти», или что-то такое в этом роде… Но я смерти не боюсь.
Все время, пока Кид говорил, его грубая веснушчатая рука лежала на моем плече.
Я чувствовал холодную ползучую дрожь, которая поднималась у меня от плеча к шее. Мне никогда не приходилось видеть более кротких, ласковых глаз, чем глаза этого глупого, неразвитого семнадцатилетнего мальчика, так упорно обращавшиеся ко мне. Чем больше Кид говорил, тем труднее было представить себе, как его поведут к электрическому стулу.
Я чувствовал себя совершенно больным при одной мысли, что придется делать заметки о предсмертной агонии Кида. Солнце в этот день светило тепло и ласково, и Кид остановился, как бы наслаждаясь его сиянием. Он то и дело переводил глаза с дерева на меня. У него были совсем детские щеки и подбородок, а в курносом носе не чувствовалось и тени лукавства. Он совсем не был похож на убийцу.
Я с трудом представлял себе, что он может вообще рассердиться. С каждой фразой он казался мне все моложе и моложе.
– Посмотрите только на это дерево… точно сияние на нем. Когда я был маленьким, у нас на заднем дворе было такое же точно дерево. Я не стану праздновать труса. Я совсем не боюсь смерти. Когда я был мальчиком, у меня была сестренка. Я продавал газеты и часто поздно возвращался домой. Мы были круглые сироты и жили со старой мачехой.
Маленькая Эмми висела на мне и спрашивала: «А тебе не страшно так поздно ходить по улице, Джим? Ты принес мне гостинцы?» Мы часто славно проводили время, угощаясь пряниками.
Потом маленькая Эмми заболела, и старая ведьма – мы всегда так называли ее – поколотила девочку. Я взбесился, и мы оба улизнули из дому и поселились в подвале. Мы очень счастливо жили там, только маленькая Эмми вечно всего боялась.
Она боялась выходить на улицу, боялась оставаться дома и всегда бегала за мной, пока я продавал газеты. Около десяти часов мы возвращались домой. Она цеплялась за мою руку и спрашивала шепотом: «Ведь ты ничего не боишься, Джим, правда?» Эмми варила кофе, я покупал пряники, и мы делали все, что хотели.
Потом Эмми заболела и умерла. У нее были маленькие белые ручки, а один пальчик на правой руке она отрубила себе, когда была еще совсем крошкой. И перед самой смертью она протянула мне свои ручки и сказала: «Джим, ведь ты ничего не боишься. Ты не боишься смерти?»
Я и вправду не боюсь. Вот увидите, что я подойду к этому стулу все равно как к плюшевому дивану перед камином.
В этом отношении он был словно одержимый.
– Я достал для вас пропуск на казнь Кида, – сказал я Портеру накануне.
Он посмотрел на меня так, как будто какой-нибудь каннибал приглашал его полакомиться мясом ребенка. Затем он вскочил, словно его подбросил электрический ток:
– Неужели же это случится? Боже, да эта тюрьма просто какое-то логово извращенных зверей. Я скорее соглашусь увидеть у своих ног труп единственного дорогого мне существа, чем присутствовать при холодном убийстве бедного ягненка. Простите меня, полковник. – Портер взял свою шляпу и вышел из почтовой конторы. – Я хочу прожить еще несколько недель после того, как выйду отсюда.
Я охотно поменялся бы с Билем.
Смертная казнь, та изощренная церемония, в которую они обращали свои убийства, не внушала мне ужаса. Но на этот раз мне предстояло присутствовать при казни ребенка.
Он вошел в камеру, где совершалось электрокутирование, между двумя стражниками. За ними шел священник, невнятно читая нараспев по открытой библии. Кид двигался так, точно утратил вдруг способность владеть своими мускулами; он казался совсем размякшим и вялым; курносый нос как будто торчал больше обыкновенного; его кроткие глаза были широко раскрыты и глядели остекленевшим, полным ужаса взором; мальчишеское лицо покрывала пепельная бледность, а подбородок трясся так, что я отчетливо слышал, как зубы его колотились друг о друга. Стражник налил стакан виски и протянул его Киду.
Это была традиция – подбодрить человека перед последней встряской.
Кид оттолкнул стакан, расплескав виски по полу. Он покачал головой, его трясущаяся челюсть отвисла.
– Мне ничего не надо, спасибо.
В лице юноши не было ни кровинки, точно его посыпали мукой, а испуганные глаза перебегали со стула на начальника. Он заметил меня.
Никогда еще я не чувствовал себя таким низким животным, участником такой гнусной оргии, как в этот раз.
– О мистер Эл, здравствуйте, здравствуйте.
Его голова закивала мне, и я увидел большое, круглое, чисто выбритое место на макушке. Один из электродов будет прикреплен к этому блестящему лоскутку кожи.
– Здравствуйте, мистер Эл, видите, я не боюсь… Что я вам говорил? Я ни капельки не боюсь.
Платье Кида было распорото по заднему шву так, чтобы ток мог свободно пройти по телу. Его подвели к стулу, усадили, привязали руки и плечи к ручкам и приладили ремни. К голым икрам и к основанию мозга приложили электроды.
Немного понадобилось времени, чтобы привести все в порядок, но мне чудилось, что этому гнусному делу никогда не будет конца. Несчастный юноша, казалось, готов был вот-вот соскользнуть на пол, словно кости его вдруг превратились в студень, но жесткие ремни заставляли его сидеть прямо.
Дэрби подошел к Киду и назвал его по имени.
– Сознайтесь, Кид, – начальник пыхтел и отдувался, словно готовый к отходу паровоз. – Только сознайтесь, и я спасу вас. Я добьюсь для вас помилования.
Кид смотрел на него широко раскрытыми глазами и бормотал:
– Говорю вам, что я не боюсь.
– Сознайтесь, Кид, – орал на него Дэрби, – и я выпущу вас!
Кид наконец услышал. Он сделал усилие, чтобы ответить. Губы его задвигались, но никто из нас не мог расслышать ни единого слова. Наконец раздались слова:
– Я не виновен. Я никогда не убивал его.
Начальник повернул рычаг. Синее пламя метнулось вокруг головы Кида, опалив ему волосы, и лицо его выступило вдруг точно обрамленное молнией. Страшный ток скорчил в судорогах тело Кида; оно затрепетало, словно кусок колючей проволоки, когда один конец ее внезапно отрежут от изгороди. В тот момент, когда ток проходил через тело юноши, с губ его слетел легкий крик. Рычаг повернули обратно. Кид был мертв.
Долго в эту ночь мы с Портером просидели молча, будучи не в силах обменяться ни единым словом. Вся тюрьма, казалось, была подавлена каким-то отвратительным, гнусным кошмаром. Арестанты чувствовали, что на дворе в солнечном пятне не достает Кида. Они знали, что его казнили.
– Полковник, возлагаете ли вы какие-нибудь определенные надежды на потусторонний мир? – Портер держал в руке стакан вина, который он подносил к губам. Мошенники как раз прислали нам новый ящик дорогих вин.
– Дайте-ка мне глоток этого вина, Биль. Оно должно вызвать божественный подъем – раз, два, и взлетишь на небо.
Портер пропустил это мимо ушей. Не время было для шуток.
– Я не говорю, конечно, о поповском рае. Но как вы все-таки представляете себе вечное блаженство?
– В данную минуту оно рисуется мне в виде пещеры, затерянной где-нибудь далеко в глубине пустыни, куда не могут проникнуть люди. Я хотел бы иметь много скота и лошадей, но чтобы вокруг не было никаких следов человеческого рода, за исключением нескольких книг.
– Нет, книги испортили бы все дело. Разве вы не понимаете, полковник, что Змею, который погубил первых обитателей рая, было имя – Мысль. Адам, Ева и все их несчастное потомство до сих пор проживали бы в блаженном неведении на берегах Евфрата, если бы Еву не ужалило желание знать. Это величайшая заслуга женщины. Мамаша Ева была первая мятежница, первый мыслитель.
Портер, по-видимому, сам увлекся своим красноречием. Он кивнул головой, как бы желая подкрепить свой вывод.
– Да, полковник, – продолжал он, – мысль – великое проклятие. Когда мне приходилось бывать на техасских пастбищах, я часто завидовал овцам, щипавшим траву в степи. Они выше людей. Они не знают раздумья, сожалений, воспоминаний.
– Вы ошибаетесь, Биль, овцы умнее людей. Они думают о самих себе. Они не присваивают себе власти, которая принадлежит природе или Провидению – называйте это, как вам будет угодно.
– Вот это именно я и хотел сказать. Они не думают, поэтому они счастливы.
– Как вы глупы сегодня, Биль. Вы могли бы с таким же успехом восторгаться радостями небытия. Если мысль делает нас несчастными, то ведь она же доставляет нам и величайшие радости.
– Если бы я не думал, я находился бы сегодня вечером в самом блаженном состоянии. Меня не давила бы целая тонна бесполезного возмущения и злобы.
– А с другой стороны, если бы вы не думали, вы были бы неспособны переживать величайшие радости.
– В этом мне нужно будет еще убедиться. Пока же я настаиваю: мысль – это проклятие. На ней лежит ответственность за все пороки рода человеческого, за развращенность, которая является монополией царя природы. Полковник, казнь Кида – только лишнее подтверждение порочности мысли. Люди думают, что то-то и то-то было, и заключают отсюда, что иначе и быть не могло. Это своего рода гипноз.
Портер никогда не отличался последовательностью в своих философских размышлениях. Он начинал с какой-нибудь причудливой нелепости и пользовался ею как нитью для четок своей фантазии.
Тут он подбирал какую-нибудь мысль, там парадокс и нанизывал их одно за другим. В целом же ожерелье напоминало те цепи из причудливо подобранных талисманов, которые делают индейские женщины.
– Эл! – Он повернулся ко мне с беспечным видом, стараясь скрыть тревогу, таившуюся в душе. – Он был виновен?
Та же мысль в этот момент мучила и меня.
Оба мы весь вечер ни о чем другом не думали.
– Полковник, ужасы этого дня состарили меня. Я каждую минуту чувствую на своем плече его ласковую веснушчатую руку. Я вижу, как его кроткие глаза улыбаются мне. Я верю ему. Я убежден, что он был не виновен. А вы? Вам много раз приходилось видеть, как люди встречают смерть. Мужчина может упорствовать во лжи. Но такой мальчик, ребенок, разве он мог бы так упрямо цепляться за нее?
– Большинство преступников, не признавших себя виновными сразу, обычно до последнего вздоха настаивают на своей невиновности. Не знаю, как насчет Кида. Мне кажется, он говорил правду. Я чувствую, что он не виновен.
– О Эл, какой ужас, если они убили ни в чем не повинного мальчика! Какая непростительная наглость – присуждать к смерти на основании косвенных улик. Разве это не доказывает вам, как высокомерна мысль? При наличии одних только косвенных улик не может быть абсолютной уверенности в факте – какое же право мы имеем в таком случае налагать непоправимую кару? Свидетельские показания могут быть опровергнуты; обвинение может пасть, но казненного не воскресишь из мертвых. Это чудовищно. – Он помолчал, потом продолжал: – Я прав, полковник, несмотря на все ваши возражения. Мысль, не сдерживаемая смирением, это кнут, подстегивающий человеческое высокомерие до истинного безумия. С другой же стороны, мысль, не ослепленная верой в свою непогрешимость, является дубинкой, прибивающей все стремления человека и ввергающей его в полное отчаяние.
Портер вдруг быстро подошел ко мне. Он подобрал новую бусинку для своего фантастического ожерелья.
– Случалось ли когда-нибудь в этой тюрьме, чтобы невиновность преступника выплыла на свет после его казни?
– При мне нет, Биль. Но я слыхал о нескольких подобных случаях. Старые тюремные крысы могли бы заморозить вас до мозга костей своими рассказами.
– Некоторые из них должны быть правдивы. Нельзя допустить, чтобы человеческие решения были всегда правильны. Достаточно, если одного человека вырвали из жизни, полагаясь на ложные показания, чтобы вся система умерщвления на основании косвенных улик считалась несостоятельной. Как могут люди, творящие суд над другими, присваивать себе такую страшную власть?
За несколько часов до утреннего гонга в спящей тюрьме водворилась тяжелая тишина. Приглушенное красноречие Портера перешло в молчание. Беспокойные мысли понемногу растворились в вине, и в наши истерзанные души проникло полудремотное сознание некоторого довольства.
Вдруг из корпуса одиночек раздался хриплый раскатистый стон, перешедший в пронзительный крик.
Портер, вскочил на ноги:
– Что это было? Сквозь сон этот вопль прозвучал в моих ушах как весть о конце света. Это место проклято. Мне хотелось бы знать, покоится ли в мире нынешней ночью душа Кида? Полковник, верите ли вы в духов, в будущую жизнь, в бога?
– Нет. По крайней мере, думаю, что нет.
– Ну а я верю до известной степени. Мне кажется, что существует какой-то всемогущий дух. Но человеческий бог не интересуется этой тюрьмой. Он, как видно, не увлекается криминалистикой. Если бы я стал долго раздумывать над сегодняшней историей, я потерял бы всякую веру, всякую способность быть счастливым. Я никогда не смог бы написать ни одной жизнерадостной строки.
Хорошо, что Портер скоро вышел из тюрьмы. Иначе мир понес бы тяжелую потерю, лишившись его бодрящей веры.
Когда потрясающая истина выплыла наружу, Портера уже не было в тюрьме.
Газета «Спешная почта» опять вернулась к этой истории, изложив все обстоятельства дела. Мальчик Боб Уатней, тело которого, как предполагали, выбросила Сиото, нашелся в Портсмуте. Он написал оттуда своим родителям. Он ничего не знал о казни Кида.