К книге
Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годахЧасть первая Кризис середины столетия (1748–1754). Глава 6. Политика уклонения от уплаты налогов
17%
Часть первая Кризис середины столетия (1748–1754). Глава 6. Политика уклонения от уплаты налогов
9

Несмотря на то что парижане научились сживаться со всевозможными налогами и пошлинами, они придерживались стародавнего представления, что король должен оплачивать свои начинания из собственных доходов. Например, у короля были огромные поместья – вот пусть он и рассчитывает на них для финансирования обычных государственных дел. Война действительно ложилась на королевскую казну тяжелым бременем. Как следствие, ее можно было оплачивать за счет «чрезвычайных» налогов, однако применять такие налоги в мирное время не полагалось[105]. Десятина (dixième), которой в 1741 году обложили доходы всех подданных (формально ставка составляла 10%, хотя на практике она варьировалась), вкупе с крупными заимствованиями позволили Людовику справиться с Войной за австрийское наследство, хотя и с большим трудом: генеральный контролер финансов Жан-Батист де Машо д’Арнувиль, жесткий и непреклонный администратор, предупреждал короля, что государство балансирует на грани банкротства. Парижане предполагали, что мир приведет к послаблениям от различных косвенных налогов, а также от десятины, которую Людовик обещал отменить, как только закончится война. Тем не менее Машо продлил взимание десятины на приличный срок после прекращения боевых действий – до января 1750 года, а в мае 1749 года король ввел новый подоходный налог – двадцатину (vingtième), которая также взималась с доходов всех подданных, включая духовенство и дворянство, и устанавливалась на неопределенный период. Именно так парижане столкнулись с новым феноменом, который со временем станет неотъемлемой частью жизни современного общества, – постоянным подоходным налогом[106].

Предложения по преобразованию налоговой системы звучали на протяжении десятилетий. Наиболее известным из них была книга знаменитого военного инженера Себастьена Ле Претра де Вобана «Королевская десятина» (La Dîme royale, 1706). Стремясь облегчить налоговое бремя бедняков и спасти государственные финансы от отчаянного положения последних лет правления Людовика XIV, де Вобан призывал к введению единого налога на всю сельскохозяйственную и промышленную продукцию с отменой льгот церкви и дворянства. Книга была выпущена тайно и вскоре запрещена. Ее идеи были крамольными не только потому, что угрожали существующим экономическим интересам, но и потому, что они были несовместимы с глубоко укоренившимся взглядом на мир. Большинство французов полагали, что люди не должны быть равны перед законом, поскольку мужчины и женщины (в особенности последние) были неравны от рождения, и Бог распорядился, чтобы такой порядок сохранялся. Общественный строй был основан на привилегиях – понятии, происходящем от латинского термина leges privatae (частные права), который предполагает, что некоторые люди должны пользоваться правами и льготами, в которых отказано другим. Поэтому духовенство и дворянство, составлявшие привилегированные сословия, не должны были платить налоги в принципе.

На практике же возникла сложная система, в рамках которой дворяне облагались значительными прямыми налогами, но при этом самое тяжелое бремя падало на простолюдинов[107]. Подушный налог (capitation) взимался со всех подданных, но при его введении в 1695 году некоторые дворяне избежали основной его части, выторговав для себя специальные условия, а церковь получила освобождение от него в 1710 году, согласившись выплачивать короне «безвозмездный дар» (don gratuit). Другой прямой налог – талья (la taille) – взимался только с простолюдинов, которых верхи общества воспринимали как «податное население» (taillables). Неравенство системы усугублялось способами управления ею, поскольку отдаленные провинции, так называемые pays d’états[108], договаривались с короной о выплате единовременных сумм, которые они собирали сами, через собственные органы управления – провинциальные штаты. Церковь определяла размер своих пожертвований путем голосования на Генеральной ассамблее, которая проводилась раз в пять лет, где доминировали прелаты «первого ранга» и богатые аббаты. Церковь согласовывала эту сумму с правительством и собирала ее, привлекая средства со своих обширных владений. Косвенные налоги взимались частной корпорацией – группой генеральных откупщиков, которые также взаимодействовали с короной на контрактных условиях: они ссужали ей средства авансом, а затем удерживали значительную часть того, что удавалось собрать. Эта шаткая, дырявая и неэффективная система, казалось, находилась на грани краха, особенно когда ей приходилось выносить тяготы войны. Впрочем, на ней зарабатывало так много заинтересованных лиц, что она держалась на ногах, даже когда ей угрожал какой-нибудь министр, решительно настроенный на реформы.

Когда правительство представило эдикт о введении двадцатины, Парижский парламент встал в непримиримую оппозицию. Многие из его членов, и так возмущенные отказом в таинствах янсенистам, рассчитывали упрочить свою поддержку среди простого народа, твердо заняв противоположную точку зрения по налоговому вопросу. Несколько магистратов выступили с яростными речами, осудив взимание постоянного налога в мирное время как раз в тот момент, когда страдания бедных требовалось облегчить. По мнению ораторов, вместо того чтобы выжимать больше денег из своих подданных, королю следовало бы сократить расходы. В те дни парижане судачили о расточительности Людовика – о лошадях (по слухам, их у него было 2100), замках (подаренный мадам де Помпадур дворец Бельвю оценивался в 7 миллионов ливров) и пенсионах[109] (один краснодеревщик якобы получал ежегодный доход в размере 4000 ливров за изготовление изысканного chaise percée (стульчака) для фаворитки, чей собственный ежегодный пенсион, как утверждалось, составлял 1,8 миллиона ливров)[110]. В те времена, когда чернорабочий средней квалификации зарабатывал один ливр в день, такие суммы казались возмутительными. 18 мая все палаты парламента собрались вместе, чтобы проголосовать по предложению опротестовать двадцатину, и решение было принято подавляющим большинством – 106 против 49.

Маркиз д’Аржансон в своих дневниковых записях отмечал, что это был опасный момент. Парламент мог воспользоваться начавшимся государственным банкротством, отказаться от всех налогов, мобилизовать простой народ, спровоцировать восстание и вынудить короля созвать Генеральные штаты, что могло привести к «революции»[111]. Впрочем, д’Аржансон попросту предавался бесконечным сетованиям: вероятно, он вспоминал о катастрофах XVII века и не пророчил грядущую революцию, несмотря на сходство ситуации с событиями 1789 года. Как и предполагал маркиз, парламентский кризис наступил, но на удивление обошелся без эксцессов. Машо подготовил решительный ответ на голосование парламента, который король и огласил на следующий день. В нем содержалось два непреклонных заявления: Людовик не изменит ни одного пункта эдикта о двадцатине и эдикт должен быть зарегистрирован немедленно. Затем, к унынию парижской публики, парламент подчинился. Через несколько дней все было кончено. Машо совершил «великий переворот», и парламент также согласился зарегистрировать указ о займе в размере 36 миллионов ливров. Парижане не находили объяснения такой покорности, хотя кое-кто подозревал, что всему виной махинации в скрытых от посторонних глаз коридорах власти[112].

Уступив требованиям Машо, Парижский парламент подорвал сопротивление в провинциальных парламентах. Однако генеральный контролер столкнулся с более грозной оппозицией со стороны провинциальных штатов и духовенства. Среди первых наиболее рьяно отстаивали свои льготы Лангедок и Бретань. Тогда Машо распустил штаты Лангедока, рассчитывая на то, что королевские интенданты – сильная правая рука центральной администрации в провинциях – организуют сбор двадцатины во всех провинциях с собственными штатами.

Церковь, однако, представляла собой еще большую проблему, поскольку корона часто признавала ее налоговый иммунитет, а духовенство с неизменным успехом отстаивало свои невероятные богатства, выплачивая добровольный дар. Правительство не могло даже подсчитать размер церковных доходов, поскольку каждая епархия собирала собственные средства, как правило, натурой. Во многих местах, в особенности на севере страны, сборщик церковной десятины (décimateur) объезжал крестьянские поля во время сбора урожая и забирал примерно 15‑ю часть колосьев пшеницы (норма этой подати сильно варьировалась, но редко достигала одной десятой). К тому моменту, когда полученное от крестьян зерно было продано, а средства распределены – этим сложным процессом руководило высшее духовенство из структур, именуемых bureaux diocésains (епархиальные канцелярии), – суммы, полученные в масштабе епархий, не говоря уже о Галликанской церкви в целом, установить было трудно. Генеральная ассамблея духовенства определяла сумму добровольного дара в процессе переговоров с правительством, проходивших в момент ее созыва раз в пять лет, однако эта сумма не слишком соотносилась с ценностью и доходностью церковного имущества. Машо планировал нанести удар по всей этой системе, обложив двадцатиной имущество церкви напрямую и в натуральной форме по ставке 5% от его актуальной доходности. Но как министру удалось бы предпринять это начинание, в указе о двадцатине не сообщалось – детали предполагалось предварительно обсудить с агентами, представлявшими интересы церкви между заседаниями ее Генеральной ассамблеи, а затем урегулировать с самой ассамблеей, которая открылась 25 мая 1750 года.

Парижане мало что знали о закулисной борьбе за власть. Ходили слухи, что Машо пользовался поддержкой короля и мадам де Помпадур, хотя и столкнулся с оппозицией прелатов, имевших хорошие связи при дворе. Заседания Генеральной ассамблеи проходили за закрытыми дверями в парижском монастыре Великих августинцев (аббатстве Сен-Виктор). Несмотря на утечки и сплетни, публика не имела четкого представления о конфликте до 17 августа, когда король опубликовал декларацию, в которой изложил требования Машо. Вместо добровольных пожертвований корона намеревалась получать выплаты в размере 1,5 миллиона ливров в год в течение пяти лет – эта мера декларировалась в качестве фонда погашения долгов духовенства, хотя данные поступления должны были оказаться под контролем правительства, то есть фактически являлись бы налогом. Королевская власть также требовала, чтобы все держатели бенефициев декларировали их стоимость в качестве имущества и приносимые ими доходы. Эти декларации планировалось получить в течение шести месяцев, а их точность могла быть проверена чиновниками. Таким образом, предполагалось, что церковь, непосредственно пополняя казну наличными средствами, больше не сможет скрывать свои богатства за своей необъятной организационной структурой, которая фактически превращала ее в государство в государстве, а корона получит ценную информацию и вскоре сможет напрямую облагать духовенство налогами[113].

Столкнувшись с угрозой, Генеральная ассамблея проголосовала за то, чтобы направить королю протест, и заявила, что не может позволить светскому государству взимать налоги с «собственности, посвященной самому Господу»[114]. 18 сентября Людовик по совету Машо занял твердую позицию в отношении сопротивления духовенства. Он направил в ассамблею государственного секретаря по делам религии Луи-Фелипо, графа де Сен-Флорентена, с письмом, адресованным ее председателю, кардиналу де Ларошфуко. Прочитав это послание, кардинал сообщил, что ассамблее нужно время на обдумывание ответа. Между тем Сен-Флорентен настаивал, что король требует немедленного ответа, и ему предложили подождать в отдельной комнате. Через пару часов он отправился на ужин, затем вернулся и прождал еще два часа, пока ассамблея пыталась принять решение. Наконец, в шесть часов вечера министру вручили письмо с резолюцией ассамблеи, в которой отрицалось право короля облагать церковное имущество налогами. Выйдя из зала заседаний, чтобы прочитать письмо, Сен-Флорентен вернулся с конвертом, который передал Ларошфуко. В нем находились заранее подготовленные lettres de cachet – королевские приказы о роспуске ассамблеи и отправке епископов обратно в их епархии. Последующий эдикт предписывал каждому епископу внести причитающуюся долю в рамках первого общего взноса в 1,5 миллиона ливров[115].

Как отмечал маркиз д’Аржансон, это был ультиматум: ставки в игре были высоки, а Машо действовал настолько агрессивно, что парижане заговорили о «государственном перевороте» против церкви[116]. Стали распространяться памфлеты, будоражившие общественное мнение. В одном из них, озаглавленном просто Lettres («Письма»), высмеивалось требование духовенства о получении налоговых льгот в связи с его высокой религиозной миссией. Аналогичное мнение высказывалось в еще одном таком сочинении, под названием La Voix du sage et du peuple («Голос мудреца и народа»), написанном Вольтером, который отвергал различие между светскими и духовными властями как «пережиток варварского вандализма». Кроме того, Вольтер связывал налоговую реформу с миссией философов – уничтожением суеверий и укреплением власти монарха для содействия общему благу[117]. А бестселлером тех дней мгновенно стал пространный текст Procès-verbal de tout ce qui s’est passé depuis le jour que l’Assemblée du Clergé a commencé à ce qu’elle a été rompue («Описание всего случившегося с того дня, как началась ассамблея духовенства, и до того, как она была распущена»)[118].

Машо пытался сломить сопротивление духовенства всю зиму 1750–1751 годов. Он убедил нескольких епископов согласиться с налогами и даже конфисковал часть имущества епископа Меца, а затем вступил в переговоры с представителями церкви и отдельными прелатами во главе с архиепископом Парижа Кристофом де Бомоном. Парижане не знали, какого исхода ожидать, поскольку Машо имел репутацию человека жесткого, а церковные лидеры, в свою очередь, могли опираться на серьезные связи при дворе. В конце концов 17 февраля, когда истекал крайний срок подачи деклараций о церковном имуществе, стало известно, что Машо пошел на «уступки» – фактически он потерпел поражение. Взамен прежней десятины духовенство согласилось выплатить добровольные пожертвования в сумме, равной половине того, что оно уже внесло, а вопрос об оценке церковного имущества и введении прямого налога на его доходы снимался с повестки. «Господин де Машо болен от отчаяния», – сообщал маркиз д’Аржансон. Устав от давления со стороны двора и даже, по слухам, от любовных утех с мадам де Помпадур, король перестал поддерживать генерального контролера[119].

В действительности же торг и политические манипуляции возобновились – с июля по декабрь 1751 года состоялось еще несколько раундов переговоров, когда Машо то завоевывал определенные позиции, то снова терял их в постоянной борьбе за расположение короля. Конфликт вокруг двадцатины также осложнялся янсенистской дискуссией и все более враждебной атмосферой в Париже. Горожане, по-прежнему стесненные тяжелыми экономическими условиями, обменивались крамольными комментариями, которые полиция расценивала как «дурные толки» (mauvais discours), а д’Аржансон видел в них призыв к восстанию, опасаясь, что оно может быть спровоцировано убийством короля[120]. Наконец, 23 декабря Людовик издал указ, который приостанавливал выплату двадцатины и позволял церкви самостоятельно распоряжаться своими финансами. Тем самым угроза налогообложения церкви миновала, а у ее Генеральной ассамблеи появлялась выгодная позиция для переговоров об условиях добровольных пожертвований в казну[121].

Парижане не выражали симпатий к духовенству, но ополчились против Машо, чья фигура ассоциировалась у них с произволом короля. В декабре по городу ходили рукописные листки с призывами «свергнуть короля, повесить Помпадур, колесовать Машо»[122]. Возможно, люди просто выражали недовольство тем, что государство предпринимает усилия по повышению налогов, однако все это демонстрировало неспособность Машо мобилизовать поддержку более справедливой системы налогообложения. В итоге ему пришлось признать свое поражение, и он оставил пост генерального контролера, переместившись на должность министра военно-морского флота в августе 1754 года. Впрочем, двадцатина сохранялась, и значительную ее часть выплачивало дворянство (14,5% в Лангедоке), хотя к духовенству этот налог не применялся, и уклонение от уплаты налогов, воплощенное в виде различных привилегий, оставалось базовым принципом политического порядка.

Анализируя события середины столетия, маркиз д’Аржансон последовательно проводил мысль, что Франция вступила в серьезный кризис, хотя среди парижан это мнение разделяли немногие. Люди были недовольны налогами, сожалели по поводу неподобающего обращения с принцем Эдуардом и нередко сочувствовали страданиям янсенистов, которым было отказано в церковных таинствах, однако не видели связи между столь разрозненными событиями. Воспоминания о них будут сохраняться, но еще целых два десятилетия недовольство не будет перерастать во всеобщее враждебное отношение к режиму.

Предыдущая главаГлава 9 из 54Следующая глава