К книге
Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнахоктябрь 2019 8. канро (холодные росы). преемница
68%
октябрь 2019 8. канро (холодные росы). преемница
76

Я преемница еще и своего отца Майкла. Моего папы, который впервые почувствовал, что он лишился крова, в возрасте четырех лет, и самым ранним его воспоминанием было то, как мать-одиночка оставила его в чужой семье и от ужаса он сразу же заперся в садовом сарае. Подкидыш. Из укрытия его выманили непонятные звуки – мяуканье. Сделавший под деревом лужицу черный домашний кот благожелательно – или с благожелательным равнодушием, что можно было принять за любовь, – наблюдал за его появлением. История об этом детском эпизоде могла бы обрести масштабы космогонического мифа.

Остаток детства моему папе предстояло провести в семье Бернсов, с их семью биологическими отпрысками – все старше него. Они жили в полудеревенской атмосфере Кента, а позже, в 1940 году, когда бомбежки выгнали их из дома, перебрались в Бекенхэм, в муниципальное жилье. Со своей матерью он больше не жил и в глубине души всегда казался себе брошенным маленьким мальчиком, который ждал ее – маму, не сделавшую ничего плохого, но не имевшую того, что должны иметь хорошие родители, то есть приличного дома, продуктов в холодильнике, детского питания, готовой прийти на помощь семьи. Маму, которая попала в ситуацию, к великому сожалению, распространенную и невыносимую для одиноких женщин с детьми.

Мне рассказывали, что я, впервые увидев сквозь прутья кроватки кота, тоже влюбилась. Наш лондонский домашний кот, такой рыжий, такой мягкий, с роскошным, вальяжным хвостом, не мог меня не очаровать. В какой-то момент, очень рано, я почувствовала в своем папе кошачью душу, всегда остро переживающую за маленьких, заблудившихся, неприкаянных. Я замечала, что в браке моих родителей кошки служили очагом разрядки и совместного утешения. Как сейчас вижу очередного подобранного кота, растянувшегося на диване между моими родителями, и их руки, встретившиеся на его спине. Папины длинные пальцы пробегают по его хребту, мама чешет кота за ушками. «До знакомства с папой у меня никогда не было котов. Я их не любила», – однажды сказала она мне, пригибаясь к земле, как это делают, когда ищут спасения внизу во время урагана или хотят завести задушевный разговор с кошкой.

Папа каждый год жертвовал крупные суммы приюту для бездомных животных, даже когда зарабатывал совсем мало. Я не знала, что в этом проявлялись тревожные отголоски его детства. Но в последние месяцы его жизни, когда он начал постепенно уходить, я без удивления смотрела, как он с самым счастливым видом нежился на солнышке в компании наших самодовольных спасенных котов, свернувшихся клубочком у него под боком.

Помимо объяснений причин своей горячей любви к кошкам, больше ни о чем, что происходило в его детские годы, папа говорить не желал. Всякий раз, когда я начинала допытываться, мне самой становилось плохо, я жалела, что причинила ему боль, поэтому я научилась держаться на безопасном расстоянии от семейной истории. Лишь однажды он поговорил со мной откровенно – в нашей беседе о публикации моего второго романа. Убитое детство. Испорченное детство. Вот какие слова он произносил. Он признавал, что Бернсы, его опекуны, жили небогато – отец был коммивояжером, продавал пылесосы, мать работала школьной учительницей и страдала от подагры и ревматоидного артрита. Ему выпал не такой уж плохой жребий, но я понимаю его обиду за то, что они так его и не усыновили – возможно, это дало бы ему более уверенное ощущение принадлежности к семье. Может, его мать не стала подписывать отказ от родительских прав, без чего нельзя было его усыновить. Может, Бернсы решительно не хотели обзаводиться еще одним ребенком – уже навсегда. С тех времен не осталось ни одной фотографии, ни одного свидетельства заботы и ласки по отношению к нему. Он рос с убеждением, что в любой момент, если не поступят деньги на его содержание, его могут отослать обратно. Именно по этой причине он углубился в книги, сказал он мне. Чтобы исчезнуть. Чтобы сократить свое присутствие в семье и жизни, которые ему не принадлежали. По этой причине в четырнадцать лет он ушел и стал жить самостоятельно, работая курьером на Флит-стрит[19]. По этой причине он обратился к писательскому делу, думая, что это даст ему пристанище и он уже не останется без собственной истории.

Я помню всё, что он рассказал мне во время той беседы. Помню – и вспоминаю, как мой старший сын однажды ночью расплакался от страха и как плакал младший, испугавшись предстоящего переезда в другой дом. Вспоминаю и думаю о своих сыновьях, потому что, когда они пережили те страхи, им было по четыре года и ровно столько же исполнилось моему отцу, когда его привезли в приемную семью. Четыре года.

Сара Сентиль в своей книге «Любовь к чужим» делится своим опытом приемного родительства и участия в системе опеки. «На занятиях социальный работник предложила нам одно упражнение, для чего попросила нас назвать возможные чувства ребенка, которого забрали из родного дома и отдали в приемную семью. Она писала слова на большом листе бумаги, а мы повторяли хором: страх, смущение, стыд, вина, облегчение, злость».

В поздние подростковые годы мой отец иногда встречался с родной матерью. Но они так и не сумели поладить – травма их раннего расставания и ощущение, что он был какой-то не такой и поэтому она его бросила, так и не прошли. В семнадцать лет он впервые встретился и со своим биологическим отцом: женившись повторно и став отцом двух сыновей, тот скрывал его существование. Отношения с родным отцом, от которого он ничего не ждал, сложились лучше.

Его ноша – детское разочарование в родственных узах, память о травмирующей разлуке – порой внезапно давала о себе знать. Это каким-то образом проникало везде. Шептало в его книгах, кричало в его статьях, горько плакало в его фотографиях. На протяжении всей его профессиональной деятельности в самых ярких репортажах всегда фигурировали дети – осиротевшие, увезенные и попавшие в новые условия другой семьи. Дети, с которыми, в сущности, обращались как с ненужными вещами. Такие же нежеланные, каким он представлялся сам себе.

И вот в таком контексте я родилась и росла.

Вероятно, поэтому ему было необходимо, чтобы я чувствовала себя безусловно своей. Поэтому он дал мне второе имя Айона – название небольшого шотландского острова, а также горделивый омофон, выражающий его собственническую родительскую позицию[20]. Поэтому он хотел оставить мне в дар биографию без осложнений. Я понимаю, что нельзя искать объяснение всему на свете в детстве, однако оно было частью его, взрослого – отца, который хотел, чтобы его дочь знала: она у него навсегда.

После восьмидесяти горечь, которую он испытал, когда его бросили, обострилась вновь. Защитные слои отвалились, обнажив старые раны.

Когда ребенок в ранние годы переживает болезненное расставание с родителями, в его организме происходит выброс гормонов стресса, из-за чего в мозге гибнут нейроны и дендриты, а от этого происходят необратимые физические и психологические изменения, мозг становится похож на «дерево без веток», – как пишет Карла Корнехо Вильявисенсио.

Он не мог бы быть отцом в большей степени, чем я хотела. Я не могла бы любить его еще крепче и нежнее, не могла бы меньше тревожиться о своем биологическом наследии в самом глубоком смысле. В бесчисленных действиях он был моим, а я – его. Но это не означает, что я не имела права знать правду.

Когда кто-нибудь из близких мне людей спрашивает: а ты хотела бы, чтобы у тебя была возможность повидаться с твоим другим отцом, я припоминаю, что такой шанс был; и мой сын, первенец, тоже имел шанс повидать моего биологического отца до его смерти. И мысли об этом намеке на альтернативу жизни болезненны.

В какой-то момент, после первого папиного инсульта, после онкологического диагноза, но еще до того, как ему диагностировали сосудистую деменцию, я превратилась для него в воплощение матери. Как матери меня всегда было мало. Мама, о которой ты тоскуешь, высекает в тебе глубокую, как пещера, потребность. Он нервничал всегда, когда мы не были рядом; вечно боялся, что его близкие попросту ускользнут и он их больше не увидит. Но потом он успокоился. Вновь оказавшись уязвимым, он оглянулся и, к своей радости и удивлению, увидел, что его окружает безоговорочная любовь. Он почувствовал, что его мама даже из могилы горячо его любит. Мы ослабили хватку давней деструктивной истории. Ухаживать за ним стало легко.

Мне кажется, мысль о том, что я думаю о другом отце, который где-то далеко, – о том, как он выглядит, помнит ли он, как я родилась, и всё такое, – была для него невыносима. Возможно, он жил с тревогой, что кто-то заявит на меня права и отнимет меня у него, что наша близость может уйти, его родительство и наши жизни могут быть аннулированы. Впрочем, он боролся с каждым, кто, по его опасениям, мог бы ослабить мою привязанность, – боролся шутливо, мучительно, нелогично. Вспышки собственнических чувств произошли накануне моей свадьбы и сразу после рождения обоих моих сыновей, как будто ему претила мысль, что моя любовь может быть разделена на атомном уровне. Сильные приступы ревности ни с того ни с сего случались даже по отношению к моей маме уже после того, как они расстались. Почему ее весь день не было дома? С кем она была? Так реагирует только тот, кто в детстве недополучил любви, кому в прибавлении видится сокращение и во всём новом – риск.

Так что папа сделал для меня очень доброе дело. Он обеспечил мне куда более надежный фундамент, чем тот, что достался ему самому. Он вырезал неудобные факты о моем происхождении, отсек эту часть моего прошлого, чтобы я при любых обстоятельствах никогда не чувствовала себя брошенной и нежеланной, чтобы я жила в любви и безопасности. Но, оглядываясь назад, я думаю, что и меня просили в ответ сделать что-то для него – на самом деле, не так уж много.

Как с поразительной ясностью объяснила мне мама, когда я задала вопрос, почему она предпочла остаться с Майклом, твой биологический отец был очень добрым человеком, но ты была нужна Майклу. Он любил тебя. Он спас тебе жизнь. Ты спасла ему жизнь. Что еще нужно?

В детстве я дважды видела, как Майкл плачет. В первый раз – однажды вечером, когда мне было шесть лет. Я вошла к нему в кабинет и сначала услышала плач в его голосе, а потом увидела слезы на его лице, но он так и не сказал, что его огорчило. Второй раз – спустя несколько лет, после похорон его собственного отца, с которым он встретился, только уже будучи взрослым. Похороны проходили в Англии. Папа приехал домой из аэропорта ранним вечером. Переступил порог нашего дома – по японскому обычаю мама присыпала порог солью в знак очищения. Прошел к своему любимому креслу, закрыл лицо руками, и его затрясло. Из его глаз полились горькие слезы. Казалось, он не в силах был остановить поток. Он не был человеком, способным порвать с прошлым раз и навсегда. Я помню, как мама отступила назад, словно ей попался какой-то подозрительный сверток. Помню золотой солнечный свет в комнате, делавший все поверхности ярче. Я медленно подошла к папе с сияющим котом на моих девятилетних руках и наклонилась к нему, так что он поднял лицо к моему и наши головы оказались в косой полосе теплого света. Даже в глазах у него блеснули лучики. Помню, он позволил мне утешить его и от проплывающих мимо облаков в комнате становилось то светлее, то темнее, свет менялся от золотистого к розовому.

Помню, мама открыла жалюзи еще на одном окне и папа, словно подсолнух за солнцем, повернул голову.

«Он плакал больше всех», – впоследствии рассказывал о похоронах мой дядя А.

Предыдущая главаГлава 76 из 111Следующая глава