Это автор [85]. Я прибыл для процедуры приема на Пост-047 Налоговой службы в Лейк-Джеймсе, штат Иллинойс [86], где-то в середине мая 1985 года. Скорее всего, в среду, 15 мая, или очень близко к этому [87]. Как бы то ни было, главное, что я приехал в Пеорию в конкретный день мая из семейного дома в Фило, мое недолгое возвращение куда, скажем, было непобедоносным и где отдельные члены семьи более-менее нетерпеливо поглядывали на часы в течение всего моего недолгого пребывания. Обойдемся без имен или описаний и просто скажем, что превалирующим настроением моей семьи было «Что ты такого в последнее время для меня делал?» или, наверное, скорее «Что ты такого в последнее время заслужил/заработал/добился, что каким-нибудь образом (будь то воображаемым или нет) положительно отразится на нас и позволит купаться в отраженных (будь то реальных или нет) лучах славы?» Моя семья была почти как коммерческая компания — в том смысле, что к тебе хорошо относятся, пока у тебя хорошие показатели в последнем квартале. Впрочем, знаете — и фиг с ним. Уж точно никто не предложил подвезти меня в Пеорию, хотя, возможно, они и подбросили до автовокзала, который в Фило представляет собой угол местной парковки ТЦ IGA и находился совсем недалеко, но туда было бы противно плестись пешком в моем вельветовом костюме-тройке по клейкой предрассветной влажности (а на юге Среднего Запада это к тому же одно из двух пиковых времен комаров, — второе приходится на сумерки, — и комары там — не просто какая-нибудь раздражающая мелочь, а штука очень серьезная) с двумя тяжелыми чемоданами (дело было за пару лет до внезапного появления в багажной индустрии человека, который догадался, что чемоданы можно оснастить колесиками и выдвижными ручками, чтобы тянуть, — это из тех внезапных гениальных прорывов, благодаря которым предпринимательский капитализм и есть такая интересная система: он дает людям стимул стремиться к эффективности). Плюс у меня уже был любимый дипломат от старшего дальнего родственника, служившего в последние годы Второй мировой войны в штабе на Гавайях, отчасти как кейс (т. е. это дипломат отчасти как кейс), но без ручки, и поэтому его приходилось носить под мышкой, и в нем лежали разнообразные личные или незаменимые вещи, туалетные принадлежности, заказной футляр для берушей, дерматологические мази и бальзамы, важные документы, которые всякий разумный человек носит при себе, а не доверяет перипетиям багажных отделений. Среди тех документов — моя недавняя переписка с ведомством по гарантированным студенческим займам и заместителем регионального комиссара по кадрам Среднезападного региона Налоговой службы, а также копия подписанного контракта с Налоговой и форма 141-PO — так называемый «приказ о назначении» в Среднезападный РИЦ, оба из которых (т. е. двух последних документов) мне, видимо, требовались для получения бейджика Службы, что мне велели сделать сразу по прибытии в «пункт приема для GS-9» в конкретное четко обозначенное время, записанное от руки на единой, размазанной и безразлично проштампованной линии внизу приказа о назначении [88].
(Кратенькое отступление. Исключая его общее самолюбование и склонность к кликушеству, в одном «Неуместный» Крис Фогл из § 22 попал не в бровь, а в глаз. Учитывая, как устроен человеческий разум, со временем в памяти действительно остаются мелкие и чувственно специфические подробности — а в отличие от некоторых так называемых мемуаристов, я отказываюсь делать вид, будто разум устроен как-то иначе. В то же время будьте покойны: я не Крис Фогл, я не собираюсь вываливать на вас все разжеванные ощущения и промелькнувшие мысли до последней. Я тут занимаюсь искусством, а не просто воспроизведением. Чего не понимают коллеги со словесным поносом вроде Фогла, так это то, что существуют очень разные виды правды, порой даже несовместимые друг с другом. Пример: стопроцентно точный исчерпывающий перечень всех травинок на моем газоне с указанием точных размеров и форм — это «правда», но не та правда, которая кому-то интересна. Содержательной, стоящей и так далее правду делает уместность, а она, в свою очередь, требует выдающейся разборчивости и чуткости к контексту, ценности и общей сути — иначе мы ничем не будем отличаться от компьютеров, которые шлют друг другу голые факты.)
Также в одном из многочисленных изобретательных внутренних отделений и защелкивающихся карманчиков кожаного дипломата лежал один конкретный вспомогательный документ из личной внутрисемейной переписки с определенным неназваным и дальним родственником, обладавшим в офисе регионального комиссара Среднего Запада Налоговой службы в Джолиете, на севере,[89] тем, что сегодня назвали бы значительным «авторитетом», и которого технически у меня даже не должно было быть (и который был довольно мятым после извлечения из корзины для бумаг неназванного и более близкого родственника), но который виделось благоразумным иметь на случай какой-нибудь бюрократической неожиданности или как крайнюю меру [90]. В общем мое отношение к бюрократиям было таким же, как и у большинства средних американцев: я ненавидел и боялся их (т. е. все бюрократии), и в принципе считал большими перемалывающими безличными машинами — то есть они мне казались закостенело буквальными и скованными правилами, как машины, и примерно такими же тупыми [91]. По меньшей мере со времен стычки с департаментом транспортных средств штата и нашим страховщиком в 1979 году из-за условий и страхового покрытия моих ученических прав после настолько смехотворно мелкого происшествия, что его и аварией не назовешь, у меня со словом «бюрократия» в основном ассоциировался человек, который сидит без выражения за стойкой, не слушает мои вопросы и объяснения обстоятельств, а просто заглядывает в какой-то свод безличных правил и ставит на мою анкету печать с номером, означающим, что мне предстоят очередные утомительные и раздражающие споры или траты. Сомневаюсь, что вам надо объяснять, почему недавний опыт с комиссией и деканом по работе со студентами (см. § 9 выше) никак не развеял это мнение. Может, это и стыдно, но я решил, что не помешают любые доказательства дополнительных связей с авторитетами, чтобы в случае проблем или путаницы выделиться из длинной серой очереди безликих просителей [92] в Региональном инспекционном центре, который я уже заранее воображал себе какой-то протобюрократической версией замка Кафки — огромным департаментом автотранспорта или комиссией колледжа.
Забегая вперед для предзнаменования и объяснения, я сразу же признаюсь, что плохо помню отдельные моменты приезда и приема по крайней мере отчасти из-за цунами чувственного восприятия, технических данных и бюрократических сложностей, обрушившегося на меня по прибытии, когда меня лично взяли под руку и сопроводили — с таким заискиванием, что, пусть нежданное и озадачивающее, оно порадовало бы практически любого, — в Отдел кадров РИЦа в обход того самого пункта приема для GS-9 (хотя я все равно не знал, где он), куда мне поручалось отстоять очередь и обратиться в полном клякс и опечаток приказе о назначении, лежащем в дипломате. Как почти всегда происходит с человеческим разумом, наводненным избыточной информацией, в памяти запечатлелись только проблески и незавершенные отрывки того дня, из которых я теперь и перескажу специально отобранные релевантные части — чтобы не только ознакомить с атмосферой РИЦа и Службы, но и объяснить то, что может на первый взгляд показаться моей пассивностью (хотя скорее оно было простым замешательством [93]) перед лицом, как может показаться с высоты прошедших лет, очевидного случая ошибочного назначения или опознания личности. Но тогда-то он был не такой уж очевидный; и ожидать, будто человек сразу это увидит, распознает ошибку и немедленно постарается ее исправить, — это примерно как ожидать, что кто-то заметит и исправит какое-то несоответствие в окружении в тот же миг, когда у него перед глазами вспыхнет сотня лампочек. Другими словами, у человеческой нервной системы все-таки есть пределы восприятия сложных данных.
Я помню, как стоял на краю парковки супермаркета IGA в костюме, с сумками и дипломатом, когда официально занялся рассвет. Для тех, кто никогда не видел рассвет в сельской части Среднего Запада, — он примерно такой же нежный и романтичный, как когда резко включаешь свет в темной комнате. Земля тут настолько плоская, что ничто не заслоняет и не задерживает появление солнца. Просто внезапно раз — и светло. Тут же подскакивает на десять градусов температура; комары пропадают туда, где они обычно перегруппировываются. На западе крыша церкви Святой Димфны рассыпала по половине городского центра перехлестывающиеся тени. Я пил «Несбитт» из банки — вот такая версия утреннего кофе. Парковка идет вдоль главной дороги города с очень оригинальным названием, которая является внутригородским продолжением шоссе SR-130. На другой стороне Главной улицы, напротив IGA, торчали округлые насосы и змеиный логотип «Синклера» Клита, где по вечерам пятницы собирались лучшие умы старшей школы Фило, чтобы хлестать «Пабст Блю Риббон», искать в сорняках прилегающего пустыря лягушек и кидаться ими в электронную мухобойку, подключенную Клитом к току в 225 вольт.
Это, насколько я помню, единственный раз, когда я ездил на коммерческом автобусе, и не рвусь это повторять. Салон был грязный, кое-кто из пассажиров сидел с видом, будто едет уже несколько дней, со всем вытекающим в плане гигиены и сдержанности. Помню, спинки казались неестественно высокими, для ног имелась какая-то подставка из алюминиевого сплава, а на подлокотнике — кнопка, чтобы откидывать спинку, в моем случае — нерабочая. Маленькая пепельница с откидной крышкой на подлокотнике — кошмар из жвачки и окурков в таких объемах, что крышечка даже не закрывалась до конца. Помню, как видел в начале салона двух или больше монашек в рясе и подумал, что чумазый коммерческий автобус, видимо, соответствует обету нищеты их ордена; но выглядели они там все равно неуместно и неправильно. Одна монашка разгадывала кроссворд. Всего поездка заняла больше четырех часов, потому что автобус делал бесконечные остановки в мрачных городках вроде моего. Вскоре солнце начало припекать хвост и левый борт. Кондиционер — скорее неопределенный жест в сторону абстрактного представления о кондиционере. На пластике спинки передо мной кто-то вырезал ножом или просекателем для кожи жуткое граффити, на которое я посмотрел дважды и потом старался никогда не смотреть на него прямо. В самом хвосте автобуса был туалет, куда никто даже не пытался сходить, и помню, как сознательно решил поверить, что у пассажиров на то есть уважительная причина, вместо того чтобы рисковать и обнаруживать эту причину самому. У эмпиризма есть свои границы. Еще в памяти остался бесконтекстный проблеск женских ног в чистых полиуретановых шлепках, с татуировкой то ли плюща, то ли колючей проволоки вокруг одной лодыжки. И как круглолицый маленький мальчик [94] в шортах, в кресле через проход, с красной сыпью парши на коленях и спящей на соседнем месте предположительной опекуншей (у нее-то спинка откидывалась), наблюдал, как я ел изюм из пакета с обедом, который мне пришлось собирать самому на темной кухне, и как мальчик двигал всей головой, прослеживая траекторию каждой изюминки до рта, а я периферийно пытался решить, поделиться изюмом или нет (в итоге — нет: я тогда читал и не хотел общаться, не говоря уже о бог знает какой ситуации или истории мальчика; плюс парша, как известно, заразна).
Избавлю всех нас от чувственных впечатлений о главном автовокзале Пеории — жуткого на особый манер всех автовокзалов в упадочных городских центрах, — или от двухчасового ожидания в нем, скажу только, что воздух там не освежался кондиционером и даже не циркулировал, что там было чрезвычайно людно и что хватало мужчин — одиноких и по двое-трое, — почти без исключения в пиджаках и шляпах, либо со шляпами в руках, чтобы медленно ими обмахиваться, сидя на стуле (ни одному как будто и в голову не пришло снять пиджак или хотя бы ослабить галстук); и помню, как уже тогда отметил, насколько странно видеть мужчин в расцвете сил с деловыми шляпами, которые обычно замечаешь только на стариках с определенной предысторией и родом занятий. Многие шляпы были эксцентричными или необычными.
Знаю, что во время исследования зоны с таксофоном и торговым автоматом рядом с входом в туалет видел, возможно, самую настоящую проститутку.
Отлично помню дальнейшее мельтешение тех же мужчин в шляпах перед вокзалом, в духоте и дизельных выхлопах; и отлично помню, как наконец прибыли два транспортных седана Налоговой коричневого оттенка тушеной фасоли и встали у бордюра и что у вокзала оказалось слишком много других новоприбывших или переведенных работников Налоговой с изобильным багажом [95], чтобы в седаны вместились все, и порядок их отправки определялся не по назначенному времени регистрации, проставленному на соответственных формах 141-PO (как было бы справедливо и рационально), а по категории GS, указанной на удостоверении Службы, которого у меня, соответственно, не было, и мой довод, что мне конкретно велели присутствовать на пункте приема GS-9 в 13:40 именно для его получения, не произвел никакого впечатления — возможно, потому что несколько других работников, понапористее, одновременно кричали на водителя, размахивая своими вполне существующими удостоверениями; и немного погодя многие из нас остались провожать взглядом набитые седаны, растворяющиеся в трафике, и немало работников просто пожали плечами и флегматично вернулись на вокзал, а у меня осталось ощущение, что это все не только несправедливо и неорганизованно, но и вдобавок кажется мрачным предзнаменованием того, что обещает бюрократическая жизнь.
И, кстати, теперь в качестве краткой вставки — кое-что из предварительного контекста, который я решил не сглаживать и не протаскивать каким-нибудь неуклюжим драматическим приемчиком [96] многих шаблонных мемуаров; а именно:
Среднезападный Региональный центр Налоговой службы — здание примерно в форме буквы «L», расположенное на Селф-Сторадж-паркуэй в районе Лейк-Джеймс города Пеория, штат Иллинойс. Здание только примерно в форме «L» потому, что два перпендикулярных корпуса РИЦа стоят близко, но не непрерывно; зато они соединяются на втором и третьем этажах перемычками — замкнутыми карбонатом стеклопластика оливково-зеленого цвета от непогоды, поскольку через них часто транспортируют важную документацию и перфокарты. В этих воздушных туннелях так и не смогли достичь надежного отопления или кондиционирования, и в летние месяцы персонал Поста зовет их батаанами с явной отсылкой к Батаанскому маршу смерти из Тихоокеанского театра военных действий времен Второй мировой войны.
Большее из двух зданий, построенное в 1962 году, вмещает, по сути, администрацию, обработку данных, хранилище документов и Службу поддержки Поста-047. Второе, где происходит львиная доля работы, собственно, инспекции американских налоговых деклараций, Налоговой не принадлежит, а сдается через обратный лизинг холдинговой компанией-владельцем, основанной акционерами-попечителями некоей «Средне Западной Зеркальной Мастерской» (sic) — производителя стекла и амальгамы, пропавшего под протекциями, предоставленными гл. 7 Единообразного торгового кодекса США, в середине 1970-х.
Получившая статус города в 1845 году и, пожалуй, лучше всего известная как место рождения колючей проволоки в 1873 году, Пеория играет важную роль в структуре Налоговой региона Средний Запад. Равноудаленный от Регионального сервисного центра Иллинойса в Ист-Сент-Луисе и офиса регионального комиссара Иллинойса в Джолиете, обслуживающий девять штатов и четырнадцать налоговых округов региона, среднезападный РИЦ силами в 3 тысячи сотрудников инспектирует достоверность данных и расчетов около 4,5 миллиона налоговых деклараций в год [97]. Хотя в целом структура Службы состоит из семи регионов, существует (после зрелищного административного краха нью-йоркского РИЦа в Роме в 1982 году) [98] всего шесть действующих Региональных инспекционных центров, расположенных в Филадельфии (Пенсильвания), Пеории (Иллинойс), Роттинг-Флеше (Лос-Анджелес), Сент-Джордже (Юта), Ла-Хунте (Калифорния) и Федерал-Уэе (Вайоминг), куда направляются налоговые декларации из Сервисных центров соответствующих регионов или из главного компьютерного центра Налоговой службы в Мартинсберге (Западная Вирджиния).
На 1985 год среди заслуживающих внимания торгово-промышленных предприятий Пеории числились: «Рейберн-Трапп Агрономикс»; «Американ Твайн» — второй по размерам в стране производитель ниток, тросов и веревок малого диаметра; «Консолидейтед Селф-Сторадж» — одна из первых корпораций в средней Америке[99], перешедшая на франчайзинговую финансовую модель; страховая группа «Фарм энд Хоум»; принадлежащие японцам остатки «Тяжелого оборудования „Нортекс“»; и национальный штаб «Форникс Индастрис» — частного производителя оборудования для записи и чтения перфокарт, чей крупнейший оставшийся клиент на тот момент — министерство финансов США. Впрочем, главным работодателем Пеории считалась Налоговая служба — с тех пор, как в 1971 году «Американ Твайн» лишились эксклюзивных патентных прав на колючую проволоку 3-го типа.
Конец вставки; вернемся к мнемонически реальному времени.
После бог знает скольких попыток найти в зловонном автовокзале рабочий таксофон и повлиять на кого-нибудь по «горячей линии для сотрудников» с формы 141-PN (как выяснилось, то ли ее номер был указан неправильно, то ли она не работала), лишь на четвертом или пятом автомобиле Службы, появившемся на автовокзале, я наконец добрался до РИЦа, теперь отчаянно опаздывая к назначенному времени, за что так и ждал обвинений от какого-нибудь бесстрастного человека, чей палец заодно лежал на кнопке моральных сигнализации/сирены системы Приема.
Следующим значительным открытием дня стало то, что на окружающем город Селф-Сторадж-паркуэй совершенно ужасное дорожное движение. Отрезок ССП на восточной стороне Пеории шел вдоль франшизных ресторанов и всяких там «Кей-мартов», автосалонов с аляповатыми фигурными воздушными шарами и мигающими неоновыми вывесками. Целая четырехполосная дорога отдельно вела к некому «Карусель-моллу», от одной мысли о котором меня всего передергивало [100]. За этой торговлей (т. е. при взгляде с восточной стороны по пути на юг по городскому периметру, пока слева от «гремлина» мелькала неторопливая и илистая река Иллинойс) высился городской горизонт разбомбленного вида — гистограмма из закопченного кирпича, выбитых окон и ощущения сильного загрязнения, хотя ни из одной трубы не шел дым. (Дело было за несколько лет до попыток джентрификации старого центра Пеории.)
Данным транспортом Службы был двухдверный оранжевый или желтый «АМС Гремлин», дополненный мощной антенной и печатью Службы на дверце водителя. Таблички в салоне запрещали курить и/или есть. В строгом пластиковом салоне было чисто, но при этом ужасно жарко и душно. Я чувствовал, как начал потеть, а в вельветовом костюме-тройке это, очевидно, ощущение не из приятных. Никто со мной не говорил и даже не обратил на меня внимания — хотя у меня в этот период было, о чем я, возможно, не упомянул, тяжелое кожное заболевание и я более-менее привык, что на меня не смотрят или не обращают внимания после первоначального невольного вскрика и выражения сочувствия или неприязни (когда как), то есть уже не принимал это близко к сердцу. Как не последовало ни предложений сделать кондиционер посильнее, ни даже стандартно вежливых вопросов, когда же сквознячок кондиционера дойдет до нас на тесной галерке, где между мной и старшим GS-11, чей хомбург крыша прижала ему почти до носа, сидел молодой человек с вытянутым лицом в сером полиэстеровом пиджаке и галстуке, может, моего возраста, с ногами на поперечном выступе на полу и потому с коленями почти у груди, и он уже, собственно, обильно потел, то и дело тайком утирал ручьи пота со лба, а потом промокал пальцы о рубашку жестом, почему-то скорее напоминавшим, будто он делает вид, что чешется под пиджаком, а не вытирает мокрые пальцы. Я замечал это краем глаза снова и снова. Очень странно. Его застывшая улыбка была нервной и совершенно фальшивой, профиль — разветвляющейся массой сбегающих капель, и некоторые даже падали на пиджак и оставляли пятна на лацканах. Он излучал осязаемую ауру напряжения или страха, а может, клаустрофобии, — у меня было необъяснимое ощущение, что если я с ним заговорю или спрошу его о самочувствии, то ужасно его раню. Еще один работник Налоговой, постарше, сидел впереди рядом с водителем, оба — без шляпы (у водителя — монашеского вида стрижка под ноль) и таращились перед собой, причем ни тот ни другой не говорили и не шевелились, даже когда машина окончательна встала в пробке. У старшего работника сбоку кожа внизу подбородка и на верхней части горла была мошоночного или ящеричного оттенка, как бывает у некоторых мужчин ближе к концу среднего возраста (в духе тогдашнего президента США, чье лицо по телевизору часто выглядело так, словно тает в его горло, из-за чего, помню, его угольно-черный помпадур и арлекинские овалы румян выглядели еще нелепей). Мы то сидели в пробке, то продвигались приблизительно со скоростью кортежа. Солнце ощутимо раскалило металлическую крышу «гремлина»; цифровая табличка со временем и температурой, висевшая на сетевом банке, перед которым мы простояли несколько минут, сперва показывала время, а потом ВАМ ЛУЧШЕ НЕ ЗНАТЬ, предположительно — вместо температуры, что мне показалось зловещим знакомством с остроумием и культурой Пеории. Сами можете себе представить качество воздуха в салоне и неизбежные запахи.
Я еще никогда не проводил так много времени в многолюдном автомобиле без радио и без того, чтобы кто-нибудь что-нибудь сказал, хоть раз, и чувствовал себя в полном одиночестве, сидя втиснутым с другими людьми так плотно, что мы дышали воздухом друг друга [101]. Время от времени водитель мял рукой шею под затылком, очевидно, затекшую из-за странной позы, в которой он был вынужден держать голову, чтобы видеть дорогу из-за табличек на приборной доске. Главное волнение первой части поездки: припадок яростного почесывания левой стороны грудной клетки дал начало страхам (понятным, но, к счастью, безосновательным), будто парша того мальчика с автобуса переносилась воздушным путем или без прямого контакта, но эти страхи приходилось подавлять, потому что, очевидно, я никак не мог задрать рубашку и оценить внешний вид кожи. Тем временем старший налоговик в устаревшей шляпе открыл папку-гармошку, разложил на коленях два-три темно-коричневых манильских конверта и стал штудировать разные бланки и распечатки, перекладывая из одной папки в другую по какой-то схеме или системе, которую я не мог бы понять, даже если бы захотел, потому что наблюдал за ним краем левого глаза из-за неудержимого каскада воды, текущего с носа молодого человека посередине, потевшего уже так, как я раньше видел только на сквош-кортах в колледже и при слабом инфаркте у неназванного старшего родственника в День благодарения 1978 года. Сам я большую часть времени нетерпеливо барабанил по дипломату — уже совсем мягкому и влажному от жары в салоне «гремлина» и при стуке издававшему приятные поплюхивания, — и несмотря на то что рассеянно барабанить по чему-нибудь в тихом помещении — обычно самый быстрый способ довести всех до белого каления и разговора, пусть даже просьбы прекратить, а то надоел, в «гремлине» мои действия никто не прокомментировал и как будто даже не заметил.
Селф-Сторадж-паркуэй более-менее окружает Пеорию и являет собой границу между городом и пригородами. Сейчас, в 2005-м, это было бы просто типичным многополосным кольцевым шоссе в комплекте с парадоксальной комбинацией высокого скоростного лимита и светофоров каждую четверть мили — очевидно, чтобы упростить потребителям и водителям путь до пунктов розничной торговли, наставленных впритык как минимум вдоль всей восточной стороны ССП, которую мы пытались преодолеть. На середину 1980-х Селф-Сторадж-паркуэй поднималось над пересечениями с межштатными шоссе и пересекало реку Иллинойс табачного цвета в двух местах по железным мостам времен WPA[102], где заклепки истекали рыжей ржавчиной и, скажем так, не вселяли особого доверия.
Более того, чем ближе мы подъезжали к юго-восточной стороне Пеории и специальному съезду к Инспекционному центру, тем медленнее становилось движение. Причина стала ясна с первого же дня: бюрократическая тупость во всех своих многочисленных проявлениях. Пункт первый. Ремонтники расширяли эту часть Селф-Сторадж-паркуэй до трех полос, но при этом в ходе строительства сузили существующие две до всего одной: правую полосу перекрыли оранжевыми конусами даже там, где строительство не велось, и она выглядела свободной и проезжаемой. И, понятно, на единственной полосе водители всегда движутся со скоростью самого медленного. Пункт второй. Как уже говорилось, каждую восьмую или четвертую часть мили стояли светофоры, и все же очередь следующих на юг машин была гораздо длиннее расстояния между любыми двумя светофорами, поэтому наше продвижение зависело от света не только следующего, но и двух-трех впереди. Просто-таки словарное определение затора. Это казалось ужасным городским планированием или регулированием дорожного движения, или какая дисциплина этого касается, и я чувствовал, как ткань моего пиджака отсыревает вместе с узорным пластиком сиденья в области их контакта, а также с бедром, прижатым к живому разбрызгивателю по соседству, излучавшему уже не только жар, но и едкий панический запах, из-за чего хотелось отвернуться и притвориться, будто я пристально сосредоточился на чем-то за окном (а оно опускалось только наполовину из-за какого-то конструктивного дефекта или непонятной меры безопасности). Нет смысла описывать процессию франшиз, торговых центров, салонов авто, шин и мотоциклов/гидроциклов, заправок самообслуживания со встроенными продуктовыми и национальными брендами фастфудов, мимо которой мы ползли, ведь теперь такие есть вокруг каждого американского города — как я понимаю, в экономике это называется «монокультура». Пункт третий. В конце концов выяснилось, что съезд к Инспекционному центру светофором как раз-таки не оснащен, хотя при этом, когда мы приблизились, стало визуально очевидно, что немалый процент машин в полосе ССП перед нами тоже направляется к РИЦу и потому сворачивает на асфальтовый подъезд к нему. (Даже этот простейший факт мне объяснят раздражающе нескоро, но две основных восьмичасовых смены РИЦа в тот период были 7:10–15:00 и 15:10–23:00, то есть в интервал с 14:00 до 16:00 там было умопомрачительное множество машин Службы и ее работников.) А следовательно, сам Инспекционный центр в сочетании с отсутствием светофора и неудачным расширением ССП [103] и вызывал такие адские задержки, потому что вдобавок на подъездную дорогу РИЦа пытались свернуть немало машин со встречных полос на северо-восток, а значит, продраться через нашу единственную полосу, для чего машине в нашей полосе перед поворотом направо приходилось ждать и пропускать встречную машину во время ее левого поворота, что делали совсем немногие, поскольку пробки часто пробуждают самые агрессивные и эгоистичные элементы человеческой природы и порождают поведение, которое, парадоксально, эти пробки только ухудшает — и здесь, пожалуй, самое время упомянуть и о поведении, что мы наблюдали все чаще и чаще, подползая к съезду РИЦа. Некоторые частные автомобили [104] из нашего ряда сворачивали направо, на узкую гравийную «аварийную полосу», где разгонялись и в нарушение ПДД обгоняли десятки других машин, что само по себе еще ничего, но вот только вблизи со съездом РИЦа аварийная полоса истончалась и вовсе пропадала, а она старались вернуться налево, в единственную разрешенную полосу, и кому-то в ней приходилось останавливаться и пропускать их, еще больше застопоривая движение… то есть эгоистичные самовлюбленные водители значительно ухудшали ту самую пробку, которую так спешили объехать; выигрывали себе пару минут, еще больше увеличивая ожидание для всех остальных в запекающейся на солнце очереди. После пары недель ежедневных поездок в РИЦ по ССП из особого недорогого жилья, предоставленного Службой [105], это эгоистичное самовлюбленное поведение на аварийной полосе преисполнило меня такими отвращением и ненавистью к водителям, что я до сих пор, по сей день, помню отдельные машины, у кого это было хроническое — то самое идиотское солипсическое поведение, которое провоцирует панику в общественных местах из-за пожара и кончается тем, что, когда пожары или беспорядки потушены, спасатели находят у дверей кучу обугленных и затоптанных тел — тех, кто не сумел выйти как раз из-за паники и эгоизма, когда они сами закупорили выход и мешали друг другу, отчего умерли ужасной смертью — чего я, должен признаться, и желал всяким там «вегасам», «шеветтам» и особенно светло-голубому «АМС Пейсеру» с христианской наклейкой рыбы на пузыре заднего окна [106], повторявшему этот маневр почти каждое утро.
Еще порция бюрократического идиотизма: как уже упоминалось, пластмассовые объявления в машине воспрещали курение, еду и т. д. — как и во всех транспортных средствах Службы для перевозки персонала, по ведомственному правилу, обозначенному в нижнем правом углу самих табличек [107],— но в салонах «гремлинов» было так тесно, а двадцатисантиметровые пластмассовые объявления были такими дешевыми и тонкими, что их негде было закрепить, кроме как на приборной доске, где они местами загораживали нижнюю часть лобового стекла и вынуждали водителя изгибаться кренделем, чуть ли не прижимая голову с тонзурой к правому плечу, чтобы просто видеть дорогу между обязательных объявлений. Насколько я видел, ни о какой технике безопасности или хотя бы подобии здравого смысла речи не шло.
Региональный инспекционный центр Среднего Запада, стоявший на широком поле с очень зеленой и коротко подстриженной травой и обрамленный лесопосадками вдоль кукурузных полей по бокам, находился в добрых пятистах метрах от шоссе, заполненных лишь ярким и удивительно безодуванчиковым газоном, выкошенным до суконной плоскости. Контраст между пышным великолепием полей и приземистым казенным уродством самого РИЦа колол глаза своей нелепостью, и времени поразмышлять об этом хватало с избытком, пока «гремлин» полз по дороге, а парень рядом неустанно заливал нас обоих потом. У мужчины на другом конце сиденья на пальце был, как мне сперва показалось, зеленый наперсток, оказавшийся зеленым резиновым наперстком, которые носило большинство букашек, называя их ЗМ — «защита мизинца». Большой билборд 4-H чуть поодаль от одностороннего съезда к РИЦу гласил: «ПРИШЛА ВЕСНА — ЗНАЧИТ ПОРА ЗАДУМАТЬСЯ О БЕЗОПАСНОСТИ НА ФЕРМАХ», — и я знал, что это знак 4-Н, потому что каждые март-май точно такой же ставили за фабрикой по производству быстрорастворимого кофе на шоссе SR-130 к западу от Фило [108]. 4-Н нашего штата весь год продавали выпечку и мыли машины, чтобы накопить на билборды (отсутствие запятой sic), к 1985 году уже настолько вездесущие, что на них просто никто не обращал внимания[109].
Еще помню, чтобы разглядеть внешний вид Инспекционного центра между обязательными объявлениями в окнах салона, приходилось двигаться и неловко выгибать шею. На расстоянии и с ряда разных точек зрения РИЦ сперва показался большим сплошным квадратным зданием с исполинским и отвесным фасадом [110] из коричневого или бежевого цемента, а от пристройки был заметен только кусочек крыши за подъездной дорогой, тянувшейся широкой однополосной дугой вокруг зада главного здания, на самом деле оказавшегося передом РИЦа с самовосхваляющим оформлением. Из-за того же обмана зрения то, что на расстоянии выглядело полноценной круговой «дорогой» от шоссе за угол РИЦа, оказалось не более чем простеньким проездом или проселком, узким и приподнятым, с глубокими сточными канавами по бокам и внезапными «лежачими полицейскими» на таких близких расстояниях, что ехать быстрее десяти км/ч было просто невозможно; так и представлялось, как на скорости выше пассажиров мотает по салону, как кукол, от «полицейских», где каждый был выше двадцати сантиметров. В паре сотен метров от ССП подъездная дорога обрастала по всей длине парковками разных скромных размеров, словно инкрустированные драгоценными камнями квадратной огранки браслет или тиара [111].
С нашей точки зрения не виднелось ни одного знака с указанием, что здесь находится Налоговая служба или даже просто государственный орган (это, опять же, полуобъяснялось тем, что то, что с Селф-Сторадж казалось фасадом, на самом деле было тылом, причем только одного из двух отдельных зданий). Были лишь два маленьких деревянных знака — «ТОЛЬКО ВЪЕЗД», «ТОЛЬКО ВЫЕЗД» — на двух пересечениях полукруглой подъездной дороги с ССП. На первом знаке также виднелся, как выяснилось, уличный (но не почтовый) адрес РИЦа. Из-за круговой формы подъездной дороги выезд с нее находился где-то в километре на запад по шоссе, почти в тени билборда «БЕЗОПАСНОСТЬ НА ФЕРМАХ». Я слышал, как мой сосед учащенно дышит, будто из-за гипервентиляции; мы оба так ни разу и не посмотрели друг на друга прямо. Я заметил, что парковки подъездной дороги располагались только вдоль части ВЪЕЗД; далекий ВЫЕЗД, выходящий из-за задней части РИЦа (т. е., как выяснилось позже, передних фасадов двух отдельных корпусов) был однополосным голым вектором до самого Селф-Сторадж-паркуэй, где тоже не стояли никакие светофоры или знаки, отчего возникали дополнительные путаница и задержка для водителей, пытавшихся въехать в РИЦ с запада.
Как я мог упомянуть, установленное 13:40, прописанное в моем 141-PO, уже давно прошло. Этот факт сопровождался некоторыми очевидными и понятными чувствами, особенно из-за того, что (а) лично я был виноват в опоздании на 0,0 процента и (б) чем ближе мы подъезжали к РИЦу, тем медленнее пробивались в пробке. Чтобы отвлечься от этих фактов и чувств, я начал составлять список логистических несуразиц, выявлявшихся теперь уже за моим незагороженным боковым окном по мере приближения автомобиля Службы к съезду на подъезд РИЦа. Нижеследующий список — выжимка из необычно длинной нервной записи без знаков препинания [112], как минимум частично сделанной в салоне самого «гремлина». А именно:
Кроме приближающихся левых съездов и презренных эгоистов, пытавшихся вынырнуть с аварийной полосы, главной причиной мучительной медлительности, с которой наша процессия продвигалась на запад по Селф-Сторадж на юге города, оказалась пробка на самой подъездной дороге — еще хуже, непролазней и парализованней. А ее главным образом вызвало то, что присоединявшиеся к подъездной дороге парковки и так уже заполнились, и чем дальше от шоссе, тем заполненее они были, причем в том числе и служебными автомобилями в поисках свободных мест. Учитывая рекордные жару и влажность, самые привлекательные парковки явно находились за [113] главным зданием, меньше чем в сотне метров от центрального входа в РИЦ. Работникам на более периферийных стоянках приходилось топать к центральному входу вдоль узкой подъездной дороги с канавами по бокам за [114] здание, что обильно сопровождалось балансированием на незаасфальтированной обочине плюс шатанием и размахиванием руками; и на наших глазах как минимум один работник поскользнулся и кувырнулся в сточную канаву, откуда его пришлось вручную вытаскивать двум-трем другим, одной рукой придерживая шляпы на головах, так что у спасенного работника осталось с одной стороны на брюках и пиджаке огромное травяное пятно, а сам он подволакивал как будто травмированную ногу, скрываясь с сотоварищами из виду за углом РИЦа [115]. Проблема столь же очевидная, сколько идиотская. Учитывая жару, путаницу и нешуточную опасность пути пешком по подъездной дороге, вполне понятно, почему большинство машин избегали ближайших (т. е. ближайших к нам, а значит, самых удаленных от РИЦа) стоянок и направлялись к куда более предпочтительным парковкам сзади РИЦа — вернее, как оказалось, ближайших к главному входу и отделенных от него всего лишь широкой, асфальтированной и легко преодолимой площадью. Но если ближайшие и лучшие парковки оказывались заполнены (а какими, учитывая человеческую натуру и вышеприведенные стимулы, им еще быть; самые вожделенные стоянки — очевидно, и самые забитые), прибывшие машины не могли вернуться тем путем, которым приехали, чтобы довольствоваться стоянками все более удаленными и все менее вожделенными, пропущенными в поисках местечка получше — поскольку, конечно, на подъездной дороге от начала до конца было одностороннее движение [116], и водителям, не нашедшим местечка на лучших парковках, приходилось следовать до самого выхода, прочь от РИЦа и к табличке «ТОЛЬКО ВЫЕЗД», поворачивать безо всяких светофоров налево, на Селф-Сторадж, ехать несколько сотен метров на восток, обратно к повороту со знаком «ТОЛЬКО ВЪЕЗД», а потом пытаться снова повернуть налево (против встречки, очевидно, замедляя продвижение нашей страдальческой полосы) на подъездную дорогу, чтобы припарковаться на менее вожделенных стоянках ближе к шоссе и затем вливаться в череду канатоходцев на обочине дороги по пути к главному входу сзади здания.
Короче говоря, все это казалась прямо-таки феноменально неудачным планированием, вылившимся в жуткую неэффективность, трату времени и фрустрацию для всех участников [117]. Сами собой явились три очевидных корректирующих меры, набросанные в общих чертах в моем блокноте, хотя притворюсь, что не помню, написал ли их на месте, во время безумно сизифского стазиса «так-близко-и-все-же-так-далеко», или позже в тот день, когда еще хватало периодов безделья и оставалось разве что читать безвкусную книжонку, которую я начал саркастически аннотировать еще в автобусе. Одна мера — ввести в каком-то виде резервирование парко-мест и избавиться от большой части задержек и очередей, вызванных ищущими свободные места, а также от проблемы «стимула», когда машины устремляются к двум-трем самым вожделенным местечкам перед центральным входом РИЦа (который мы, конечно, пока не видели с Селф-Сторадж-паркуэй; месторасположение входа подсказала явная вожделенность парковок за [с нашей точки зрения] зданием, учитывая, сколько машин туда пробиралось, что не могло быть не связано с каким-то ощутимым стимулом. Работник рядом со мной, в уголке глаза, теперь выглядел так, будто его механически извлекли из водоема, из-за чего притворство, будто я не замечаю, как он невероятно потеет, становилось только более жутким и фарсовым). Другая панацея — очевидно, расширить и сделать двусторонней подъездную дорогу. Да, это причинило бы РИЦу дополнительные кратковременные неудобства и задержки того же общего рода, что и расширение Селф-Сторадж-паркуэй, но трудно вообразить, чтобы расширение подъездной дороги заняло столько же времени без отсрочек и взаимопротиворечащих устремлений демократического процесса. Третьей мерой было бы пожертвовать во имя общего блага и удобства всех, кроме, возможно, ландшафтного дизайнера РИЦа, этим изумрудным простором пустой передней (т. е., как оказалось, задней) лужайки и не только проложить на ней пешеходную дорожку, но и, может, какой-нибудь автомобильный разворот, чтобы машины на участке ВЫЕЗД возвращались к участку ВЪЕЗД в обход бессветофорных левых поворотов то на забитое шоссе, то с него. Не говоря уже, понятно, о том, чтобы просто воткнуть на двух пересечениях хреновы светофоры — практически невообразимо, чтобы у Налоговой службы не было влияния на власти муниципалитета и штата, чтобы потребовать их просто-таки когда душе угодно [118]. И не говоря о самой странности, что на главную орбитальную магистраль Пеории смотрел именно (как выяснилось) исполинский зад РИЦа. Во время медленного подъезда это казалось одновременно и трусливым, и высокомерным, — как когда священники былых времен вели католическую службу спиной к прихожанам. Буквально все, от логистики до элементарного приличия, предписывало, чтобы фасад важного правительственного здания стоял лицом к обществу, которому здесь служат. (Помните, я еще не видел стилизованный фасад РИЦа — такой же, как и у других шести РИЦев страны, и возведенный из-за незамеченной опечатки в увеличенном бюджете на строительство и технологии после вступления в силу реформ комиссии Кинга, — опечатки, требовавшей, чтобы не «формальные», а «формные спецификации» фасадов Региональных сервисных и инспекционных центров, «…как можно ближе соответствовали конкретным функциям этих центров».) [119]
Что касается самого физического прибытия к главному входу в тот первый день, могу только подытожить, какое это неописуемое удовольствие — видеть свое имя напечатанным на табличке в многолюдном месте высадки. Полагаю, подобное происходит отчасти потому, что тогда человек чувствует себя выделенным и — пользуясь бюрократическим языком — валидированным. А еще, очевидно, эта особая табличка с моим именем в руках у привлекательной женщины с официальным внешним видом в ярко-синем блейзере, после всего бесславия и унизительной волокиты, а также результирующего опоздания, меня удивила, хотя и не настолько, чтобы обоснованно ожидать от человека сходу признать какую-то ошибку или путаницу — в конце концов, нельзя забывать вышеупомянутые моменты в виде непотического авторитета и письма в моем дипломате.
Тогда же выяснилось, что мнимый зад РИЦа на самом деле перед, и что перпендикулярные части центра не связаны, и что фасад главного здания выполнен со странной и настолько устрашающей стилизацией, и надо признать, пожалуй, действительно благоразумнее было его отвернуть, чтобы он не выходил на (или не пугал) оживленное движение на общественной дороге южнее. Область входа и без своих многолюдности и хаоса казалась запутанной и дезориентирующей. Тут были флаги, и таблички с сокращениями, и стрелочки, и широкая бетонная площадь с чем-то вроде фонтана, но без воды [120]. Квадратная тень главного здания тянулась почти через всю площадь к двум крайне вожделенным парковкам напротив, не таким уж и большим. И, конечно, вычурный и очевидно дорогой фасад РИЦа, что высился от главного входа до середины с виду пятого этажа; это была плиточная или мозаичная версия пустой налоговой формы 1040 образца 1978 года, обеих страниц, во всех подробностях, вплоть до пробела на строке 31 для [ «Скорректированного валового дохода»]на лицевой стороне и до финального поля [ «СУММА К ОПЛАТЕ»]на строке 66 тыльной стороны, которые — с множеством других полей, пробелов и квадратиков — служили окнами. Детальность была поразительной, а кремовые, сомоновые и селадоновые офсетные оттенки — реалистичными, пусть и устаревшими [121]. А окончательно ошеломляло/дезориентировало, когда видишь все и сразу с кругового разворота у входа, где служебные машины могли высаживать пассажиров без необходимости парковаться (а то пришлось бы ехать до конца и делать круголя, поскольку парковки напротив входа, через площадь, были полностью заняты, некоторые машины стояли даже на запретных углах, мешая другим водителям сдавать назад для выезда), что гигантскую 1040-ю — выдержанную в реалистических пропорциях, отчего ее высота была больше ширины, — с обеих далеких сторон замыкали большие и круглые рельефные геммы, или какие-то глифы, с изображениями битвы с химерой и фразы на латыни, неразборчивой в глубокой тени справа, оказавшиеся официальной печатью и девизом Службы (ни о чем из этого не рассказывалось в выданных материалах [как уже говорилось, одновременно и эзотерических, и интонационно строгих и категоричных, — практически двигателях нервозности, если бы спросили меня, сидевшего в неиспользующейся гостиной семейного дома и ломавшего из-за них голову]). В качестве еще одной детали: весь вычурный фасадный ансамбль отражался — правда, под углом и в боковом перспективном сокращении, отчего глиф и девиз на краях казались ближе друг к другу, чем на самом деле, — в безвкусно зеркальном боку второго корпуса РИЦа, он же «Пристройка», стоявшего почти под идеальным прямым углом к главному фасаду, соединяясь с западным краем основного здания на двух этажах чем-то вроде больших зеленых труб на ослепительных (поскольку на них тень основного здания не падала) рощах тонких подпорок из анодированной или нержавеющей стали, под моим углом причудливых и сороконожных и тоже отраженных в виде ослепительных искаженных долек краем зеркального экстерьера Пристройки.
Впрочем, помню, как отметил, что парочка зеркальных панелей разбиты или потресканы [122].
(Еще прошу помнить, что в тот первый день я ничего не знал об истории или логистике зданий РИЦа; я пытаюсь придерживаться воспоминаний о том опыте, но от последовательных описаний разных элементов, которые в моменте, очевидно, обрушивались одновременно, никак не уйдешь — в линейном английском языке определенные искажения неизбежны.)
К слову о человеческом факторе: широкое зацементированное пространство у главного входа, впервые увиденное из-за массы других коричневых и оранжевых/желтых служебных автомобилей, изрыгающих пассажиров, выглядело сплошным мельтешением снующих туда-сюда работников — с 141-PO в фирменных темно-желтых конвертах Службы, с багажом, чемоданами и папками-гармошками, многие — в шляпах, — а также всевозможного обслуживающего персонала РИЦа или, возможно, Регионального штаба, в газово-синих блейзерах, с планшетами и кипами распечаток, которые они сворачивали в импровизированные мегафоны, одновременно повыше подняв планшеты, чтобы привлечь к себе внимание, — видимо, в попытках собрать прибывающих работников с одинаковыми 141-PO и/или GS-грейдами в цельные группы для «таргетированной записи» на разных «пунктах приема» в главном вестибюле РИЦа, удивительно маленьком и старомодном при взгляде через стеклянные двери входа, с множеством складных столиков обшарпанного вида под грубоватыми табличками, сделанными из манильских конвертов, — здесь вообще все выглядело наобум сляпанным и хаотичным и наводило на мысль, что в РИЦ не может ежедневно прибывать так уж много новых и/или переведенных работников, иначе система высадки и записи была бы солидной и организованной, а не в виде маломасштабной реконструкции осады Сайгона. Впрочем, опять же: все это воспринималось и осмыслялось в рассеянное мгновение — когда «гремлин» наконец-таки вырвался из затора на подъездной дороге и остановился в почти прохладной тени здания во втором ряду на полукруглом ответвлении перед входом [123],— потому что, как уже говорилось, внимание человека более-менее автоматически притягивают таблички с его именем, особенно если во всем бешеном бюрократическом мельтешении у главного входа на виду всего где-то две таблички, и потому я почти сразу же увидел женщину этнического вида в кричащем блейзере, в нескольких шагах справа от самой правой группы новоприбывших, сгрудившихся вокруг мужчины с высоко поднятым планшетом и бумажным громкоговорителем [124], женщину где-то в пяти метрах от места ровно под пробелом СВД на строке 31 фасада, у стены, то ли с белой картонкой, то ли с маленькой стираемой доской с надписью «ДЭВИД УОЛЛЕС» аккуратными заглавными буквами. Она стояла в позе, умудрявшейся без сутулости говорить об усталости и скуке: всей спиной к стене, выставив ноги далеко вперед, глядя прямо перед собой, держа табличку на уровне груди и пялясь в пустоту как без интереса, так и без мрачности. Конечно, я, как уже говорилось, ужасно опоздал, хотя и не по своей вине, и опасения по этому поводу вместе с неизбежным возбуждением при виде своего имени на табличке, тем более — на табличке в руках женщины экзотичной внешности, плюс с целым отдельным набором озимандиевских реакций на мощность-и-величие сочетания монументальной мозаики 1040 и самообновляющегося хаоса толпы у входа вызвали некий сенсорный и эмоциональный всплеск, который теперь помнится намного ярче любой из множества деталей и впечатлений прибытия (а были их тысячи или даже миллионы, и поступали все, очевидно, одновременно). А была женщина заметно этнической внешности — что бросалось в глаза даже в глубокой тени под фасадом и в ослепительных всполохах на зеркальной стене Пристройки, местами ловившей лучи солнца, двигавшегося слегка западнее от южного направления. Моя первая догадка — индуска из высшей касты или пакистанка: одним моим богатым соседом на первом курсе был пакистанец с чудесно клокочущим певучим акцентом, хотя, как выяснилось за год, он — невероятный нарцисс и в целом мудак [125]. Она казалась — на расстоянии с того места, где нас изрыгнул «гремлин», — скорее запоминающейся, чем красивой, или, может, лучше сказать, что она была красива на какой-то мужской, суровый манер, с очень темными волосами и широко посаженными глазами и взглядом, как уже говорилось, человека «на посту» в том смысле, что от него не требуется ничего, кроме как торчать на одном месте. Такое же выражение можно наблюдать у охранников, библиотекарей в колледже в пятницу вечером, работников парковок, операторов лифтов и т. д. — она стояла и неотрывно глядела вдаль, словно с конца пирса.
Только выйдя из тесного «гремлина», когда нахлынула и остудила прохлада тени фасада, я наконец заметил, что вся левая сторона моего пиджака промокла от фоновой потливости молодого человека, с кем я всю поездку сидел впритирку, хотя, когда я поискал его глазами, чтобы показать себе на потемневший вельвет и смерить взглядом с соответствующей неприязнью, он как сквозь землю провалился.
Выражение лица миз Ф. Чалы Нети-Нети (согласно ее бейджику) сменилось, причем даже несколько раз, пока я подходил с сумками и таким прямым зрительным контактом, что был бы просто неприличным, если бы она не держала табличку с моим именем. Здесь надо пояснить, если я этого еще не сделал, что в этот период, по сути, завершения пубертата у меня была очень плохое состояние кожи — очень-очень, то есть в дерматологической категории «тяжелое/обезображивающее» [126]. При первой встрече или столкновении со мной большинство людей либо (а) смотрели мне в лицо и тут же отворачивались, либо (б) смотрели с невольным шоком или жалостью, или отвращением, потом видимо боролись с собой, чтобы наложить поверх этого выражения другое, уже обозначающее, что они или не заметили состояния кожи, или оно их не так уж беспокоит. Все это долгая история и по большей части рассказывать не о чем, разве только снова подчеркнуть, что лично я к тому времени более-менее смирился со своим состоянием и больше не очень переживал, хоть с трудом брился наспех, а также всегда отлично знал, не стою ли на прямом свету, и если да, то с какой стороны этот свет падает — а то в некоторых типах освещения, знал я, у меня все очень-очень плохо. Не помню, была ли миз Нет-Нети в эту первую встречу из категории (а) или (б) [127] — просто, возможно, мои внимание/память больше занимало то, что на ее служебном бейджике, прищепленном к нагрудному карману формы Отдела кадров, была фотография анфас, сделанная как будто на очень ярком свету, почти как от магниевой вспышки, — и помню, я мгновенно принялся рассчитывать, как такое мерзкое освещение удружит моим буллезным цистам да струпьям, если сделало кремово-темную кожу этой персиянки темно-серой и преувеличило расстояние между глазами, так что на фотографии она смахивала чуть ли не на пуму или какого-то другого странного хищника из кошачьих, — а также ее первый инициал и фамилия, грейд GS, должность в Отделе кадров и набор из девяти цифр — только позже я пойму, что это ее сгенерированный в Налоговой номер соцстраховки, заодно служащий идентификационным номером на работе.
Почему я вообще тратил время на описание реакций (а) и (б) — только так можно было истолковать столь несдержанно пространное и почтительное приветствие миз Нети-Нети — «Ваша репутация вас опережает»; «От имени мистера Гленденнинга и мистера Тейта выражаем огромное удовольствие»; «Мы чрезвычайно рады, что вы согласились на это назначение», — без сравнимого энтузиазма на лице или в глазах или хотя бы приязни или интереса ко мне или к тому, почему я так опоздал и вынудил ее бог весть сколько торчать тут с табличкой, из-за чего лично мне бы очень хотелось услышать какие-то оправдания. Не говоря уже о промокшей до нитки левой стороне костюма, что лично я хотя бы прокомментировал с мало-мальской озабоченностью — не в лужу ли вы упали, все такое. Если вкратце, удивляло не только то, что меня приветствуют с таким воодушевлением, но и вдвойне удивляло, что встречающая демонстрирует такую же отстраненность, как и, скажем, кассирша, которая говорит «хорошего дня», а ее выражение лица показывает, что ей всецело безразлично, если ты сдохнешь на парковке через десять секунд. И этот вдвойне ошарашивающий равнодушный монолог звучал, когда женщина уже уводила меня под пробелами «ДАННЫХ О СОСТАВИТЕЛЕ» в основании огромной тыльной стороны 1040-й к небольшому и куда менее заметному ряду дверей в нескольких сотнях метрах к западу вдоль плиточного фасада РИЦа [128]. На таком близком расстоянии стало видно, что многие плитки покоцаны и/или заляпаны. В стене Пристройки прямо перед собой (т. е. на востоке) мы видели искаженные части своих отражений — хотя и на расстоянии в сотни метров, а сами частичные отражения были очень маленькими и неразборчивыми.
Миз Нети-Нети протрещала почти всю дорогу вдоль фасада. Ни к чему говорить, как трудно было постичь, с чего бы столько личного внимания и (устного) почтения изливается в адрес GS-9, которого, скорее всего, посадят вскрывать конверты или таскать стопки непонятных папок. Моей первоначальной теорией было, что у неназванного родственника, открывшего для меня двери Налоговой, чтобы приостановить завертевшиеся шестеренки гарантированного студенческого займа, куда больше административного авторитета, чем я думал. Хотя, конечно, дребезжа чемоданами следом за женщиной с этнической внешностью в тени заднего/переднего фасада, я волновался из-за момента с «опережающей репутацией», учитывая отдельные иррациональные страхи, которым выше уже уделил куда больше внимания, чем они того заслуживают.
Теперь уже становится очевидно, что я могу потратить огромную кучу нашего времени на одно только описание первого прибытия и громоздящейся горы путаниц, недоразумений и в целом косяков (как минимум один — моего авторства: я оставил один чемодан в приемной Отдела кадров РИЦа, чего даже не заметил, пока не сел в шаттл из РИЦа до жилкомплекса «Рыбацкая бухта», где находилась моя квартира от Налоговой) [129], сопровождавших тот первый день, которые потом пришлось улаживать неделями. Но в целом важны немногие. Одна из причуд настоящей человеческой памяти — самые яркие, подробные воспоминания обычно не касаются действительно релевантных вещей. Леса, так сказать. И не просто потому, что настоящая память — фрагментарна; по-моему, тут еще дело в том, что релевантность и смысл — концепции, а западающие в разум эмпирические осколки, которые проще всего извлечь годы спустя, — они, как правило, сенсорные. Мы же все-таки в телах живем. Случайная выборка таких обрывков: длинные внутренние коридоры без окон, жжение в предплечьях, после чего мне приходилось ненадолго поставить сумки. Необычный цокот и ритм каблуков миз Нети-Нети по полу — светло-коричневому линолеуму, навощенному и сильно благоухающему в стоячем воздухе, с бесконечным узором дуговых скобок, где уборщик проводил из стороны в сторону прибором для вощения в пустых проходах по ночам. Это был натуральный лабиринт коридоров, лестниц и пожарных выходов с непонятными табличками. Многие как будто изгибались, и помню, я думал, это обман зрения; снаружи в РИЦе не было ни намека на закругленность или обтекаемость. Словом, слишком ошеломительно запутанное и однообразное место, чтобы в деталях донести первое впечатление. Не говоря уже о дезориентации: например, я знаю, что наш первый пункт назначения находился этажом ниже главного входа и вестибюля. Знаю ретроспективно, потому что именно там располагался Отдел кадров РИЦа и именно в него миз Нети-Нети поручили сопроводить меня в обход приемных пунктов в вестибюле… но еще у меня осталось отчетливое чувственное воспоминание, как в какой-то момент мы поднимались минимум по одной лестнице, потому что именно на подъеме с багажом одно колесико чемодана сильнее всего колотило по колену, когда я так и видел перед мысленным взором его (колена) разбухание и пышное цветение синяками. С другой стороны, думаю, нельзя исключать, что я путаю порядок, в котором мы обходили РИЦ.
Точно знаю, что один раз, похоже, запуталась или отвлеклась сама миз Нети-Нети и открыла не ту дверь, и в той светлой щелке, прежде чем она успела прижать тяжелую створку обратно, я заметил длинное помещение, полное инспекторов за рабочими столами странного вида, расположенных длинными рядами и колоннами, на каждом из которых (столов) сверху стояла надстройка из лотков или корзин [130], а на эти высящиеся надстройки, в свою очередь, под углом прикреплялись гибкие настольные лампы, чтобы каждый инспектор работал в узком кружке света как будто на дне половинчатой ямы. Ряд за рядом, уходящие в какую-то исчезающую точку у дальней стены помещения, в которую была врезана противоположная дверь. Так, еще того не зная, я и познакомился с помещением Углубленных инспекций, каких в основном здании РИЦа существовало несколько. А самое поразительное — тишина. В том помещении сидели минимум 150 мужчин и/или женщин, все — всецело сосредоточенные и занятые, и все же стояла такая тишина, что можно было расслышать скрип дверной петли, когда миз Нети-Нети прижала ее против пневматического доводчика. Эту-то тишину я запомнил лучше всего, так как она была разом и сенсорной, и неуместной: полная тишина, по очевидным причинам, чаще ассоциируется с пустотой, чем с большим количеством людей. Впрочем, и секунды не прошло, как мы уже продолжили свой запутанный путь, пока миз Нети-Нети походя приветствовала словом или кивком других кадровиков в их форменных светло-синих пиджаках, ведущих небольшие группки в другую сторону — что, если оглянуться назад, должно было насторожить меня еще больше, но не помню, чтобы я об этом задумывался; я все еще, так сказать, отходил от зрелища тех сосредоточенных инспекторов в полной тишине.
Здесь, пожалуй, подходящее место для небольшой экспозиции моего опыта в связи с тишиной и сконцентрированной бумажной работой. Ретроспективно я понимаю, что чем-то та тихая неподвижная сосредоточенность, с которой все за открывшейся дверью изучали налоговую документацию, напугала и взволновала меня. Это такая сцена, когда знаешь: если приоткрыть дверь еще на секунду через десять, двадцать, сорок минут, ничего не изменится. В жизни не видел ничего подобного. Ну или в каком-то смысле видел, ведь, конечно, на телевидении и в книгах сосредоточенное внимание или бумажная работа часто именно такими и изображаются или как минимум подразумеваются, как то: «Ирвинг стиснул зубы и засел на все утро копаться в бумажках»; «Только доделав доклад, начальница посмотрела на часы и увидела, что уже почти полночь. Она с головой погрузилась в работу и только сейчас заметила, что пропустила ужин и умирает с голоду. „Боже, как быстро летит время!“ — подумала она». Или даже просто: «Он читал весь день». В реальной жизни, понятно, концентрированная бумажная работа не такая. Я кучу времени просидел в библиотеках; я так-то неплохо знаю, какая бумажная работа на самом деле. Особенно если поставленная задача сухая или однообразная, или трудная, или если приходится читать то, что не имеет непосредственного отношения к твоей жизни и приоритетам, или если занимаешься этим только потому, что должен, — ну там, для оценки, или для фриланса какого-нибудь болвана, пока он сам уехал кататься на лыжах. На самом деле тяжелая бумажная работа идет мелкими урывками, короткими периодами концентрации вперемежку с частыми походами в туалет, к питьевому фонтанчику, торговому автомату, постоянными визитами к точилке, звонками, вдруг совершенно безотлагательными, моментами увлеченного исследования, в какие фигуры можно загнуть скрепку, и т. д. [131] Все это потому, что усидеть, сосредоточившись только на одной задаче на протяжении длительного времени, на практике невозможно. Вы говорите: «Я всю ночь провел в библиотеке, писал доклад по социологии для одного клиента», — но на самом деле вы имеете в виду, что два-три часа работали, а все остальное время перебирали, точили и организовывали карандаши, разглядывали свою кожу в зеркале туалета и бродили среди шкафов, открывая томики наугад и читая, скажем, про дюркгеймовские теории самоубийства.
Но в том секундном взгляде на помещение никакого такого рассеивания и близко не было. А создавалось чувство, что эти люди не возятся, не читают страницу, скажем, скучного обоснования какого-нибудь вычета налогоплательщиком, а потом осознают, что на самом деле задумались о яблоке на обед в чемодане и не стоит ли съесть его прямо сейчас, пока их глаза только скользили по словам (или, учитывая, где мы были, скорее, колонкам цифр) на странице, на самом деле не читая — под «чтением» здесь имеется в виду усвоение, понимание — ну или что имеем в виду под настоящим чтением в противоположность просто пробеганию глазами по символам в определенном порядке. Это было даже несколько травматичное зрелище. Мне всегда было стыдно и обидно из-за того, сколько времени при чтении или писательстве я на самом деле тратил зря, как часто словно отключался, пытаясь впитать или передать большие объемы информации. Короче, мне всегда было стыдно из-за того, как легко я отвлекаюсь, когда пытаюсь сконцентрироваться. Кажется, я в детстве понимал слово «сконцентрироваться» буквально и считал свои трудности с долговременной концентрацией доказательством, что я нетипично слабый, неорганизованный человек [132], и во многом винил семью, везде и всегда склонную к громкому шуму и помехам и делавшую что угодно только под аккомпанемент всевозможных радио, музыкальных центров и телевизоров, так что я уже с четырнадцати лет привык носить дома особые заказные беруши с высоким уровнем шумоподавления. Только в том возрасте, когда я наконец выбрался из Фило и поступил в очень закрытый колледж, я осознал, что трудности с усидчивостью и концентрацией более-менее универсальны, а не какой-то мой личный недостаток, который не даст возвыситься над своей претеритной[133] родословной и чего-то добиться. Глядя, на что только ни шли элитные и образованные студенты со всей страны, лишь бы избежать, отложить или упростить сконцентрированную работу, я чувствовал, как у меня открываются глаза. Вообще-то вся социальная структура колледжа была заточена на то, чтобы ценить и отмечать студентов, прошедших свои курсы с отличной зачеткой, ни разу не потрудившись. Кто везде проскакивал на голом минимуме для институционального/родительского одобрения, считался крутыми, а кто действительно прикладывал усилия ради своего образования и достижений, получал статус «зубрил» или «придурков» — низшей касты в безжалостной иерархии колледжа [134]. Но вывод в том, что до колледжа, где все часто жили и делали домашку на взаимном обозрении, мне не представлялось возможности осознать, что возиться, отвлекаться и часто прерываться по надуманным поводам — желания более-менее универсальные. В старшей школе, например, домашняя работа — буквально она и есть: ее делают дома, в уединении, в берушах, с табличками «НЕ ВХОДИТЬ» и припертым под ручку двери стулом. Так же и с чтением, дневниковыми записями, подсчетом прибыли от разноски газет и т. д. Со сверстниками встречаешься только в социальных или досуговых ситуациях, в том числе на уроках, которые в моей общественной старшей школе были просто академическим фарсом. В Фило приходилось учиться вопреки школе, а не благодаря ей — собственно, поэтому так много моих одноклассников по-прежнему живут в Фило, продают друг другу страховки, пьют алкоголь из супермаркета, смотрят телик, ждут формальности первого сердечного приступа.
Миз Нети-Нети из Кадров между тем проговорила почти всю кружную дорогу до отдела. Сказать по правде, мало что из этого закрепилось в моем разуме. У нее была приятная, профессиональная интонация; но трещала она без умолку, от чего более-менее поневоле через какое-то время перестаешь слушать, как, например, в разговоре с шестилеткой. Впрочем, наверное, говорила она и что-то полезное, относящееся к РИЦу, и обидно, что я не могу вызвать это в памяти теперь, когда оно, пожалуй, было бы полезно и конкретно для мемуаров, чего не могут дать мои впечатления и воспоминания. Знаю, что без конца останавливался и сменял руки, чтобы снизить жжение, которое бывает, когда какое-то время тащишь тяжелый чемодан, скажем, в правой руке, и что миз Нети-Нети далеко не с первого раза сообразила, что происходит, и стала дожидаться меня, а не нестись вперед еще метров двадцать, когда ее болтовня становилась просто абсурдной, раз ее уже буквально некому было слушать. Полное отсутствие предложений помочь с каким угодно багажом — это еще ладно; это хотя бы можно объяснить гендерным этикетом, особенно строгим, как я знал, на Ближнем Востоке. Но ничто не подчеркивает сильнее то, что чьи-то словоохотливость и трепотня — вещь в себе и не имеют к тебе никакого отношения, как когда отстаешь и буквально отсутствуешь, а трепотня так и продолжается, долетая неразборчивым потоком отголосков от поверхностей коридора. Было бы нечестно рассказывать об Иранском Кризисе в контексте того первого дня подробнее, потому что я узнал о ее внерабочей эксцентрике и юности времен иранских волнений конца 1970-х позже, когда она чуть ли не каждое утро в течение августа 1985-го выходила из квартиры другой букашки. Акцент у нее был слабый и скорее напоминал британский, чем ближневосточный или в принципе чужестранный, а волосы — очень-очень темные, почти с жидким аспектом в своем идеальном отвесном ниспадении — со спины их контраст с жутко ярким голубым цветом форменного пиджака Кадров был единственным интересным или уютным моментом во всем пиджаке. А еще из-за того, что я так часто плелся позади, запомнился слабый запах — как будто принадлежащий не ей, а тому же пиджаку, — конкретных духо́в из торговых центров, которыми один неназванный член моей семьи практически заливалась каждое утро, пока в глазах не щипало.
В отличие от верхних этажей, нижний уровень здания РИЦа поделен на отсеки приблизительно восьмиугольной формы, с коридорами, разбегающимися от центрального пересечения, как спицы в кривом колесе. Сами можете представить, что эта радиальная планировка, такая популярная в 1970-х, укладывалась в голове далеко не сразу при том, что само здание было строго прямоугольным, отчего общая дезориентация от попадания в механизм приема только усиливалась в тот первый день [135]. Диапазон табличек в каждом пересечении коридоров был таким подробным и сложным, словно хотел еще больше запутать того, кто и так не знает, куда идет и зачем. На этом этаже был белый пол и стены с крейсерски-серым кантом, и очень яркие флуоресцентные лампы, встроенные в потолок, — по ощущениям чуть ли не в целой галактике от всего лишь этажа выше. Тут, пожалуй, лучше делать описания как можно лаконичнее и сжатее, ради реализма. Ведь долгосрочная правда в том, что здесь я в итоге и работал — или, вернее сказать, здесь приземлился, как ракетбол или рикошетящий снаряд, после вереницы административных путаниц в следующие недели, чуть не кончившихся дисциплинарными взысканиями и/или увольнением по административке, — поэтому слишком легко наложить на планировку первого этажа [136] и Отдела кадров целый слой подробностей, объяснений и предыстории, полученных на самом деле только позже и не касавшихся никаким боком моего первого прибытия и ошалелых перебежек в хвосте Иранского Кризиса. Это тоже причуда временной памяти: людям свойственно заполнять пробелы данными, собранными позже, так мозг, к примеру, автоматически заполняет визуальный пробел в месте, где оптический кабель подсоединяется к обратной стороне сетчатки. Так, например, тот факт, что дурдом в области главного входа и вестибюля Инспекционного центра наверху, а также чрезвычайно длинная очередь уставших с дороги работников в шляпах, с багажом и коричневыми одноразовыми папками Службы с документами и приказами назначения, что растянулась за тяжелые герметичные двери пожарного выхода [137] во флуоресцентную развязку, считавшуюся, как выяснилось позже, центром центрального отсека первого уровня, и состояла (т. е. эта очередь состояла) из новоназначенных и/или переведенных налоговиков в ожидании, когда сделают их фотографию паспортного размера и затем напечатают и заламинируют их новое удостоверение Поста-047, отчего оно будет таким горячим, что еще несколько минут в руки не возьмешь, поэтому можно было наблюдать, как сотрудники быстро размахивают новенькими удостоверениями, держа за уголок, чтобы остудить их перед тем, как наконец прицепить прищепкой на нагрудный карман (как и положено на работе в любое время)… что вся это майское мельтешение и кипение на самом деле вызвано крупной реструктуризацией Управления комплаенса Налоговой, происходившей во всех шести действующих РИЦах и в более чем половине остальных окружных подразделений Аудита (чьи размеры широко варьировались) по всей стране и назначенной (т. е. реструктуризации назначенной) на дату ровно через месяц после общеамериканского срока подачи документов по индивидуальным подоходным налогам 15 апреля, чтобы не помешать ежегодному обильному притоку деклараций пройти через первоначальную сортировку и обработку в Региональных сервисных центрах [138], а приложенные чеки успели принять и передать в министерство финансов США через каналы шести региональных депозитариев… все это раскроется позже, неформально, в беседах в «Рыбацкой бухте» с Эквистипайсом, Аткинсом, Редгейтом, Шеклфордом и компанией. И я бы только вас запутал, если бы стал сейчас вдаваться в значительные детали или объяснения, ведь, с точки зрения реализма, еще ни одна из этих истин не существовала. Или то, что, как оказалось, без действующего удостоверения Налоговой не пускали на шаттлы от комплекса до специального недорогого жилья в двух ранее коммерческих жилкомплексах дальше по Селф-Сторадж-паркуэй, что было общенациональным правилом Систем и, значит, оправданием, почему мистер Тейт или Стецик сами по себе не виноваты в том, что новоприбывшим приходится волочить багаж и торчать с ним в ожидании фотографий для удостоверения и свеженького служебного номера социальной страховки, и т. д, хотя это все равно раздражающий идиотизм — не ввести какой-то механизм для багажа новых сотрудников, еще не получивших удостоверение, — все эти факты, так сказать, существуют постфактум.
А что можно валидно включить в переживания первого дня, так это мое естественное удивление — даже приятную гордость, — когда меня освободили от длинной и мучительно медленной очереди, растянувшейся от самодельного пункта выдачи удостоверений до самой центральной развязки первого этажа, и провели сразу в начало очереди, поставили перед камерой, сняли и тут же выдали горячую и зловонно ламинированную карточку с прищепкой. (Тогда я еще не знал, что означает девятизначный набор цифр под штрих-кодом или что мой бывший номер социальной страховки, который я, будучи американцем старше восемнадцати, помнил практически наизусть, больше никто и никогда использовать не будет; можно сказать, он просто исчез.) Как и встреча особо уполномоченным человеком с табличкой с твоим именем в руках, особое сопровождение в начало очереди, несмотря на взгляды ненависти или (в моем случае [139]) отвращения от претеритов в очереди, наблюдающих, как тебя ведут под ручку и освобождают от заурядной суеты и многолюдного ожидания, — опыт почти неизбежно удовлетворительный. Плюс в очереди явно стояли и высокопоставленные переведенные работники, и снова я испытал удовлетворение и любопытство, а то и опаску, что же это за влияние такое у моего дальнего родственника, который помог мне с назначением, и что же за личную или биографическую информацию такую обо мне передали заранее, а главное, кому. Это особое отношение может легитимно считаться звеном цепочки настоящих воспоминаний, только если прояснить, что оно (т. е. особое сопровождение в начало очереди) случилось уже позже в день приезда — после того, как миз Нети-Нети провела меня другим маршрутом через развязку центрального отсека в сам Отдел кадров РИЦа — большой блок взаимосвязанных кабинетов и приемных в юго-восточном углу, или вертексе, первого этажа [140]. Она полагала, будто меня ждет какая-то личная вводная аудиенция со ЗДОКом [141], но либо миз Иранский Кризис ошиблась, либо из-за задержек в пути я уже пропустил время собеседования, либо внимания ЗДОКа срочно потребовал какой-то другой кризис Кадров. Поскольку, спустившись на этот этаж, преодолев центральную развязку, миновав некоторые части очереди за удостоверениями, проделав ряд лабиринтовых поворотов и открыв несколько противопожарных дверей, все чаще задерживаясь, чтобы я перераспределил вес багажа, и наконец прибыв в Отдел кадров, мы обнаружили, что приемную, внешние офисы, коридор с ксероксами и особое поделенное надвое помещение с UNIVAC 1100 и удаленным терминалом (связанным, как я узнал позже, полудуплексной линией «Датафон» с Регионом в Джолиете) через коридор уже под завязку заполнили работники Налоговой, сидящие, стоящие, читающие, глазеющие в пустоту, держащие и теребящие различные шляпы, и (как воспринял я — как оказалось, превратно, хотя правда и то, что миз Нети-Нети не торопилась развеять мои заблуждения, а просто пропала в боковом кабинете и встала в очередь людей в синих пиджаках, ожидавших приема у кого-то из начальства Кадров [142], чтобы доложить о моем [т. е. мнимого элитного сотрудника] прибытии и получить ЦУ, как действовать в отсутствие особого собеседования. Заместительница ЗДОКа подписала внутреннюю форму 706-IC с разрешением выдать мне удостоверение Службы без очереди, хотя миз Нети-Нети сама стояла с этими вопросами в очереди к кабинету миссис ван Хул больше двадцати минут [143]) ничего не делали, только рассиживались на деньги налогоплательщиков в каком-то классическом сценарии «ждать скорее».
Между тем я сидел, понятно, уставший и дезориентированный, а еще раздерганный (что сегодня назвали бы «стрессовал») и голодный, и чуть больше чем раздраженный, на недавно освободившемся [144] стуле из ПВХ в главной приемной, с чемоданами под ногами и дипломатом, прижатым так, чтобы, если повезет, скрыть промокший левый бок пиджака, под прямым обзором со стойки ужасающей секретарши/рецепционистки ЗДОКа миссис Слоупер, в тот первый день удостоившей меня тем же взглядом нелюбопытной неприязни, каким будет встречать и все следующие тринадцать месяцев, и носившей (это я хорошо запомнил) этакий лавандоватый брючный костюм, на фоне которого переизбыток румян и сурьмы выглядели еще аляповатее. Она была где-то лет пятидесяти, очень худая и жилистая, с такой же асимметричной прической ульем, что и у двух моих разных пожилых родственниц, и накрасилась, как забальзамированный клоун, — что-то родом из кошмаров. (А лицо у нее словно держалось на месте булавками.) Несколько раз, когда в массе работников возникала мало-мальская щель, мы с секретаршей переглядывались с обоюдными ненавистью и отвращением. Один раз она даже, возможно, оскалила зубы [145]. Несколько работников, сидевших и стоявших по всей комнате и в сопряженных коридорах, либо читали дела, либо заполняли формы — предположительно, по работе, — но большинство таращились в пустоту с отсутствующим видом или вели блуждающие бессвязные рабочие разговоры из тех (как я узнал), что не имеют ни начала, ни конца. Я чувствовал, как отдается пульс в двух-трех пемфигоидных прыщах на краю подбородка, а это предвещало, что они вырастут совсем нехорошими. На краю стойки кошмарной секретарши стояла картинка в рамочке на тему работы — грубоватая карикатура сердитого лица с подписью «У меня остался один нерв… И ТЫ НА НЕГО ДЕЙСТВУЕШЬ!», такую ставили и некоторые в администрации старшей школы Фило, ожидая всеобщего восхищения их остроумием.
Получается, мне платили за то, чтобы я сидел и читал безвкусную книжку по селф-хелпу — по контракту мой период занятости уже начался в полдень, — пока другой человек, тоже на зарплате, стоял в длинной очереди точно таких же людей на зарплате, лишь бы узнать, что со мной делать: все это выглядело ужасно расточительно и некомпетентно, яркой иллюстрацией мнения определенных членов моей семьи, что правительство, правительственная бюрократия и правительственное законодательство — это самый расточительный, дурацкий и антиамериканский способ делать что угодно, от законодательства до быстрорастворимого кофе и фторирования воды [146]. В то же время не отпускала тревога, что задержка и путаница означают размышления Службы, не отбраковать ли и не выкинуть ли меня на основании каких-то искаженных записей о предположительно неподобающем поведении в элитном колледже, где я взял академ, — будь то с сиренами или без. Как знает каждый американец, презрение и тревоги легко могут сосуществовать в человеческом сердце. Мысль, что люди испытывают всего одну основную эмоцию за раз, — очередная уловка мемуаров.
Короче говоря, казалось, я просидел в главной приемной очень долго и со всякими разными мимолетными, фрагментарными впечатлениями и реакциями, из которых здесь приведу только несколько примеров. Я помню, как один мужчина средних лет, сидевший рядом, сказал «Охолони, малой» другому взрослому мужчине наискосок от меня, с другой стороны проема в один из коридоров из приемной, но, когда я оторвался от книги, оба таращились прямо перед собой — без выражения, без признаков, что кому-то надо хоть в каком-то вообразимом смысле «охолонуть». Из одного радиального коридора в углу приемной в другой коридор прошла как минимум одна красивая девушка, чьи кремовую бледность и волосы цвета вишневого дерева, стянутые в узел магазинным бантом, я заметил краем глаза, но, повернувшись, увидел только спину (т. е. девушки), исчезающую в коридоре. Должен признаться, сам не знаю, насколько стоит углубляться в детали или как удержаться от своего знания помещения и различных работников, обретенного позже. Говорить правду, понятное дело, намного каверзнее, чем кажется большинству обычных людей. Помню, в одной из мусорных корзин приемной лежала пустая банка «Несбитта», и я истолковал ее как признак того, что среди торговых автоматов РИЦа может быть и несбиттовский. Как во всех многолюдных помещениях в летнее время, здесь было жарко и душно. От моего пиджака пахло не только моим потом; широкие лацканы уже слегка загибались на кончиках.
К этому времени я уже достал из дипломата дешевую книжку в мягкой обложке и читал вполглаза — большего она все равно не заслуживала, — с зажатой в зубах шариковой ручкой. Как я уже мог обронить вскользь, она мне досталась в предыдущий день от близкого родственника (того же, в чьей корзине для бумаг лежало смятое письмо о моем назначении в Налоговую от другого, не столь близкого родственника) и называлась «Как нравиться людям: рецепт мгновенного успеха в карьере», и в сущности, я ее «читал», только чтобы зафиксировать некоторые ехидные, язвительные ремарки на полях у каждого затертого, клишированного или набившего оскомину образчика фальшивого словоблудия, то есть практически у каждого ¶. По задумке я через неделю-две послал бы книгу этому близкому родственнику почтой вместе с многословной благодарной открыткой, полной жестов и тактик из книги — например, постоянно называть по имени, подчеркивать области согласия и взаимного энтузиазма и т. д., — какового оглушительного сарказма этот родственник [147] не заметит, пока не откроет книгу и не увидит на каждой странице ядовитые маргиналии. В колледже я однажды занимался фрилансом для человека с междисциплинарного курса куртуазной литературы Ренессанса и семиотики этикета, поэтому здесь задумкой была аллюзия к текстам вроде «„Совершенного джентльмена“ Пичема» и «Писем к сыну» Честерфилда, чтобы сделать подспудную насмешку еще убийственней. Впрочем, это была только фантазия. На деле я так и не отправил ни книгу, ни открытку; только зря время потратил [148].
В многолюдных офисных приемных есть своя особая хореография, и я знаю, что в дальнейшем конфигурация сидящих и стоящих работников изменилась так, чтобы подарить мне незамутненный обзор, поверх книги, на отдельную часть внутреннего кабинета заместителя директора Отдела кадров [149], представлявший собой, по сути, большую обшитую деревом кабинку, встроенную в заднюю стену приемной, вход туда находился сзади и сбоку от стойки кошмарной секретарши/рецепционистки, откуда она легко могла поднять и (складывалось такое впечатление) часто поднимала костлявую лавандовую руку в проем ЗДОКа, чтобы не дать никому войти или даже постучать без ее особого nihil obstat[150]. (Вот, как оказалось, истинный закон бюрократической администрации; чем сострадательнее и эффективнее высокопоставленный чиновник, тем неприятнее и цербернее секретарь, стерегущий его двери.) На трубке многоканального телефона на стойке миссис Слоупер было приспособление, чтобы закреплять его (т. е. приспособление) на плече и освободить обе руки для секретарских задач без той скрипаческой эквилибристики, с которой приходится прижимать обычную трубку к плечу головой. Как оказалось, это изогнутое устройство или приспособление, из коричневой пластмассы, — требование УПОТ[151] для определенных классов федеральных офисных работников. Лично я ничего подобного в жизни не видел. Дверь в кабинет за ней, приоткрытая, была из матового стекла с именем и очень длинным и сложным именованием должности ЗДОКа (кому большая часть букашек из «Рыбацкой бухты» дала шутливое прозвище «сэр Джон Филгуд», чей голливудский контекст и смысл я понял только через несколько недель [ненавижу коммерческий кинематограф, по большей части])[152]. С моего ракурса открывалась клиновидная часть комнаты за приоткрытой дверью. Там я видел пустой стол и на нем табличку с именем и названием должности таким длинным, что она превышала длину стола и торчала с обеих сторон (опять же, стола), а также котелок или округлую деловую шляпу, висевшую на одном из этих торчащих углов под углом так, что поля заслоняли последние буквы, и с этим исправлением надпись читалась так:
Л. М. СТЕЦИК ЗАМЕСТИТЕЛЬ-АССИСТЕНТ РЕГИОНАЛЬНОГО КОМИССАРА ПО ИНСПЕКЦИЯМ — ЧЕЛОВЕ
что в другом настроении могло бы показаться забавным.
В качестве контекста этой специфической линии обзора кабинета: ближе всего ко мне в плане сотрудников, слева под небольшим углом, на двух слегка разных стульях из ПВХ в одном ряду сидели в ожидании чего-то своего двое молодых людей без шляп, со стопками папок с разноцветными закладками. Оба с виду были студенческого возраста, а также в рубашках с короткими рукавами, галстуках с кривыми узлами и кроссовках, что отличалось от куда более консервативной взрослой деловой одежды у большинства в помещении [153]. Эти парни тоже вели какой-то длинный бессмысленный диалог. Ни один не скрестил ноги; в карманах обоих торчал ряд одинаковых ручек. С моего угла обзора их бейджики бликовали и не читались. В этой части приемной мой багаж был единственным и технически занимал пол в личном пространстве ближнего парня, рядом с его дешевой кроссовкой; и все же ни тот, ни другой как будто не замечал чемоданов — или меня — или не интересовался нами. Обычно можно рассчитывать на некое автоматическое негласное сближение молодых людей на работе, где в основном вкалывают взрослые, — примерно как двое незнакомых черных в белом окружении часто стараются кивнуть друг другу или выделить друг друга как-то еще, — но эти двое вели себя так, словно человека приблизительно их возраста рядом вообще не существовало, даже когда я дважды оторвался от «Как… карьере» и подчеркнуто посмотрел в их сторону. И не из-за кожи; у меня хорошее чутье на различные поведения и мотивы несмотрения на меня. Эти двое словно наловчились фильтровать окружение в принципе, примерно как пассажиры метро в крупных городах Восточного побережья. У них был очень серьезный тон. Например:
— Почему ты все время такой непонятливый?
— Я, непонятливый?
— Господи.
— Ничуть не замечаю и капли своей предположительной непонятливости.
— …[154]
— Даже не знаю, о чем ты.
— Боже.
…но я не мог понять, искренний это спор или просто циничные студенческие приколы, чтобы провести время. Сперва не верилось, будто второй правда не понимает, что возражениями о непонимании своей непонятливости только подтверждают слова коллеги, обвинявшего его в непонятливости. Другими словами, я не знал, смеяться или нет. Я дошел до «¶» в книге, где недвусмысленно рекомендовался громкий смех над шуткой в группе как более-менее автоматический способ показать или запросить принадлежность к этой группе, по крайней мере в разговоре; это положение грубо иллюстрировала карикатурка, на которой человек стоял чуть в стороне от группы смеющихся людей на коктейльной вечеринке или приеме (у всех были то ли маленькие снифтеры, то ли плохо нарисованные бокалы мартини). Впрочем, хренагели не обернулись и даже не отреагировали на мой смех — явно достаточно громкий, чтобы пробиться через фоновый шум. Главное вот что: продолжение линии обзора поверх плеча хренагеля, отрицавшего свою непонятливость, пока я более-менее притворялся, будто смотрю мимо них на что-то другое, как человек, чьим попыткам установить зрительный контакт или какую-то близость наотрез отказали, и открыло секундный вид непосредственно на кабинет ЗДОКа, где стол был пустым, но сам кабинет — нет, поскольку там некий мужчина сидел на корточках перед стулом, где ссутулился другой мужчина [155], спрятав лицо в ладонях. Его [156] поза в сочетании с тем, как ходили вверх-вниз плечи пиджака, четко давали понять, что он плачет. Больше никто в толпе или в очередях, уже протянувшихся из трех узких коридоров [157] в приемную, как будто не замечал разыгрывавшейся сцены или даже самого факта приоткрытой двери в кабинет. Плачущий сидел ко мне спиной, по большей части [158], но у присевшего перед ним мужчины, который положил ему руку на плечо и что-то говорил, очевидно, нестрогим тоном, было широкое, рыхлое и то ли раскрасневшееся, то ли от природы розоватое лоснящееся лицо с (как мне показалось) неуместными бачками, — слегка устаревшее лицо, на котором, когда он встретился со мной глазами (из-за любопытства я забыл, что линии обзора по определению двусторонние) в тот же самый миг, когда ненавистная секретарша, все еще говорившая по телефону, заметила, что я глазею мимо нее и потянулась, даже не глядя на положение ручки, чтобы захлопнуть дверь с красноречивым стуком, возникло (на лице администратора, т. е. мистера Стецика) невольное выражение сострадания и сочувствия, почти тронувшее своей спонтанностью и беззастенчивой искренностью, к чему, как уже пояснялось выше, я был совершенно непривычен и понятия не имел о собственной реакции на это в миг крайне заряженного зрительного контакта перед тем, как его изменившееся лицо сменилось матовым стеклом двери, а мои глаза снова быстро нырнули к книге. До сих пор моя кожа ни разу не вызывала такого отклика, ни разу, и именно это выражение на мягком бюрократическом лице находилось перед моим мысленным взором во тьме электрощитовой подсобки, когда лоб Иранского Кризиса двенадцать раз подряд быстро столкнулся с моим животом и отстранился на расстояние для приема, и оно показалось — в этот заряженный миг — куда больше, чем могло быть на самом деле, с точки зрения реализма.